355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Табаков » Моя настоящая жизнь » Текст книги (страница 3)
Моя настоящая жизнь
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:38

Текст книги "Моя настоящая жизнь"


Автор книги: Олег Табаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

Отец

После войны отец завел новую семью.

Быть может, это случилось, потому что мама решила остаться с детьми в Саратове и не поехала с ним на фронт, хотя отец очень желал этого.

В годы войны родители все более удалялись друг от друга. Первое время он еще писал маме нежные письма онегинской строфой: отец очень любил Пушкина, знал наизусть и «Евгения Онегина», и «Графа Нулина» – об этом я еще расскажу. Видимо, он не выдержал долгой холостой жизни. И не просто холостой, а военной. В общем, теперь я его понимаю.

В человеческих отношениях заложена такая трудная механика! Жаль, что к чувствам, к эмоциональной биографии жизни человека чаще всего подходят с арифмометром, с такими готовыми формулами: измена, адюльтер, любовь до гроба. Насколько все сложнее! И мучительнее.

Отец обладал особым мужским шармом, действовавшим неотразимо. Он не был, в полном смысле слова, Казановой или Дон Жуаном. Но ухаживать за женщинами, что и говорить, умел. Недаром у него было пять жен. Но он не заводил «романчиков». Влюблялся, разводился, женился.

К концу войны отцу исполнился сорок один год. Его новой жене, Лидии Степановне, было чуть больше двадцати. Она служила у него делопроизводителем. Вместе со своей молодой женой отец поселился в комнате через стенку от нас. Книжный шкаф-переход намертво замуровали.

Мама не запрещала мне бывать у него, но я видел, что ей это неприятно. И старался скрывать наши отношения. Это было довольно тягостно, потому что, несмотря на то, что теперь у него была другая семья, он был мне просто необходим. В возрасте двенадцати-тринадцати лет я ощущал почти физическую боль от того, что он не жил с нами, особенно когда приходил к своим друзьям, где семьи были заполнены по всему «штатному расписанию».

И по сей день отец остается одной из самых значимых человеческих фигур в моей жизни.

Деловые свойства – работоспособность, организованность, умение многое держать в голове и очень редко ошибаться, конечно, унаследованы мною от него. Отец был, по сути дела, русским интеллигентом в первом поколении. Что-то чеховское было в основе его жизненной философии, его нравственности. Ирония как душевная потребность, самоирония как броня и защита от внешнего мира, а с другой стороны, как чрезвычайно продуктивный творческий метод – все подвергать сомнению. Человеческое достоинство он умудрялся не терять ни в повседневной жизни, ни на войне. Умница, спортсмен, хороший шахматист, он был тем самым аккумулятором, от которого заводились люди, машины, женщины и дети… Вспоминая о его способности увлеченно и доступно говорить о химии, его ночные беседы с моим старшим сыном Антоном, я с горечью думаю: Господи, как же у него не дошли руки написать что-то увлекательное для детей и юношества.

У него был редкий талант заниматься с детьми. И с их стороны было к нему какое-то особое доверие. Без позерства могу сказать, что это я унаследовал от отца: дети бывают поразительно доверчивы по отношению ко мне. Зависимость тут очень прямая: ребенок, как всякое молодое, развивающееся существо, очень чутко выбирает в окружающем мире то, что по отношению к нему настроено по-доброму, ласково, нежно. И поскольку подобного в мире не так уж много, то дети сразу же и безошибочно отыскивают источники добра, прямо как самонаводящиеся радары…

Отец совершенно не переносил невежества.

Раз, еще до войны, мы с ним пошли в парикмахерскую. Поскольку своим редкостным обаянием он «доставал» буквально всех дам, среагировала на него и парикмахерша, тут же начав кокетничать через меня:

– Мальчик, как тебя зовут?

– Меня зовут на «Лэ».

– Лева? Леша? Леня?!

– Олег…

– Так «Олег» – это на «А», а не на «Лэ»!

Улыбка мгновенно исчезла с отцовского лица – дальнейшее продолжение даже этого легкого и безобидного флирта стало для него невозможным…

Отец был очень музыкальным человеком. Многие пластинки моего детства – те, что купил он. Вся Изабелла Юрьева, Вадим Козин, Джапаридзе, Лемешев, Козловский, поющий не только арии из классических опер, но и романсы. Это было не столько официальной культурой, сколько субкультурой, которой интеллигенция защищалась от всего этого радостного идиотизма: «Нам ли стоять на месте – в своих дерзаниях всегда мы правы»… А он почему-то всегда очень смешно пел: «Милый дрю-ю-к, нежный дрю-ю-к», имитируя Изабеллу Юрьеву, которая была, конечно, королевой тогдашней советской эстрады, но отец, нежно относившийся к этому, никогда не упускал случая отпустить некоторые саркастические замечания по данному поводу, делая это абсолютно рефлекторно и свободно. А уж какой он был остряк! Попасться ему на язык, я думаю, боялись многие.

Он ушел на фронт, хотя, наверное, мог бы и остаться, если бы постарался, поскольку он был научным работником, а научным работникам полагалась броня. И орден Красной Звезды – хороший орден, его не зря давали. И медаль «За отвагу» тоже очень солдатская награда, а не начальническая.

И удивительные письма, которые он писал моей матери в стихах онегинской строфой:

 
……………Довольно!
Встаньте, строчки, смирно,
В затылок чище становись!
И – шагом марш дорогой длинной.
Запру я вас в конверт унылый
И отошлю к подруге милой… —
 

страниц этак двенадцать, заполненных каллиграфическим отцовским почерком. Там не было ничего вторичного, как-то все очень искренно, потому, наверное, что человек испытывал достаточно сильные чувства.

Отец был очень бескорыстен. Очень. Я даже затрудняюсь назвать еще столь же бескорыстных людей.

Оружие и яд, которые хранились у него в ящике стола. Это чисто докторско-врачебное право кончить земную жизнь тогда, когда я захочу — опять-таки оттуда, из Чехова. Человек – хозяин своей судьбы, и спокойное и деловое отношение к смерти было удивительным признаком мужества, для меня во всяком случае.

Умер он от инсульта, когда ему исполнилось семьдесят семь лет. Семьдесят семь… Как говорила бабушка Аня, наставляя Люсю, мою первую жену, на путь истинный: «Их хоть семьдесят семь, а ты – хозяйка всем». Отец был очень любим женщинами, думаю, по одной простой причине: он относился к тому малочисленному отряду мужчин, которым отпущен талант сначала подумать о женщине, а потом уже о себе. И пусть на жизненном пути он, может быть, достиг не слишком больших успехов, это вовсе для меня не есть показатель его потенциала. Потенциал отца был в удивительной трезвости суждений. Он никогда не говорил о том, чего не знал. Я даже не могу себе представить его, суесловящим на темы, которые, ну как бы это сказать, не входили бы в сферу его компетентности. И наоборот: мера его компетентности в своей профессии была очень высока. Ну не зря же сотрудники говорили: «Если чего не знаете, спросите у Павла Кондратьевича». Все, кто хотя бы немного общался с отцом, называли его «живой энциклопедией» – так велик и точен был объем его знаний. Господи, как бы я хотел пожелать сыновьям своим успеть насытиться мною, ибо чем дольше я живу, тем больше понимаю, как мало я был с отцом – и с матерью тоже, но с отцом особенно. И если было у кого поучиться человеческому достоинству, то, прежде всего, у него. Судьба посылала ему серьезные испытания, и нельзя сказать, что его жизненный путь был составлен из одних побед – нет, но, наверное, было что-то магическое в этом человеке, что, по сути дела, и есть человеческий талант. Это ощущали люди в Падах, где на закате жизни он в санатории занимался совсем простыми врачебными делами, в «Микробе» – закрытом научно-исследовательском институте, где он работал многие годы, в военно-санитарном поезде, с которым прошел всю войну. Мне было восемь или девять лет от роду, когда этот поезд прибыл на станцию Эльтон, где простоял несколько часов, пока раненых транспортировали в госпиталь, и я прекрасно помню, как смотрели на отца сестрички, кормившие меня молочной рисовой кашей с компотом…

И самое, пожалуй, горькое и сильное испытанное мной чувство, когда мы со старшим сыном Антоном опоздали с самолета и подъехали к дому, откуда уже выносили гроб, и я увидел, как много народа хоронит этого пенсионера! Мало того, когда мы подъехали на панихиду к институту «Микроб», там тоже стояла толпа людей. Я не знал, что он так много значил не только для семьи, для друзей, для коллег, но и для тех, кто был с ним просто знаком. Вот это вот, наверное, укор… Вина перед отцом, время от времени оживающая во мне.

Конечно, я счастлив тем, что он бывал на моих спектаклях и видел, что ремесло, избранное мною, значимо, что ли, для большого количества людей. Я всегда очень волновался, зная, что он приходил. У отца были свои суждения о том, что я делал. Как ни странно, я никогда не слышал от него похвалы. Не потому, что он не хотел, а потому, что такой он был человек – ну, как-то неловко… неинтеллигентно даже! Он выражал свое одобрение, наверное, своим желанием увидеть еще что-нибудь – самым главным, на мой взгляд, способом, а не словесной шелухой. Это у меня от него – я с большим трудом выношу комплименты в свой адрес. Кстати, и в молодости в подобных случаях либо начинал усиленно рассматривать пол, либо всячески старался сдабривать иронией приторность хвалебных речей. Может быть, потому, что я унаследовал от отца и другое его свойство: он знал себе цену. Никогда не терпел фамильярности по отношению к себе и не допускал ее по отношению к другим.

Однажды, когда я еще учился в Школе-студии МХАТ, он приехал в Москву в командировку. Мы встретились и пошли во мхатовскую столовую, где и корифеи, и студенты, обедали вместе. Неподалеку за особым столом сидели Массальский и Белокуров. И я, со свойственным молодости нахальством, предложил: «Пап, хочешь, я тебя с ними познакомлю?» Но отец ответил: «Нет, Лелик, не надо». А глаз у него был внимательный-внимательный. И видно было, как сильно его это интересует. И что он знает этому цену. Но отказался.

Вот это едва ли не самое важное, что я унаследовал.

Ну и, конечно, страсть к чтению. К полузнанию отец не имел никакого отношения.

Лицо отца… В нем была какая-то печать. Печать таланта, наверное. Для меня эти понятия: отец-доктор и Антон Павлович Чехов-доктор очень соотносятся и означают если не знание истины в последней инстанции, то невероятное стремление к истине и к знанию.

Потом, со временем, все как-то улеглось и успокоилось. Жены отца вообще удивительно хорошо между собой ладили. Евгения Николаевна и моя мать были ближайшими подругами. Может быть, еще и потому, что сын отца и Евгении Николаевны, Женя, очень трогательно обо мне заботился. В духе семейной традиции, заложенной отцом: старшие должны заботиться о младших. Брат передал мне все свои детские игры, когда я вернулся из Эльтона в Саратов.

Женьку я очень любил всегда. Во взрослые годы вид у него был весьма колоритный. Жидкая козлиная бородка, как у демократа-разночинца, что-то вроде Добролюбова. Он считался блестящим военным хирургом, долго служил за границей. Был эрудитом, знал два языка. Но в один печальный день свихнулся. Произошло это, кажется, во время венгерских событий пятьдесят шестого года. Что-то там сильно на него подействовало. Хотя тематика его болезненного «пунктика» отнюдь не связана с Венгрией. Он выдвинул теорию, называвшуюся «Анти-жидо-фашизм». Таковым он себя и считал: «антижидофашистом». У него выходило, что Вторую мировую войну устроили евреи и фашисты, сговорившись между собой. Должно быть, евреи появились в его воспаленном мозгу еще и потому, что он подозревал свою жену в измене. Якобы пока он был в Венгрии, она встречалась с одним знакомым евреем. Кто его знает, откуда и что берется в подобных случаях. В быту Женька производил вполне нормальное впечатление, пока не съезжал на любимого конька. И тут уже остановить истерику было невозможно. Мне, правда, порой удавалось. Я забавно выворачивал его теории, он смеялся и терял интерес к разговору. Несерьезное обсуждение национально-политического вопроса утрачивало всякий смысл, ведь он, при всем при том, оставался разумным человеком. И теорию свою весьма доказательно строил, по законам строгой и «научной» логики.

По отношению к антисемитизму я всегда был настроен воинствующе. К Женькиной идее фикс относился как-то шутейно только потому, что не допускал мысли, что человек такой душевной тонкости и доброты, как он, не будучи больным, может исповедовать все это всерьез.

В молодости мне казалось, что сумасшествие – болезнь наследственая, и я с ужасом находил в себе «признаки» шизофрении. А когда стал взрослым, узнал, что шизофрениками не рождаются. Шизофрениками становятся.

Я – анти-антисемит

Я – анти-антисемит.

Моя жизнь сложилась так, что люди, принадлежащие к древнему и мудрому народу, были той питательной средой, на которой я воспитывался этически и культурно.

Архитектор Самуил Борисович Клигман был человеком, который любил мою мать. Он работал в архитектурном управлении города. Его неожиданно арестовали за прослушивание «Голоса Америки» и за чтение газеты «Британский союзник». Шел пятьдесят первый год, и эта газета вполне официально распространялась по России как рудимент союзнических отношений. Что, впрочем, не мешало властям за ее чтение ссылать людей в лагеря. Конечно, официальное обвинение было иным – «попытка свержения советской власти». Следователям очень хотелось устроить из этого дела «групповуху», чтобы побольше дать, поскольку за коллективное преступление предусматривалось более суровое наказание. Они, прежде всего, метили в мою мать, Марию Андреевну Березовскую. Да и мне бы не поздоровилось. Из комсомола исключили бы уж точно. Но Самуил Борисович все преступные идеологические связи с нами отрицал, даже когда его пытали. Так что нас с мамой пронесло. А он вернулся только в пятьдесят четвертом.

На мое романтическое сознание эта история оказала сильное воздействие. Начитавшись к тому же о декабристах, я созвал своих ближайших корешей и предложил им учредить некое тайное общество. Был зачитан манифест, списанный мной из «Русской правды» Пестеля. Что-то демократически-монархическое. Назвать это мероприятие политической акцией, борьбой с режимом, было бы большим преувеличением – в диссиденты я никогда не записывался и не записываюсь! Скорее здесь проявилась естественная юношеская потребность излиться. Ведь молодой человек себя еще не очень-то контролирует, в нем мало «здорового» конформизма, инстинкт самосохранения не всегда срабатывает, а реальность представляется в розовых тонах. Чтением манифеста моя оппозиционная деятельность и завершилась. Поддержки сотоварищей не последовало. Только один человек – Юрка Гольдман – решил объединиться со мной. В тайное общество.

«Заговор» просуществовал недолго. Кто-то стукнул. Был педсовет. Меня учителя любили, больше досталось Гольдману. Мы с Юркой замерли у вентиляционного короба директорского кабинета и слышали, как парторг – физрук и, видимо, по совместительству стукач, визжал: «Русский мальчик Табаков не мог сам до такого додуматься! Это все дурное влияние Гольдмана!» До организованной борьбы с космополитизмом было уже рукой подать.

Когда я был директором «Современника», то есть в известном смысле чиновником, руководство ЦТ потребовало от меня снять актера Зорика Филлера с роли Голенищева-Кутузова в телеверсии спектакля «Декабристы». Я в резкой форме отказался продолжать съемки и ничего героического в своем поведении не увидел.

Или когда тот же Зорик Филлер собирал средства на домик для жены Юлия Даниэля, которая последовала с ним на поселение, я давал деньги не потому, что Даниэль – еврей, а потому, что он человек достойный, попавший в беду.

Антисемитизму я всегда даю отпор. И организационно – в том числе.

Уроки анатомии

Лет в десять, уже после войны, я начал рьяно собирать книги. Тогда выходили популярные приложения к журналу «Красноармеец» – адаптации книг, сделанные для солдатиков. Там было немало интересной, ошарашивающе живой по тем временам литературы. Так я впервые узнал замечательного английского новеллиста Джекобса Джекобса, Проспера Мериме – «Переулок госпожи Лукреции», «Таманго», «Дело миллионера Корейко» по Ильфу и Петрову, «Озорника» Ардова, «Прекрасную даму» Алексея Толстого – можно сказать, порнографический рассказ. Из таких тоненьких книжиц и образовалась моя первая библиотека. К делу я подходил серьезно. Часами караулил в магазине «Военная книга» очередной «привоз». Хватал сразу по десять экземпляров одной книжицы, а потом менял лишние книжки на другие.

Неописуемое блаженство – взять книгу, развести в банке варенье, прихватить насушенных мамой сухариков, намазать их маслом и… Нет, никогда уже не испытать этой беззаботной радости! И никогда уже не прочитать столько, сколько было прочитано в те годы. Ныне я вполне безошибочно умею определять уровень литературы. Просмотрю несколько страниц и уже доподлинно знаю, следует ли читать далее. Ошибаюсь редко. Если бы не было того книжного марафона в детстве и в юности, наверное, в зрелые годы Маканина или Кима я бы не стал читать вовсе. Не заметил бы. Читал бы все Сорокина.

Не буду, конечно, оригинальным, если скажу, что с детства любил Пушкина, «солнце русской поэзии». Только любовь к Александру Сергеевичу пришла не по официальным каналам, не через сказки или любовную лирику. Меня завораживали его «запретные» письма. В доме почему-то было сразу два полных собрания, и я довольно рано добрался до писем. Помню письмо Соболевскому: «Ты ничего не пишешь мне о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о M-me Kern, которую с помощью божией я на днях…» Вот что потрясало! Пушкин входил в число моих подростковых тайн.

Это чтение развило меня в каком-то смысле и физически. Мое знание «науки страсти нежной» началось лет с четырнадцати и было явно подогрето произведениями великой русской литературы. К этому добавился мой ранний детский интерес к строению человеческого тела, к различиям между женским телом и мужским и, как бы это сказать, к некоторым предметам, которые в этом смысле наталкивают на весьма интенсивное размышление. В числе непроданных бабушкой во время маминой болезни книг оставалось довольно большое количество немецких изданий, в том числе три тома богато иллюстрированного «Das Weib». В «Das Weib» подробно описывалось анатомическое строение женщины и мужчины. Многое из того, что я впоследствии, прислушиваясь к занятиям сводной сестры Мирры, выучил, как это называется по-латыни, я уже видел в «Das Weib»: penis, testis, musculus adductor longus, а также mamma, vagina и так далее. Названия некоторых лекарств: oleum jecoris Aselli, Acidi muriatici и многое другое, что совершенно странным образом заполняло мою довольно сильную память, конечно же, унаследованную от отца. Мама хотела, чтобы я тоже стал врачом…

Мама

Мама. Мама была человеком сложной, и, как пишет Щедрин в «Современной идиллии», «извилистой судьбы». Она родилась в девятьсот третьем году. Ее отец, Андрей Францевич Пионтковский, до семнадцатого года был крупным зернопроизводителем. Много позже, в середине Великой Отечественной войны, когда игрушек совсем не стало, среди прочих предметов моей скромной игротеки были дореволюционные сберегательные книжки на дядю Гришу, на тетю Олю, на маму, в каждой из которых стояла торжественная надпись с «ятями»: «Двадцать пять тысяч серебром к совершеннолетию». Кроме того, до революции семье принадлежал бело-голубой дом на Капри, купленный в шестнадцатом году…

Девочка-красавица росла среди таких же благородно-красивых братьев и сестер. Вера, Ольга, Мария, Григорий, Анатолий – у Андрея Францевича было пятеро детей. Все они получили хорошее гимназическое воспитание, такое, которое никакая революция уже не в состоянии была испоганить. Имение деда находилось в Одесской губернии, Балтском уезде, поэтому выговор даже у высоких слоев населения был своеобразный. Мелодика маминой речи на протяжении всей ее жизни отличалась каким-то особенным изяществом.

До мировой войны, то есть до десятилетнего возраста, мама, как и ее старшие сестры в свое время, находилась в пансионе, где девочек заставляли есть не нравившуюся им пищу из кабачков и иных даров земли, считая, что именно так должны воспитываться в юных барышнях стойкость и воля. Эта необходимость есть заведомо невкусную еду, кстати, оказалась вещью чрезвычайно полезной, как всякая дисциплинирующая человека акция, в результате позволяющая ему стабильно распоряжаться своей психофизической системой.

Возвратившись в семью, девочка Муся поступила в гимназию. Страдания и потери во многом формируют человеческую душу. На ее долю выпало много страдать уже с детства. Сначала – беда с братом. Дядя Гриша был старше ее лет на десять. На губернской конференции эсеров он вытащил жребий, по которому ему полагалось устроить теракт – убить кого-то. Дома Гриша вышел в сад, захватив отцовское ружье, снял ботинок, вложил ствол в рот и застрелился. Через некоторое время старшая мамина сестра Ольга забеременела от директора гимназии и, не желая подвергать любимого человека позору, тоже покончила с собой…

Первый муж мамы – юный Алеша Березовский, застрелился, поскольку подозревал маму в неверности, причем, как свидетельствовали и мама, и бабушка, безосновательно.

Откуда в жизни мамы возникла фигура ее второго мужа – Гуго Юльевича Гольдштерна, я не знаю. Гуго Юльевич был выходцем из богатой еврейско-румынской семьи, родившимся в городе Яссы, где его родным принадлежало несколько кварталов домов. Он ушел в революцию и за это был проклят семьей. Когда я читаю, как проклинают Сарру в «Иванове», то знаю, что в жизни так бывает на самом деле. С 1898 года у Гуго Юльевича шел революционный стаж, а с 1913-го – партийный. Он был другом Радека, другом Козловского, другом Сельского, который впоследствии стал председателем Комиссии партийного контроля, а также приятелем Бухарина и Рыкова, был знаком с Лениным. А Сталин после разгона Интернационала послал его на шпионскую работу. Гуго Юльевич был «нашим человеком в Германии».

Будучи резидентом, Гуго Юльевич Гольдштерн в 1926–1927 годах находился на побывках в Советском Союзе и носил тогу замнаркома здравоохранения Молдавской АССР, а потом был назначен заместителем директора медицинского учреждения со строгим режимом допуска – НИИ «Микроб» в Саратове. Стоит ли говорить, что это была всего лишь «крыша», которую власти дали нашему шпиону. Как они встретились с мамой – не знаю, никогда не интересовался. Но как возник этот брак, как кажется, мезальянс, с человеком на тридцать лет старше? Возможно, маме было необходимо довериться, приклониться к кому-то любящему и надежному… От этого брака родилась дочь Мирра, моя старшая сводная сестра. Затем Гуго Юльевич уехал в Германию и Австрию продолжать работу, где и погиб. В наследство от него мне достался патефон фирмы «Виктор», на котором я слушал пластинки, немало обогащая свои музыкальные познания.

С моим отцом мама была очень счастлива. У Павла Кондратьевича сразу же наладились прекрасные отношения с Миррой, потому что для всех детей отец был неисчерпаемо интересным человеком, интригующим по объему знаний и обладающим уникальной способностью объяснять все на свете понятным, простым языком. Я в те счастливые времена ходил в немецкую группу, где дама старой закалки обучала малышей хорошим манерам. Потом все это зачеркнула война.

После развода с отцом мама, женщина гордая и красивая, наверняка могла устроить свою судьбу, но у нее на руках была обуза в виде нас с Миррой. Как человек долга, она поменяла свою женскую судьбу на детей. Русская традиция, в которой ничего героического как бы нет. Поездив по свету, я убедился, что в мире есть совсем другие женщины-матери, и ведут они себя иначе. Правда, я встречал аналогичные российским ситуации в Финляндии и Венгрии, но более нигде. Последовательность, с которой несут свой крест российские женщины, и, в частности, моя мама, меня всегда впечатляла.

Мама работала на двух работах. Она была рентгенологом, а у рентгенологов рабочий день короче, и поэтому она ежедневно успевала «срабатывать» по две работы, отсутствуя дома с полдевятого утра и до полдевятого вечера. Места, в которых она трудилась, были тоже специфическими: кожно-венерологический диспансер и поликлиника облпартактива. Некая элитарность и избранность контингента в партактивской поликлинике контрастировала с пестрым набором посетителей диспансера, куда шли с триппером, трихофитией, лишаем гладкой кожи, экземой. Она была хорошим врачом, ей многое удавалось. Помню, как с помощью рентгена мама лечила лишай на голове у детей Кио.

Я бывал у нее на работе, был знаком с ее лаборанткой, Валентиной Александровной, и видел, как серьезно и основательно они относились к работе.

В быту мама довольствовалась малым. Ей вполне хватало кофточек и юбок, которые регулярно перешивались. Пожалуй, я не помню на ней новых вещей до того времени, как стал зарабатывать сам.

Ну а душой мама всегда тянулась к прекрасному. Дело было не только в том, с какой аккуратностью она посещала концерты приезжавших в Саратов гастролеров – Рихтера, Дмитрия Журавлева, Вертинского или Марины Семеновой, танцевавшей в Театре Чернышевского, но и в том, какой ценой доставались билеты. Я помню пару раз, когда мама, садясь с нами ужинать, говорила: «Деточки, у нас до зарплаты осталось столько-то, но я бы очень хотела пойти на концерт, вы не против?» И мы от души отвечали: «Конечно, иди, мама!» – не осознавая грядущих прорех в семейном бюджете.

Жизнь наша, особенно после войны, была скудной. Чтобы не голодать, мы покупали пять мешков картошки, бабушка солила кадку капусты, кадку огурцов и кадку помидоров (помирать буду, не забуду этих помидоров – я таких нигде больше не ел). И все же мама не могла удержаться от общения с миром искусства, хотя и отказывала себе ради нас практически во всем.

Естественной потребностью ее души было грузинское правило: «Отдал – богаче стал». Ее сущность всегда была «помогательная». Она помогала не только нам, но и всем своим многочисленным саратовским друзьям. А в шестьдесят четыре года, выйдя на пенсию, отдала свою единственную комнату внуку Андрею, сыну Мирры, чтобы тот смог выстроить себе кооператив, при этом сама осталась без жилья и, к моей великой радости, переехала к нам в Москву.

С Миррой у нас отношения сложились непростые. Она была здоровой девушкой – кровь с молоком – могла дать сдачу любому мужику, да и за словом в карман не лезла. Разница между нами была восемь лет, и, поскольку я был младше, мне доставались и ласка, и внимание. Я был незаслуженно везучим в ее глазах.

Мы никогда не были особенно близки, хотя был один момент в детстве, когда я колол дрова на кухне и глубоко рассек себе голову. Тогда Мирра, подхватив довольно тяжелого двенадцатилетнего мальчишку на руки, потащила меня к матери в поликлинику. Больше никогда в жизни я не чувствовал и не любил свою сестру так, как в тот момент, когда она меня спасала.

Думаю, что она подозревала маму в подобострастном отношении ко мне и была обижена этим. В то же время у меня были прекрасные отношения с ее мужем, Володей Турчаниновым, человеком симпатичным и добрым. Только однажды мама преступила границы дозволенного, по просьбе сестры заставив меня содействовать поступлению моей племянницы Лены в ГИТИС.

Почему-то мама не любила рассказывать о своем гимназическом актерском опыте, когда она играла Марину Мнишек в отрывке из «Бориса Годунова». Но почти чувственно участвовала в моих актерских успехах. По нашему московскому телефону невозможно было дозвониться после очередного показа меня по телевидению или премьеры в театре, на которой мама побывала.

Из того немногого, что мне удалось вернуть ей в ответ на бесконечное добро, которым она осыпала меня в течение жизни, был мой творческий вечер в доме актера, когда Василий Осипович Топорков рассказывал, как я играл Хлестакова в Праге – и она там была, слушала, рыдала. Для родителя невероятно важно дожить до момента, когда его ребенок добивается такого признания среди профессионалов. И она видела мой успех. Это самое главное.

К винам своим перед мамой я отношу то, что не очень хорошо защищал ее от Мирры в последние годы, когда пару лет мама проводила летние отдыхи вместе с ее семьей. Ей там приходилось тяжко. Это все моя дурацкая черта – «не буду вмешиваться». По делу надо было сказать «нет», дать денег, нанять человека, который бы следил за детьми, и таким образом освободить мать. Но нет, не вышло.

Мама, конечно, была плохим педагогом – строгость вообще не была ей присуща. Она никогда не кричала, не шлепала нас с сестрой. Она была беспомощна перед плохо воспитанным Антоном, который нарушал все нормы поведения, мама же только приводила ему в пример благородство поведения его папы. Ее система «красивых аналогов из жизни других людей» совсем не воздействовала на молодое поколение, которое проходило мимо этого и шло дальше, не замечая «потери бойца». Помню, я подсмотрел жутковатый психологический опыт Антона, когда мама, почти разрываясь и доводя себя до высоченного давления, что-то внушала ему. А мальчик «отключил» звук и спокойно занимался своим делом, не реагируя на бабушкины речи. Я увидел, как она беспомощна перед ребенком. Надо было просто дать ему по попе, чтобы восстановить его коммуникативную способность, но она на это не была способна.

Может быть, единственный раз мама попыталась вмешаться в мою личную жизнь, когда давала мне рекомендации по поводу предстоящей женитьбы, но более этого не делала никогда, что позволяет мне с уверенностью сказать, что она была деликатным человеком. Ласковым.

Когда судьба намеревалась дать мне очередной пинок, у меня все время было ощущение, что она подставляет под удар свою руку. Меня всегда согревало ощущение этой ее готовности защитить, уберечь, оберечь. Защищенность маминой любовью – тот мощнейший фактор, который выполняет свою охранительную функцию уже очень долго – с того момента, как я себя помню. Лет с четырех.

Скандал, выяснения, слезы и крик, как реакция на мои детские проделки и грехи, не действовали на меня так, как то, что ко мне в этот момент подходила мама и гладила по голове. Вот тут уже я начинал плакать. В маме было сильно развито желание успокоить душу. Она совершенно не умела держать зла на кого-то или на что-то. Это от нее усвоил и я.

Ее взаимоотношения с людьми не носили сезонного характера. Она была человеком, чувствующим сильно, постоянно, долговременно. Разрыв с отцом только драматизировал ее любовь, а не исчерпал. Между тем мама была мало подвержена чужому влиянию: крайних радикальных взглядов не принимала и, что называется, отходила в сторону.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

  • wait_for_cache