355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Творогов » Литература Древней Руси » Текст книги (страница 8)
Литература Древней Руси
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:00

Текст книги "Литература Древней Руси"


Автор книги: Олег Творогов


Жанры:

   

Языкознание

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Если, создавая жития, подобные «Житию Михаила Клопского» (мы не касаемся здесь других подобных памятников), древнерусский писатель выступал против канонов жанра, то в повестях, к рассмотрению которых мы переходим, он выступал против канонов самой жанровой системы.

«Повесть о Дракуле». «Повесть о Дракуле» на первый взгляд типичная историческая повесть: ее герой – реальное лицо, валашский (румынский) господарь Влад (правил в 1456-1462 и 1477 гг.), прозванный за свою изощренную жестокость Цепеш, то есть «сажатель на кол», или Дракула, то есть «Дьявол». Но повесть о Дракуле – это отнюдь не история его правления и не история его деяний в той шкале иерархических ценностей, в которой и могли рассматриваться деяния правителя. Все эпизоды повести – это частные поступки Дракулы, и смысл их скорее можно было бы назвать историческими анекдотами, в них есть острое словцо или неожиданный, экстравагантный поступок, они были бы забавными рассказами о мудром, не терпящем лицемерия и обмана правителе и толпе его антагонистов – жадных, ленивых, глупых, заносчивых и т. д., если бы не одно обстоятельство: Дракула изощренно жесток. Излюбленный вид казни, к которой он приговаривает за малейшую оплошность, – сажать на кол.

Приведем лишь несколько примеров. Дракула призывает к себе со всей своей страны нищих и спрашивает их: «Хощете ли, да сотворю вас беспечалны на сем свете, и ничим же нужни будете (и ни в чем не будете нуждаться)?» Получив утвердительный ответ, он приказывает запереть их в сарае и сжечь и объясняет свой поступок тем, что освободил свою землю от нищих, а их избавил от нужды и недугов. В другой раз, увидев крестьянина в рваной и ветхой одежде, он велел привести к себе его жену. Та оказалась молодой и здоровой женщиной. Установив, что в доме есть из чего прясть и ткать и только из-за лени своей она не «чинит» мужу своему «одежю светлу и лепу», Дракула приказывает отрубить ей руки, а тело водрузить на кол.

Однако в чем-то жестокость Дракулы и благотворна: он не терпит воровства и разбоя. И вот поэтому в его земле у колодца, в безлюдном месте может стоять «чаша велика и дивна злата», все пьют из нее, но никто не смеет ее украсть.

Как воспринимал древнерусский читатель «Повесть о Дракуле»?

Не похожая на историческое повествование – без дат, с малым числом исторических «деяний», состоящая по существу из эпизодов анекдотического характера, сочетавших в себе страшное и веселое, мудрость и шутовство, повесть эта была типичным для позднесредневековой литературы произведением, в котором отражался «жестокий уклад жизни»; и автор, и читатель как бы раздумывали над вопросом: не есть ли сочетание жестокости и справедливости – неизбежное свойство правителей в это сложное и страшное время?[96]96
  См.: Истоки русской беллетристики. Л., 1970, с. 378-380. Исследователь древнерусской литературы Я. С. Лурье полагает, что «Повесть о Дракуле» могла быть написана русским дипломатом Федором Курицыным, посетившим в составе посольства Венгрию. Там он мог слышать предания о Дракуле и использовать их в своей повести. Почти все эпизоды русской версии имеют аналогию в немецких и венгерских повествованиях о Дракуле.


[Закрыть]

«Повесть о Басарге». Иной характер носила «Повесть о купце Дмитрии Басарге и сыне его Борзосмысле». Сюжет ее непритязателен и напоминает народную сказку о мудром простаке. Купец Басарга, плывший на своем корабле из Царьграда, попадает в бурю, «ветры велия» носят его по морю «тридесят дней». Так он оказывается в Антиохии, где правит жестокий царь Несмеян, который «томит и мучит» своих подданных, заставляя их принять «латинскую веру». Прибывающим в Антиохию купцам Несмеян загадывает три загадки, которые, однако, никто не может отгадать. Купцы попадают в темницу, где «терпят скорбь и нужду велику». Узнав, в какой стране он оказался, Басарга спешит ее покинуть, но «царевы стражи» не дают кораблю отплыть. Купец пытается откупиться от Несмеяна дарами, однако тот, выяснив, что Дмитрий Басарга исповедует православие, велит ему, как и другим, явиться через три дня и отгадать три загадки. Басарга в горе возвращается на корабль. Его семилетний сын, беззаботно игравший в момент возвращения отца, узнав о случившемся, успокаивает его и обещает сам отгадать загадки Несмеяна. Мальчик по имени Борзосмысл действительно отгадывает загадки, а царю отсекает мечом голову. Жители Антиохии избирают его царем. Борзосмысл восстанавливает в Антиохии православие, выпускает из темниц патриарха и томящихся там купцов.

Этот наикратчайший пересказ сюжета повести позволяет тем не менее судить о ее характере и месте в литературе XV в. Она свидетельствует о вторжении в литературу откровенного вымысла. Даже доверчивые читатели не могли бы воспринять повесть, несмотря на имеющийся в ней «точный» географический ориентир (упоминание города Антиохии), как историческое предание: слишком веяло сказкой от победы семилетнего Борзосмысла над грозным царем Несмеяном (которому мальчик даже отрубает голову на глазах у всего народа!) и от беспрепятственного восшествия отрока на царский престол. Фольклорные мотивы в повести подчеркнуто заявляют о себе: это и неоднократно используемое эпическое число три (тридцать дней буря носит корабль, триста и тридцать купцов томятся в темницах. Несмеян загадывает три загадки, дает Басарге сроку для раздумий три дня, Борзосмысл втроем отправляется к Несмеяну,[97]97
  С мальчиком идут отец и слуга, хотя оба они в дальнейшем не играют никакой роли.


[Закрыть]
отгадывание загадок происходит в течение трех дней и т. д.), и «говорящие» имена (Несмеян, Борзосмысл), и, как уже сказано, типично сказочная фабула (мудрый простак), и сказочная же развязка – победа слабейшего над сильным, счастливая женитьба Борзосмысла на семилетней, но «красной и мудрой» дочери Несмеяна.

Известно, как резко разделялись литература и фольклор. Лишь в летопись проникали фольклорные предания, но это были исторические легенды, которые воспринимались как быль. Теперь же в высокую литературу входит несомненно сказочный сюжет. Это стало возможным лишь в обстановке Предвозрождения, когда начинает разрушаться жесткая система литературных жанров. Впрочем, повесть эта, несомненно, осложнена и типично книжными мотивами: вспомним хотя бы латинство Несмеяна или заимствованный из «Сербской Александрии» эпизод с тремя золотыми чашами, которые Борзосмысл берет у Несмеяна для себя, отца и раба со словами: «Царево даяние не ходит вспять», но в дальнейшем это «царево даяние» не играет никакой роли.[98]98
  В «Сербской Александрии» есть такой эпизод: Александр, явившийся к персидскому царю Дарию под видом македонского посла, прячет за пазуху каждую чашу, из которой пьет на пиру, объясняя, что таков македонский обычай. Этот поступок имеет смысл: чаши послужат Александру доказательством, что он якобы послан Дарием «стражу утвердити», и городские «вратари» выпустят спасающегося от погони героя из персидской столицы.


[Закрыть]

Итак, литература XV в. представляет собой очень сложное явление. В это время необычайно расширяется мировоззренческий кругозор: создаются обширные летописные и хронографические своды, в сферу литературных интересов входят отголоски античного эпоса. В книжной традиции получают широкое распространение так называемые энциклопедические сборники, содержавшие разного рода справочные статьи: сведения исторического характера (хронологические выкладки, перечни императоров, деятелей церкви), географические и астрономические сведения.

Расширяется диапазон тем и мотивов: в литературу проникают элементы чистой занимательности (приключения и фантастика в «Сербской Александрии», зловещие, но занимательные анекдоты «Повести о Дракуле», удивительная история юного Борзосмысла); получает права литературного гражданства тема чувственной любви (в «Сербской Александрии» и особенно в сказаниях о Троянской войне).

Эмоциональная жизнь персонажей изображается по-разному: то этикетно велеречиво (как в житиях, в «Сказании о Мамаевом побоище», в «Сербской Александрии»), то с удивительно искренней непосредственностью (как в «Житии Михаила Клопского»). Психологизм, пусть даже «абстрактный психологизм», присущ почти всем без исключения повествовательным жанрам. Эмоционально-экспрессивный стиль, проявившийся первоначально в агиографии, начинает завоевывать все более широкие сферы, он решительно вторгается в XV в. и в историческое повествование.

Наконец, литература рассматриваемого периода соединяет в себе памятники разных литературных тенденций: «Повесть о Дракуле», «Повесть о Басарге», некоторые новгородские жития отражают стремление своих создателей отойти от канонов традиционных жанров как в структуре своих сюжетов, так и в речевых средствах.

Все эти тенденции, как можно было бы ожидать, подводили русскую литературу к новому этапу ее развития – к русскому Ренессансу.



ЛИТЕРАТУРА XVI В.

На рубеже XV-XVI вв. в русской литературе наступает решительный перелом. Те гуманистические тенденции, которые позволяли говорить об эпохе русского Предвозрождения XIV-XV вв., не получили дальнейшего развития. Начавшийся процесс освобождения литературы от регламентирующего влияния церкви и религиозных догм был насильственно прерван.

Этот перелом хорошо заметен при сопоставлении русской литературы XVI в. с литературами западных славян. Во многом сходные в предшествующем столетии, они теперь начинают существенно различаться. В Чехии и в Польше в XVI в. в переводах и латинских оригиналах распространяются сочинения античных авторов и западных гуманистов, появляется множество произведений чисто беллетристического характера: рыцарский роман, сатирическая и бытовая новелла; создается национальный театр.

На Руси же, напротив, из рукописного репертуара в XVI в. исчезают как раз те литературные памятники, в которых наиболее отчетливо проявлялись черты предвозрожденческой жанровой свободы – памятники, не имеющие какого-либо делового назначения. В списках XVI в. нам не известна ни «Сербская Александрия», ни басенный цикл, получивший на Руси именование «Стефанит и Ихнилат», ни «Повесть о Дракуле», ни «Повесть о Басарге», ни такие произведения более раннего периода, как «Повесть об Акире Премудром» или «Сказание об Индийском царстве».

Наблюдения над составом монастырских библиотек позволили установить, что среди книг, сочиненных, переведенных или переписанных в XVI в., значительно ниже, чем в предшествующем столетии, удельный вес памятников светского содержания. В основном библиотеки пополняются теперь либо богослужебными книгами, либо церковно-догматическими сочинениями, либо памятниками, предназначенными для соборного, то есть коллективного, чтения: житиями, поучениями отцов церкви и т. д.

Если бытовая повесть или занимательная легенда почти совершенно исчезают из круга чтения книжников XVI в., то широкое распространение получают жития, хроники, исторические повести. Огромное значение приобретает в XVI в. публицистика. В публицистических сочинениях Ивана Грозного, Андрея Курбского, Ивана Пересветова поднимаются важнейшие проблемы государственного управления, взаимоотношений государя и подданных, церкви и великокняжеской или царской власти. В сочинениях церковных иерархов (Иосифа Волоцкого, Нила Сорского, митрополита Даниила) ведется полемика с еретиками, обличаются общественные пороки, ведутся споры по вопросам церковного быта и т, д. Расцвет публицистики в XVI в. совершенно естествен – это было время сложных процессов государственного строительства, напряженной идеологической борьбы. К решению этих важнейших общественных задач и были привлечены основные литературные силы. В этом одна из причин, почему литература вновь становится по преимуществу деловой. Но другая и, пожалуй, основная причина происшедших изменений в развитии литературы состоит в том, что влиятельные церковники не только беспощадно расправились с еретиками, а заодно и со всякого рода проявлением свободомыслия, но и объявили решительную борьбу светскому началу в литературе – «неполезным повестям», «глумам и смехам», «писаниям внешним».[99]99
  В болгарском переводе XIV в. византийской «Хроники Константина Манассии» словами «писания внешние» переведен греческий текст, буквально означающий басни Эзопа.


[Закрыть]
Церковь решительно требует, чтобы христиане не избегали «душеполезных повестей», «божественного писания». Эту идею регламентировать круг душеполезного чтения в наилучшей степени реализовал гигантский кодекс, созданный по инициативе новгородского архиепископа Макария (впоследствии митрополита), – «Великие минеи-четьи» – свод всех «святых книг», которые «обретаются» на Руси.

Для литературы XVI в. характерно стремление к созданию монументальных «обобщающих предприятий» (термин А. С. Орлова). Это и обширный хронографический свод – «Русский хронограф», это и самая крупная из русских летописей – Никоновская, это многотомный, роскошно иллюстрированный Лицевой свод, уже упомянутые «Великие минеи-четьи», «Степенная книга» – собрание биографий всех выдающихся деятелей русской истории и, наконец, стоящий уже на грани литературы и деловой письменности «Домострой» – свод «поучений и наказаний всякому православному христианину, мужу и жене, и чадом, и рабом, и рабыням».

Почти все названные памятники (исключая разве «Домострой») удивительно близки по стилю: XVI век – время торжества экспрессивно-эмоционального стиля, однако утратившего прелесть новизны (особенно в агиографии), ставшего чрезмерно напыщенным и манерным. Это век «второго монументализма» (термин Д. С. Лихачева), как бы повторяющего в новой обстановке и на новом уровне монументальный историзм XI-XII вв. Это литература торжествующей и уверенной в своей непогрешимости царской власти, торжествующей в своей непреклонной ортодоксии церкви. Царство Ивана IV, построенное на крови бесчисленных жертв опричнинного террора, на подавлении всякой «неканонической» идеи, уже в конце века рухнет. Русь будет ввергнута в водоворот политических катаклизм: народных восстаний, нашествий иноземных захватчиков, ожесточенной борьбы за власть различных боярских группировок. Но все это еще впереди. В XVI в. Русь вступала как могучая держава, стряхнувшая последние оковы иноземного ига, уничтожившая остатки былой феодальной раздробленности (в 1478 г. потеряла свою былую автономию Новгородская земля, в 1510 г. – Псковская земля, около 1521 г. было присоединено Рязанское княжество). Литература, согласно замыслам идеологов времени Василия III и Ивана IV, должна была неукоснительно служить только великим целям великого государства.

Познакомимся с некоторыми наиболее значительными литературными памятниками XVI в.

«Русский хронограф». Первым по времени создания из числа «обобщающих предприятий» XVI в. был «Русский хронограф». Долгое время считалось, что он был создан еще в середине XV в., но исследования последних лет позволили со всей убедительностью определить время его составления – 10-е, а может быть, начало 20-х гг. XVI в. «Хронограф» сыграл исключительную роль в русской культуре XVI в., причем велико его значение и как памятника историографии, и как литературного памятника.

Понять замысел создания «Хронографа» и временные рамки, которые он охватывал (созданный в начале XVI в., он был доведен лишь до 1453 г.), можно, лишь вернувшись к событиям 50-х гг. минувшего столетия. В 1453 г. турки после полуторамесячной осады захватили Константинополь. Казалось бы, с военной точки зрения это событие не было неожиданным: когда-то гигантская и могущественнейшая Византийская империя к началу XV в. сократилась до ничтожнейших размеров. Против многотысячной турецкой армии Византия смогла выставить лишь около семи тысяч людей, способных носить оружие (из них две тысячи наемников), 400 турецким кораблям противостояло не более 25 судов. Словом, падение Константинополя было предрешено.

И тем не менее гибель Византийской империи – оплота христианства на юго-востоке Европы, страны с огромным культурным и идеологическим авторитетом – была воспринята во всей Европе и особенно на Руси как тяжелая катастрофа.

В XVI в. в Московской Руси формируется новая историографическая концепция. Ее связывают с именем старца Филофея, монаха Елеазаровского монастыря под Псковом. Использовав прежние историографические воззрения, согласно которым история есть история чередующихся, сменяющих друг друга «мировых царств», Филофей подводил к мысли, что за грехи пал «ветхий Рим», пал и «новый Рим»» – Константинополь, ибо, согласившись на унию, с католиками (на Флорентийском соборе 1439 г.), греки изменили православию, и наступило время «третьего Рима» – Москвы. Москва – это последний Рим, «четвертому Риму не быти». С этой концепцией прямо перекликается заключительная глава «Русского хронографа», повествующая о взятии Царьграда турками: многие «благочестивыя царствия ...безбожнии турци поплениша и в запустение положиша и покориша под свою власть. Наша же Российская земля... – торжественно вещает хронист, – растет и младеет и возвышается», и суждено ей «расти и младети и расширятися и до скончания века», то есть пока существует «этот» мир.

В «Русском хронографе» обстоятельно изложена вся мировая история от сотворения мира и до 1453 г. В «Хронограф» входят довольно подробный пересказ «исторических» библейских книг, сведения о царях Вавилона и Персии, «Александрия», «Повесть о Троянской войне», история Рима начиная с легендарного прибытия в Италию Энея и основания Рима, история Византии, история южных славян и история Руси от Олега и Игоря и до середины XV в. «Русский хронограф» был первым хронографическим сводом, в котором подробное изложение русской истории велось на равных правах с историей Рима и Византии.

Нас интересует сейчас не столько историографическое значение этого памятника, сколько его литературный облик. Но здесь нам придется сделать одно отступление. В XII в. византийский историк Константин Манассия написал стихотворную хронику. Хотя в принципе структура ее была традиционна – от сотворения мира до современности (хроника доведена до византийского императора Никифора Вотаниата, царствовавшего в 1078-1081 гг.), в отличие от многих средневековых хронистов Константин Манассия свел до минимума библейскую историю, но зато охотно пересказывал различного рода занимательные анекдоты из жизни восточных царей, римских и византийских императоров. Особую главу Константин посвятил Троянской войне. При этом «Хроника Манассии» была написана тем самым экспрессивно-эмоциональным стилем, который, как мы уже знаем, вошел в моду у южных славян и на Руси с конца XIV в.

«Хроника Манассии» была переведена в XIV в. на болгарский язык, а какой-то из списков этого болгарского перевода попал на Русь и оказался в поле зрения составителя «Русского хронографа». Тот высоко оценил этот источник: он включил в состав своего, хронографического свода почти полностью текст «Хроники» и постарался сохранить ее стиль, хотя и несколько упростил довольно трудный язык болгарского перевода. Стиль «Хроники Манассии» настолько выделяется среди стилей других источников «Русского хронографа», что исследователи обычно называют его стилем хронографа. Этот яркий, витиеватый стиль ранее на Руси в историческом повествовании не встречался.

Но дело не только в самом стиле. Как уже говорилось, «Хроника Манассии» была своего рода собранием исторических анекдотов, героями которых оказывались не только цари или императоры, но и широкий круг их приближенных и подданных. Занимательность повествования Манассии в сочетании с экспрессивным красочным слогом памятника принесла популярность и самому «Хронографу». Он претерпит ряд изменений в течение XVI-XVII вв., будут созданы новые его редакции, но фрагменты из «Хроники Манассии» останутся непременным их компонентом, а в XVII в. и русские события начнут излагаться тем же цветистым слогом, который мы встречаем впервые в этой византийской хронике.

Чтобы получить представление о стиле «Хроники Манассии» (в составе «Хронографа») и приемах ее сюжетного повествования, приведем лишь один пример: рассказ о судьбе Евдокии, жены византийского императора Феодосия Малого.

«Царица же Евдокия благополучно плавала в море житейском, носимая ясными и тихими ветрами, но внезапно дунуло, словно буря, зло и сотрясло ладью, как лист. Что же это была за напасть, расскажут дальнейшие слова. Когда жили они с царем Феодосием, кто-то принес яблоко, красивое и прекрупное. Царь же удивился чудесному виду плода, и красоте его и величине поразился, и одарил бедняка, принесшего его, ста пятьюдесятью золотыми монетами, а яблоко послал, как новый подарок, своей царице, и это явилось началом великих бед. Поразилась и царица виду яблока и послала его к светлому другу царя Павлину, в знак благосклонности своей, так как он помог ей взойти на высоту престола царского, яблоком, зло в себе таящим, этого мужа почтила. А он назад к царю отсылает, не зная, что от царя к царице оно пришло, ибо не пришлось ему при этом присутствовать. Царь же, взяв, спрятал яблоко и спросил о нем царицу. Она же сказала, что съела его, и поклялась в этом. Царь же показал ей яблоко. И с тех пор овладели им недобрые думы, что она нежность проявляет к Павлину, и вот Павлин смерть принял от него и пал под мечом. А царица, увидев гнев царя, испросила его разрешения уехать с богатыми дарами в Иерусалим. И там со многими отцами беседовала и с великим Евфимием и многие монастыри и церкви обновила...»

Этот фрагмент для удобства читателя мы привели в переводе (хотя и старались по возможности сохранить стиль оригинала) как пример сюжетного рассказа из «Хроники Манассии». Но познакомимся и с покорившим русских книжников стилем этого источника.

Вот как рассказывает хронист о полководце Велизарии, после блистательных побед оклеветанном и впавшем в немилость:

«И сему в победах великому Велизарию зависть позавиде, иже (который) Хозроя, персом царя, устрашивый, иже в бранях лвояростен, завистью повоеван бысть, лютым зверем, без воин и оруженосец, испи, увы, напастную чашу... О зависти, зверю лютый, разбойниче, гонителю, скорпие многожалная, тигру человекоснедный, былка (трава) смертна! И доколе (до коих пор), злодею, житие смущавши? И аз бо яко непотребен в твоя впад длани, искусив твоа стрелы, лежа еле дыша, препобежает (совсем одолевает) мя страсть (мучения) и смущает мя плач и призывает слезы из моею очию».

Умирает император Юстин. Хронист патетически восклицает: «Но обаче (однако), мало пожив, успе (уснул) сном невостающим и опщим. О, смерти, всех не щадящи! Како камень прикры такова мужа! О безна (преисподня, бездна), иже и добра естества (достойного, благочестивого) не милуеши, но вкупе всех полагавши во гробе погребены!»

Буря разметала флот врагов, осаждавших Константинополь. Хронист скажет об этом так: «И убо дохну ветер свиреподыханен и буря воздвиже превращения многомутнаа, и вси погрязоша (погрузились), яко олово в воде морсцей».

Император Юстиниан приказывает разорить Херсонес, где находился прежде в ссылке: «в помыслех огорчеваяся на них (херсонцев), яко на варварообразны (точно на варваров-чужеземцев), и сих ради посылает воя по морю на них, повелевает вкупе весь род заклати (истребить) прооскорбивших его, и не пощадети ни жен, ни детей, ни старых, ни юнных. Сице горце клопоташе (клокотал) иже на них гневом. И убо достойна есть плача херсоньскых жителей страсть (страдания), подвизающе на рыдание человеколюбивых... толма бо младенци токмо убийственными закалахуся дланми, зде же престаревшиися и седин и цветущий юноша и жены чистообразны и отроковица и младенци вкупе раздробляхуся. Рыдание повсюду и плач велегласен, и горы убо сопротив плачющим возглашаху (горы отвечали плачущим), брези же волнами спрем (в ответ) шумяху».

Приведенных примеров, думаем, достаточно, чтобы представить себе стиль «Хроники» (и соответственно «Русского хронографа»). Автор словно бы приближает и себя, и своего читателя к историческим персонажам: их оплакивает, с ними негодует, заставляет саму природу откликаться на человеческое горе. В «Хронографе» (особенно в той части его, которая восходит к «Хронике Манассии») нет исторических частностей – здесь все масштабно, здесь сталкиваются сильные страсти: либо неслыханная жестокость, либо неописуемое благочестие. Если же автор обращается к частным эпизодам – к истории царицы Евдокии со злополучным яблоком – или рассказу о неподкупном судье, заступившемся за бедную вдовицу, или повествует, как императора Августа его приближенный отучил от прелюбодейства, то все такие истории обязательно либо занимательны, либо нравоучительны, а чаще всего занимательны и нравоучительны вместе.

Таким образом, оставаясь прежде всего важнейшим памятником историографии, «Русский хронограф» одновременно познакомил древнерусского читателя, привыкшего к строгой и деловитой летописной истории, с историей хронографической, продолжавшей в какой-то мере традиции античной историографии – историей как сводом нравоучительных новелл из жизни людей прошлого.

«Русский хронограф» в доступной, занимательной, яркой форме поведал читателю о всемирной истории. Наряду с «Хронографом» составляется и столь же обширный, монументальнейший летописный свод – так называемая Никоновская летопись.

«Великие минеи-четьи». Но, пожалуй, самым грандиозным, литературным замыслом XVI в. было создание «Великих миней-четьих». Минеи существовали в двух основных видах: служебные, содержавшие только службы святым, почитаемым в данный месяц и расположенные по дням их памяти, и четьи, предназначенные для чтения и содержавшие тексты житий и сказаний о праздниках. В минеях-четьих материалы также располагались по месяцам и дням. Так как некоторые жития бывали слишком велики по объему, то для миней-четьих нередко составлялись специально сокращенные – «минейные» редакции.

Но в XVI в. чтили полноту, исчерпанность, грандиозность. Новгородский арихиепископ Макарий решает создать «Великие минеи-четьи», в которых были бы собраны не только «всех святых отец жития и мучениа святых мученик и святых мучениц», но «все книги четьи»: книги священного писания, патерики, сочинения отцов церкви, а также такие произведения, как «Пчела» (сборник переводных изречений), «История Иудейской войны» Иосифа Флавия, «Хожение игумена Даниила», «Христианская топография» Космы Индикоплова, содержавшая свод средневековых представлений о Земле и т. д. В двенадцать огромных томов (13 528 листов размером 37x25 см) вошли «все святыя книги... которые в Руской земле обретаются, и с новыми святыми чюдотворцы». Это последнее дополнение не случайно: Макарий и его сотрудники не только собрали и переписали существовавшие ранее памятники, но специально для «Миней» создали ряд новых житий или новые редакции старых житий.

Работа над «Минеями» продолжалась около 20 лет. Были созданы три списка: один из них положен в Софийский собор в Новгороде, другой изготовлен для Успенского собора в Москве, третий – для царя Ивана IV. Разумеется, воспроизводить новые списки «Великих миней-четьих» было слишком затруднительно. Макарий едва ли на это и рассчитывал, но он, видимо, полагал, что его «Минеи» явятся как бы рекомендательным сводом произведений, которые заслуживают переписки и чтения, признаются «святыми книгами», с которыми должен быть знаком (в идеале, разумеется) каждый благочестивый христианин: не случайно в «Минеи» не были включены все те «неполезные» повести, против которых выступала с начала XVI в. воинствующая церковная реакция.


«Казанская история». Литературные тенденции XVI в. хорошо иллюстрируются обширным историческим повествованием о взятии Иваном Грозным Казани – «Сказанием сиречь историей о начале царства Казанского и о бранех и о победах великих князей Московских со цари Казанскими, и о взятии царства Казани, еже ново бысть», сокращенно называемым «Казанской историей». Написанная в 60-х гг. XVI в. «Казанская история» дошла до нас в многочисленных списках уже более позднего времени (XVII-XVIII вв.). Автор «Казанской истории» создал не историческое и документальное повествование, а литературное произведение, в котором рассказ о взятии Казани предваряется рассказом о легендарной истории города и Казанского царства. В нем с батальными сценами соседствует описание дворцовых интриг в Казанском царстве, раскрывается образ «красносолнечной», но коварной и жестокой казанской царицы Сумбеки.

Автор «Казанской истории» усердно пользуется всем арсеналом традиционных метафор, сравнений, этикетных описаний, выработанных русским историческим повествованием XV-XVI вв. В «Истории» обнаруживаются явные параллели с «Повестью о взятии Царьграда» Нестора-Искандера, с «Русским хронографом», с «Повестью о взятии Рязани Батыем», возможно, и с переводом «Троянской истории» Гвидо де Колумна. Но, обильно используя этикетные формулы, автор тем не менее, как отметил Д. С. Лихачев, допускает «разительное нарушение этикета»:[100]100
  См.: Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. 2-е изд. Л., 1971, с. 117.


[Закрыть]
он применяет к врагу образы и эпитеты, которые, согласно этикету, могли быть применены лишь к русским князьям или воинам, и, напротив, описание поведения русских воинов в захваченной Казани было бы уместно встретить, например, в описаниях разорения русских городов во время нашествия Батыя или Мамая.

Автор не стремится соблюсти литературный этикет как средство выражения авторской и читательской оценки событий, он заботится лишь об «украшении» своего изложения, об эмоциональности и красочности своего слога. На примере «Казанской истории» мы видим, что в XVI в. «из явления идеологического принуждения этикет стал явлением оформления государственного быта. ...Этикетный обряд существует, но он отрывается от ситуации, его требующей».[101]101
  См.: Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. 2-е изд. Л., 1971, с. 116.


[Закрыть]

В «Казанской истории» мы встретим уже знакомый нам по творчеству Епифания Премудрого прием, когда автор множит эпитеты, синонимичные определения, но теперь уже не столько для раскрытия сложной сущности явления, сколько для создания впечатления о масштабности, грандиозности описываемых событий. Каждая фраза и каждое определение как бы двоится, автор не просто повторяется, он искусственно нагнетает словесную «напряженность», «многоэтажность» своих описаний, иногда теряя – ради пышности слога – чувство меры, не говоря уже о нарушении этикетной «маркированности» своих и чужих, положительных и отрицательных героев произведения.

Вот как повествует автор «Казанской истории» о страданиях русских воинов от жары во время похода на Казань: «Мнози же человецы изомроша от солнечнаго жара и от жажды водныя, исхоша (иссохли) бо вся дебри и блата и вси малыя реки полския (полевые) не тецаху путем своим, но мало развис воды в великих реках обреташеся и во глубоких омутех, но той сосудами, и корцы, и котлы, и пригорщами в час един до суха исчерпаху, друг друга биющи, и угнетающи, и задавляющи...»

Патетичны и насыщены традиционными формулами описания битв: «велик шум на высоту взимается, и мнози от сбою страну падоша, аки цветы прекрасный»; «и от пушешнаго и от пищалнаго гряновения, и ото многооружнаго скрежетания и звяцания, и от плача и рыдания градцких людей, и жен, и детей, и от великаго крычания, и вопля, и свистания, ото обоих вой, ржания и топота конского, яко велий гром и страшен зук (звук)... слышашеся»; «и яко великия лужи дождевныя воды, кровь стояше по ниским местом и очерленеваше землю, яко речным водам с кровию смеситися, и не можаху людие из рек по 7 дни пити воды, конем же и людем в крови по колену бродити».

Рассчитанная на внешний эффект перенасыщенность образами, избыточность описаний особенно наглядна в последнем примере.

Персонажи «Истории» говорят много и красиво. В речах, молитвах, плачах действующих лиц мы встречаем отголоски то «Русского хронографа», то плача Ингваря Ингоревича из «Повести о разорении Рязани», то плача жены Александра Македонского Роксаны из «Сербской Александрии». Плач казанской царицы Сумбеки (в части своей) по структуре напоминает нам монолог Игоря Святославича. Плененная царица Сумбека оглядывается на Казань и патетически восклицает: «И где ныне бывшая в тебе иногда царьския пирове и величествия твоя? и где уланове, и князи, и мурзы твоего красования и величания? и где младых жен и красных девиц ликове, и песни, плясания? И вся та ныне исчезе и погибоша; в тех место быша в тебе много народнаго стонания и воздыхания, и рыдания непрестанно».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю