Текст книги "Боги и лишние. неГероический эпос"
Автор книги: Олег Радзинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Олег Радзинский
Боги и лишние. неГероический эпос
© О. Радзинский, 2022
© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2022
© ООО “Издательство АСТ ”, 2022
Издательство CORPUS ®
* * *
Поздно. Уж мы обогнули стену…
Николай Гумилев
Ню реалити
неВнутренний монолог
Куприянов Live
Все началось с Куприянова. Если бы не Куприянов, может, ничего и не случилось бы. А может, и случилось. Теперь трудно сказать.
Саша Куприянов был главной поп-звездой России. Помните – “Твои глаза не дают мне спать”, “Я не забуду тот вечер” и прочая хуйня. Выступал только на стадионах и в Колонном зале. Деньги, слава, всего навалом. Ешь – не хочу. Пей – не хочу. Пой – не хочу. Любимец богов.
Я до той поры не слышал ни одной его песни до конца – так, обрывки клипов. Я был занят своей жизнью и жизнью своей бывшей жены. Хоть она уже и была бывшей.
И неудивительно. Ее жизнь казалась много богаче и интереснее моей. Да и сама она была интереснее меня. По крайней мере, для меня самого. До сих пор не пойму, почему она меня выбрала. Я-то ее точно не выбирал.
Саша Куприянов был кумиром колоссальной женской аудитории с тринадцати до тридцати пяти лет. Под него продавалось все, что они хотят. И многое из того, чего не хотят, а продать нужно. Прогнал клип – впихнул тридцать секунд рекламы. Деньги в банке.
Я слышал про Куприянова от Мориса: он следит за светскими новостями, чтобы быть в тренде, а мне не нужно. Я создаю вечное – сюжеты человеческих жизней. Кто с кем, кто против кого. Кто останется и кто уйдет. Все как в жизни. Если, конечно, в жизни так и есть.
Я – бог. Я – демиург своей малой вселенной. Как и он, я решаю, кто выйдет в следующий тур передачи. Как и он, я анонимен. Как и он, всемогущ (за исключением Мориса и бюджета, хотя кто знает, как это работает на небесах).
Я – сценарист реалити-шоу.
Я решаю, кому уходить и кому оставаться (делается вид, что это решение самих участников). Я придумываю, как повернуть действие, чтобы шоу приняло совершенно неожиданный (выдуманный мною и утвержденный Морисом) поворот. Я пишу жизни, а диалоги на площадке возникают спонтанно: доверяю участникам. О которых я знаю все.
Я часто представляю, как бог обдумывает повороты своего шоу. Как готовит вопросы участникам. Как придумывает препятствия для преодоления. Выстраивает динамику отношений. Интересно, кто его таргет-аудитория? Для чего ему все это нужно? Тоже продает рекламу? Потому что суть любого шоу – продать рекламу. Мне ли не знать? Все лучшие реалити-шоу на отечественном телерынке производит наша компания – Ню Реалити.
Морис и я назвали ее, собственно, Нью Реалити, но при регистрации мягкий знак затерялся, и мы получили документы с нынешним, вдохновенно-провокационным названием.
– Гениально! – зашелся от восторга Морис, когда увидел сертификат регистрации. – Ге-ни-аль-но! Ню реалити! Ню! Голая реальность.
– Голимая, – предложил я. – Голимая реальность. Отражает суть медиума.
Морис любит разговоры о сути телевидения как медиума. Разговоры называются “установочными сообщениями” и ведутся по понедельникам, после утренней летучки, когда режиссер Катя Тоцкая уходит работать и мы остаемся одни. В компании культивируются советские редакционные термины – летучка, аврал, тракт, но не из соображений ностальгии, а в ходе объявленной Морисом борьбы за возвращение к базисным вещам. А более базисное, чем советское, трудно придумать.
– Вся эта новомодность: постмодернизм, постконструктивизм и прочая импотенция – ничего не сто́ит, – утверждает Морис. – Мы обслуживаем функцию медиума, с которым работаем. Мы должны строить шоу таким образом, чтобы зритель не уходил на другие каналы во время нашего эфира. Все остальное – эстетские выверты, онанизм. Мы – работники рекламы. Продавцы за прилавком. Наше дело – красиво оформить товар и выложить его для таргет-аудитории. Чтобы покупали у нас.
Нашей таргет-аудиторией являются женщины от пятнадцати до сорока пяти лет. Реалити-шоу, как и сериалы, построены на отношениях между персонажами. А кто интересуется отношениями? Не мужчины.
– Телевидение – функциональный медиум, – любит повторять Морис. – Его единственной задачей является продажа рекламы. Телевидение – это пространство для размещения рекламы. Рекламная площадка. И все. Остальные задачи – развлекательность, информационность, воспитание – вторичны по отношению к главной цели. Продал рекламу, и воспитывай. Развлекай. Информируй. А не продал – пошел на хуй, потому что ничего этого не будет.
Вот и вся суть.
Куприянов заболел. Никто из публики точно не знал, что с ним, да никто особо и не интересовался: звезды не болеют. Они пьют, поют, принимают наркотики, спят с другими звездами, разбивают дорогие машины, разбивают сердца поклонницам и поклонникам, устраивают скандалы и иногда – в порыве патриотизма – едут выступать перед российской группой войск, исполняющей интернациональный долг в какой-нибудь далекой стране. Но не болеют.
А он заболел. Причем не чем-нибудь трагическим, как рак, подо что можно устроить пару прощальных концертов в “Лужниках”, снять несколько трагических клипов: опадающая осенняя листва или красиво летящий в свете луны снег, и Куприянов, отпев, уходит в туманную даль. Море девичьих слез – дорогое рекламное время. Каналы крутят, не переставая. Радио – ретроспектива песен Куприянова, посвященный ему концерт других звезд по Первому каналу. В общем, благородный конец. Особенно в денежном отношении.
Но Саша Куприянов болел не раком.
Вот что рассказал Морис после летучки, когда мы остались вдвоем под вечным вопросом на куске толстого ватмана, приклеенного к стене за его столом – ЭТО ВАШ ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ОТВЕТ?
– Представляешь, вчера ужинал в компании, и там был Валя Денисов. Жуткая история с этим Куприяновым.
Я кивнул, но говорить ничего не стал. А то поймет, что я не знаю, кто такой Валя Денисов.
Мориса не проведешь. Недаром до перестройки и недолгое время после он был самым громким театральным авангардным режиссером. Ему открыты человеческие души. По крайней мере, моя.
– Алан, ты же не знаешь никого. Денисов – это продюсер Куприянова. Саши Куприянова, – на всякий случай добавил Морис. – Певца.
Куприянов болел не раком. Он болел псориазом: чесался и не мог выступать. Куприянов сидел дома и чесался, а другие звезды в это время принялись делить его рекламную нишу. Забирать концерты. Время на радио. Болезнь не смертельная для жизни, но смертельная для карьеры.
– Проблема – отсутствие, – продолжал Морис. – Его никто не видит. Если ты звезда, должен постоянно быть на небе. Чтобы тебя все видели – каждый день. Каждую минуту. Свети всегда, свети везде. В общем, парню пиздец.
Звезды не сидят дома. Дома они гаснут.
Тут-то у меня вырвалось. Само, даже не подумал.
– Морис, а почему он должен отсутствовать? Ему же главное быть в эфире, в поле видимости, правильно? Если он не может прийти к публике, пусть публика придет к нему.
Морис смотрел на меня черными глазами, в которых плавало что-то золотое. Возможно, запах какао от его любимых тонких коричневых сигарилл навсегда застрял в оболочке зрачков.
– Продолжай, – кивнул Морис. Он так говорит, когда чувствует в моих идеях нечто сто́ящее. Зерно.
Морис откинулся на спинку коричневого кожаного кресла и взял со стола узкую длинную пачку с ароматным куревом. Отпил чай со свежей мятой.
– Пусть устроит из своей болезни реалити-шоу: звезда болеет дома. Жена, дети…
– Нет детей, – вставил Морис. – Жена есть. Продолжай, пожалуйста.
– Идея простая – превратить дефект в эффект, – объяснил я. – Куприянов сделает из своей болезни шоу: звезда болеет. Звезда – тоже человек. С каждым может случиться. А если звезда может заболеть, как каждый, то – по обратной логике – каждый может стать звездой. И ты – Клава, Люба, Вера – тоже. Причастие через участие. Прикосновение к живому божеству. Как в церкви.
Морис молчал, окутывая меня коричневатым дымом. Запах какао – туман креативности. Надо запомнить фразу, вставлю в какую-нибудь первую страницу никогда не написанного романа. Бросить бы все и засесть за литературу. Грезы, грезы.
– Ты, Моцарт, гений, – сказал, очнувшись, Морис. Он нашел на столе свой телефон и, полистав список контактов, нажал кнопку. – Денисов? Это я.
Так родилось реалити-шоу КУПРИЯНОВ LIVE. Кто бы мог подумать, чем это закончится. Знал бы – промолчал. Пусть чешется.
По классификации реалити-шоу КУПРИЯНОВ LIVE – это БОЛЬШОЙ БРАТ, но без конкуренции с другими участниками. Саша Куприянов конкурировал со своим псориазом. Борьба героя не с другими героями, а с роком, с судьбой. Это в драме герой борется с другими, а в трагедии герой борется с роком. И должен его победить с помощью зрителей. Вернее, зрительниц.
Главное, объяснили мы ему и Вале Денисову, – ничего не скрывать от камеры. Да, сыпь. Да, незвездно. Но тем лучше! Ты обнажен, открыт перед своими поклонницами, и они это оценят. Будут благодарны, что ты им доверился, допустил в свою жизнь за сценой. Сочувствие, жалость, любопытство – основные женские свойства. И мы должны их проэксплуатировать.
Снимали у Куприянова дома на Новорублевском, но, конечно, достроили кое-что. Утро – процедуры: намазался, разложил таблетки. Завтрак на кухне, жена-модель хлопочет у плиты, и каждая зрительница хочет быть на ее месте. Хочет быть ею. Хочет заботиться о Саше Куприянове, пусть и покрытом сыпью. Особенно о покрытом сыпью.
Пара старых клипов – отрывками, под настроение. После завтрака приходят композитор, поэт, музыканты, и Куприянов – в своей домашней студии – разучивает новую песню. Акт творения live. Причастие через участие.
Затем прогулка по коттеджному поселку с верной собакой (придумала Катя Тоцкая, чтобы сменить объект съемки и вывести героя на натуру). Собаки у Куприяновых не было – одолжили. Вернулся домой – фитнес, душ, процедуры. Жена с красивым разрезом накрашенных глаз. Но в тени: главный – он. И зрительницы.
Приходит доктор. Осмотр.
Еще одна находка – день с Куприяновым. Я решил перенести обязательную для реалити-шоу конкуренцию с экрана за экран. Зрительница, предложившая самый интересный метод лечения, проводит день у Куприяновых, чтобы попробовать свое лечение. Намазать его чем-нибудь. Натереть. Ухаживать за больным.
– Нельзя, – сказал Морис. – Не работает. Во-первых, методов этих раз-два и обчелся. А потом что? Во-вторых, аудитория хочет видеть гладиаторские бои живьем, а не знакомиться с их результатами. – Он подумал, вздохнул: – Пусть лучше помогают ему работать над песнями.
Недаром Морис – звезда в нашей индустрии. Это стало поворотным моментом. Параллельно со съемкой у Куприяновых дома в студии начался конкурс среди участниц на лучшее исполнение. Победительницу выбирал не Куприянов. Ему нельзя – он бог. Он в стороне. Выбирали голосованием в интернете и смс (льготный тариф). Затем день работы со звездой. Слезы при расставании. Следующая избранница поднимается на Олимп.
Рейтинги были заоблачные. И когда Саша выздоровел, публика потребовала продолжать КУПРИЯНОВ LIVE. И мы продолжали. Другие звезды просили тоже что-нибудь придумать для них, но в нашем контракте с Денисовым было прописано: нельзя. Или что-то совсем не похожее. А нам хватало и Куприянова. Так бы и жили.
Но однажды в среду Морису позвонил Семен Каверин.
Я умер поздним сентябрьским вечером. Жидкие сумерки, негромкий лай окрестных собак, отступающий перед ночным холодом слабо прогретый северный русский воздух. Зябко.
У постели дежурил доктор Последин – мой отец. Он читал газету, сложив ее так, что мне невозможно было различить мелкий газетный шрифт – длинные черные полоски значков, потерявших смысл. Иногда доктор поглядывал на часы – не пора ли. Мне следовало умереть без девяти минут восемь, ныне ж минуло без четверти.
Ток-ток – каблуки за стеной. В комнату вошла мать – красиво прибранная перед выходом в гости: банкет у Розенцвейгов. Она надела мое любимое зеленое платье с низким вырезом полукругом и ярко накрасила лицо – ночной макияж. Посмотрела на меня, на отца. Он молча показал часы. Еще три минуты. Мать снова взглянула на меня, прищурив глаза, и прислушалась: дышу ли. Я дышал, хоть и с трудом. Хрип, слышный лишь мне самому.
– Милый, тебе еще одеваться. Опоздаем к началу, там речи будут.
– Минута осталась, – успокоил ее отец. – Вот Кирюша помрет, накроем его и пойду оденусь. Мне быстро.
Мать вздохнула и подняла надо мною руки, будто хотела ускорить мою смерть. А может, и хотела. Глупость, конечно, так думать: просто положено держать руки над уходящим. Отец отложил газету и тоже поднялся. Он снял очки (нельзя) и растопырил надо мною четырехпалые ладони.
Скосил глаза на овальный циферблат часов на запястье: пора. Кивнул.
– Снежный ком, великий гнев, лес и море, неподдельный… – начала мать.
– …ужас, каменный ночлег, море, лес, и крест…
– …нательный…
Остальное я не слышал, оттого что умер. Ничего. Я текст наизусть знаю: …под корнями – старый дом, в облаках – чужая ярость… Сам читал, когда мама умерла в прошлом году.
…лес и море, снега ком, нежной кровью наливаясь…
Это первая страница из книги, которую я пытался написать. Она же и последняя. У меня таких много. Мой компьютер забит первыми страницами. Я – мастер первых страниц. Дальше дело не идет. Дальше я сижу и смотрю на слова на экране монитора и переставляю их в поисках лучшего строя фразы, лучшего ритма абзаца, просто лучшего. И так, пока не устану от своей новой первой страницы.
Обычно у меня есть сюжет. Хоть какой-то. А здесь ничего – лишь первая страница ни о чем. Может, она о чем-нибудь? Только я пока этого не знаю.
Сюжет я могу придумать в минуту. Например – упражнение на фантазию. Где-то в срединной России живет семья Послединых – последняя семья существовавшего когда-то мира бессмертных. Они ходят в магазин, на работу, в школу, но умирают каждый год, словно сбрасывают кожу. И рождаются заново – снова сами собой. И снова, и снова. Они заперты в круговороте перерождений. А раньше могли перерождаться в других людей, захватывать их тела, их жизни, их судьбы. И, когда надоест, возвращались в свои жизни, в себя самих, как мы возвращаемся домой из дальних поездок. Теперь – в результате чего-то, что я придумаю позже, – они утеряли эту способность, потому что если они выйдут из своих перерождений, то больше не смогут жить вечно. Станут смертными. Они заперты в трех своих телах, в трех жизнях, в трех судьбах. И живут свои судьбы: одно и то же. Пока Кирюша Последин не нарушает этот закон и не влюбляется в обычную девочку Лизу…
Например. Но пока у меня только первая страница. Как и у Послединых – только одна и та же жизнь.
Что, если и наши жизни – первые страницы? Кто их пишет? Где продолжение? Каков сюжет? Или они так и остаются – первыми страницами ни о чем?
“Mаджимикс”
Иногда мама кричала, словно жалела об остатках жизни в своем выеденном болезнью теле. Словно просила о помощи. Протестовала. На самом деле она ничего не понимала. Мама уже давно не разговаривала, окончательно прекратив общаться с миром более года назад. Она затихала постепенно, становясь все тише, незаметнее, безучастнее, и так – последние пять лет медленного угасания.
Сперва она подолгу молчала, сидя без движения, глядя мимо находившихся рядом людей, словно смотрела видимое лишь ей кино. Нужно было обратиться к ней несколько раз, чтобы, встряхнувшись, очнувшись от оцепенения, она виновато улыбнулась и попросила повторить. Потом она перестала читать, смотреть телевизор и начала забывать умываться по утрам. Однажды мне позвонили из больницы, где она работала, и сказали, что ее не было уже два дня и телефон в квартире не отвечает. Я нашел ее, полураздетую, на кухне, перед тарелкой с нетронутой едой. Она спала сидя.
Больше мама не ходила на работу.
Вскоре ее речь стала эхом собеседников: – Ты себя хорошо чувствуешь? – Хорошо чувствуешь. – Тебе пора принимать лекарство. – Принимать лекарство. Мир, выраженный словами, больше не был ей подвластен: она жила на его окраинах, где не было ничего, кроме эха чужих фраз.
Эхо – отраженный звук. Постепенно оно смолкает, растворившись, став ничем. Так и мама постепенно смолкла, став ничем – черная дыра, антиматерия. Мама поглощала внешние звуки, заботу, лечение, и все это пропадало в ней, не отражаясь на поверхности. Она садилась, когда ее усаживали за стол, ела, когда подносили ложку ко рту, ложилась и лежала с открытыми глазами, когда ее укладывали в постель. А однажды утром всхлипнула и умерла.
Меня не было рядом. Я в это время писал чужие жизни.
Когда я ненадолго переехал к маме после развода, оказалось, что дома нет кофейной машины. Мама отказывалась ее покупать, поскольку кофе не пила и, будучи заведующей кардиологическим отделением, считала его главным врагом человеческого здоровья.
– Ашот умер от кофе, – любила повторять мама. – Не пил бы кофе, был бы жив. Кофе сжег его сердце.
Отец умер от инфаркта, когда мне исполнилось семнадцать.
Я помню, как он варил кофе в старой медной турке, следя за поднимающейся коричневой пеной. Я стоял рядом, слушая мелкое бульканье, завороженный вздыманием кофе к забрызганному всплесками краю, над которым начиналась пустота. Меня удивляло, что иногда кофе поднимался медленно, а иногда вдруг стремительно рос, наливаясь массой от синего пламени конфорки, стараясь убежать, словно ему становилось нестерпимо жарко. Я не мог понять, как отец всегда успевает вовремя снять турку с огня.
– Нужно представить, что ты сам – кофе, – учил отец. – Что это ты в турке. И почувствовать, когда ты больше не можешь. Когда нужно сойти с огня. Гляди, мне даже смотреть не надо.
Он закрывал глаза, ждал несколько секунд и снимал турку вовремя. Я тоже закрывал глаза и пытался представить себя медленно закипающим кофе, густой тьмой в маленькой турке. Но всякий раз, когда мне казалось, что я чувствую нестерпимый жар, я открывал глаза и видел отца, наливающего вязкую жидкость в специальный кофейный стаканчик, привезенный из Сухуми. Он никогда не пил кофе из чашек.
– Чашки – для чая, – любил повторять отец. – Поэтому их и называют “чаш-ки”. Посуда для чая.
Я долго в это верил, убежденный, что у чашек и чая один корень. Потом я узнал, что это польское слово czaszka, и означает оно “череп”. Мол, пьют из черепа. Была такая традиция.
Кофе из черепов не пьют. Пьют из стаканчиков.
Переехав к маме после развода, я решил научиться варить кофе. Продолжить семейную традицию.
Поискал отцовскую турку, не нашел и спросил маму.
– Я ее выкинула сто лет назад, – сказала мама. – Глядеть на нее не могу. Ашот сварил в ней свое сердце.
После этого я купил машину Nespresso. Модель Magimix. “Маджимикс”. Волшебная смесь. Подходящее название для нашей семьи. Хотя в нашей семье так ничего и не смешалось.
Всю жизнь я не совпадал со своей фамилией, вернее, с ожиданиями людей от этой фамилии. Люди, узнав, что меня зовут Алан Ашотович Арзуманян, всегда спрашивают:
– Вы – армянин? Правда? А не похожи.
Все думают, что Алан – армянское имя. Это не так. Имя я получил по ошибке: мама – дитя 70-х, как и все советские девочки того времени, была влюблена в Алена Делона. Родив меня, она пошла в ЗАГС и сообщила регистраторше, что хочет назвать сына Аленом. Мнение отца не учитывалось: он остался неизвестным (по крайней мере, мне). Надеюсь, мама знала, от кого меня родила. А может, и нет: 80-й год, расцвет заката великой державы. Люди отвлекались, как могли.
Регистраторша то ли слушала невнимательно, то ли не любила Алена Делона – хотя в такое трудно поверить, и записала меня Аланом. С “а” вместо “е”. Исправлять она отказалась, и я остался Аланом. С ударением на второе “а”. Впрочем, как хотите.
Я стал армянином в шесть лет, когда мама вышла замуж за папу Ашота. Во всяком случае, сыном армянина. Мер тгхан – наш мальчик. Так меня называла бабушка Гаянэ.
Каждое лето меня отправляли в Сухуми, к бабушке Гаянэ. Мать везла меня на поезде двое суток, пересадка в Сочи. Мы уезжали в начале июня, в Москве еще шел холодный дождь, а на Кавказе уже наступало тепло, и воздух пах солнцем. За Краснодаром появлялись тетки на станциях, продававшие неизвестно откуда так рано взявшиеся овощи – огромные южные помидоры “бычье сердце” и короткие огурцы в крепких пупырышках. На платформах стояли покрытые марлей ведра с горячей отварной молодой картошкой, посыпанной укропом. Она продавалась маленькими кастрюльками. Все спешили, торопливо торгуясь, хотя и тетки, и пассажиры были согласны на несвою цену. Затем поезд протяжно гудел и медленно трогался, позволяя пассажирам схватить накупленное и вспрыгнуть на подножку плывущего мимо вагона. Чужая жизнь оставалась на станции, и колеса, набирая скорость, выстукивали по шпалам “на юг на юг на юг на юг на юг на юг на юг на юг”. Я залезал на верхнюю – мамину – полку и смотрел на мелькающий мир. Из приоткрытого окна в лицо бил теплый воздух родины.
Бабушка Гаянэ жила в большом, бестолково построенном доме на улице Чанба. В саду росли мандарины, айва и тутовник. Вдоль дома тянулась крытая веранда с двумя старыми гамаками и креслом-качалкой с продавленным плетеным сиденьем. Оно называлось “папино кресло”, потому что в нем любил сидеть дедушка Акоп. Как и мой папа Ашот, дедушка был хирург, знаменитый на всю Грузию. Бабушка Гаянэ, отец и его младший брат дядя Давид любили вспоминать, как дедушку уговаривали переехать в Тбилиси, обещая квартиру, машину и прочие советские стимулы. Дедушка отказывался, ссылаясь на любовь к морю. Он никогда не ходил на пляж.
Я не видел дедушку Акопа – он умер раньше, чем я первый раз приехал в Сухуми. Раньше, чем я стал армянином. Раньше, чем мне разрешили сидеть в его кресле и качаться.
Кресло называлось айрики атвор — папино кресло. Я назывался мер тгхан. А бабушка Гаянэ была вовсе не бабушка, а татик. Чудесный мир Абхазии, в котором все называлось по-армянски.
“Маджимикс”.
Мама возвращалась в Москву, и они с отцом приезжали в Сухуми в начале августа. Дом наполнялся их голосами, русской речью и походами на пляж. Пока их не было, мы с бабушкой Гаянэ ходили только на рынок. На пляж я – незаслуженно редко – ходил с дядей Давидом. Он никогда не купался; говорил, что это занятие для отдыхающих. Все в Сухуми делились на отдыхающих и местных. Я был посредине.
После ужина взрослые долго сидели за столом на веранде, а я качался в дедушкином кресле, слушая их разговоры и не понимая слов – ни армянских, ни русских. Постепенно сердце начинало биться в такт скрипу полозьев по кафельным плиткам: туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда. Я засыпал, соскальзывая в этот ритм, и мир сна качался внутри меня – медленно, плавно, тягуче. В сон проникали голоса отца и дяди Давида – громкие, с множеством гортанных звуков, словно они набили рот горохом и пытались его выплюнуть. Затем татик Гаянэ говорила что-то тихое, и мужчины замолкали. После этого в мой сон вплывал сигаретный дым: отец и дядя Давид молча курили, не глядя друг на друга.
Мне нравился запах дыма: он нес покой, словно только прошел дождь. Я снова погружался в туда-сюда качающийся сон, где дедушка Акоп, похожий на самого себя с большой фотографии, висевшей на стене в гостиной, дедушка Акоп, так любивший море и никогда не ходивший на пляж, вез меня вдоль берега на почти черном ослике, которого я утром видел на рынке. Дедушка был молодой, моложе отца, и женат на моей маме. Она шла рядом, но ее не было видно. Мы ехали в Тбилиси.
Седло ослика качалось, словно айрики атвор на веранде, и потом меня куда-то несли, раздевали, и ослик говорил маминым голосом:
– Спи, спи. Закрывай глазки и спи.
Окна моей комнаты выходили в сад. Все комнаты в доме, кроме большой темной гостиной и комнаты дяди Давида, выходили в сад. Комната дяди Давида выходила во двор перед входом в дом. Двор был огорожен забором, за которым тянулась улица Чанба – длинная, пыльная, полная канав, неторопливая, словно степная река. В Сухуми вообще мало кто спешил. Там некуда было спешить.
Дядя Давид не спешил никогда. Он спал допоздна в своей комнате с окнами во двор. Окна были задернуты бордовыми занавесками, даже когда дядя Давид не спал. У забора росли три мандариновых дерева с плохими, горькими мандаринами. Хорошие мандарины росли с другой стороны дома, в саду.
Дядя Давид никогда не спешил, потому что не работал. Он просыпался поздно и долго курил, лежа в кровати, внимательно наблюдая процесс расползания дыма в красноватом от занавесок воздухе комнаты. Каждый раз, когда дым становился неразличим, дядя Давид закрывал на секунду глаза и снова затягивался, а затем выпускал белесую струю строго вертикально в потолок. Мне кажется, в курении ему больше всего нравилось выдыхать дым.
Я ждал, когда он проснется, чтобы прийти в его полутемную комнату и, забравшись с ногами на подоконник у настежь раскрытого за бордовыми занавесками окна, следить за тающим дымом. Я знал, что дядя Давид проснулся, потому что везде, даже на веранде, начинало пахнуть табачным дымом. Дым служил дяде Давиду переходной средой от сна к яви: жизнь снов таяла в полуденном воздухе вместе с дымом, и другая жизнь, впитав и растворив сны, становилась реальностью. Постепенность этого процесса примиряла дядю Давида с необходимостью жить.
Когда я вырос, в каком-то журнале прочел статью “Что мы вдыхаем, когда люди вокруг нас курят”. Там говорилось, что в сигаретном дыме в ряду прочих составляющих содержатся смола, никотин и монооксид углерода. Мне больше всего понравилось слово “монооксид”. Оно звучало как имя древнегреческого героя.
В статье также говорилось, что на данный момент известно более семи тысяч разных химических веществ, содержащихся в табачном дыме. Органы здравоохранения, писал автор, выделили около семидесяти составляющих дыма, которые потенциально могут являться причинами заболеваний, связанных с курением, таких как рак легких, заболевания сердца и эмфизема. Слово “эмфизема” мне тоже понравилось. Подходящее имя для красивой девушки. Эмфизема, возлюбленная Монооксида. Она ищет его повсюду, а он тает вместе с дымом. Ужас, греческая трагедия. Статья заканчивалась призывом к курящим не курить, а к находящимся рядом с курящими – не дышать.
Дядя Давид даже не подозревал, какие опасности таились в сигаретном дыму. Он так и не узнал, что от этого можно умереть. Впрочем, от этого он и не умер: дядя Давид умер от сдавливания сонной артерии, подающей кровь мозгу. Обычное дело, если надеть на горло петлю из намыленной хозяйственным мылом веревки, перекинуть ее через черную от старости балку под потолком и спрыгнуть с обеденного стола в темной гостиной, куда все лето никто не заходит.
Его нашел я. Он висел, чуть не доставая до пола. Я пошел его искать, потому что в то утро не пахло дымом.