355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Хлебников » На небесном дне » Текст книги (страница 2)
На небесном дне
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:00

Текст книги "На небесном дне"


Автор книги: Олег Хлебников


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

II. Чудотворцы

Складень восьмидесятых

…Где сонмы душ блуждают, как во мраке.

Ибн Сина

Хор

Толпа просила: «Чуда! Чуда!» —

и, руки к небу вознеся,

толпа прислушивалась чутко —

к чему? Молчали небеса.

А чудеса происходили.

Когда влюблённым и глухим

в ночи созвездия светили

намного ярче, чем другим.

Когда природные явленья

своим вершились чередом:

осенних листьев пожелтенье,

и первый снег, и первый гром…

А чудо всё не сотворялось,

не выпадало, как роса.

И руки в небе растворялись,

и не менялись небеса.

Часть первая

Он жил в раю – как подобает богу.

У домика инжир и карагач.

Цикады стрекотали где-то сбоку,

как линии электропередач.

Над домиком распахивалось небо.

Дремали ангелы в стогу небес,

прикидываясь облаком… Нелепо

предполагать, что совершать чудес

он не умел. Как не уметь! Но сложно

творить без передышки чудеса,

и сам попробуй, и условья – можно,

да трудно хуже, а за гуж взялся…

И зря он, что ли, – это точно знали —

сидел над микроскопом тридцать лет

без роздыха… Цикады стрекотали.

Прикидываясь, ангелы порхали.

Рос лавр – и всё, чего в помине нет!

…Он запирал на две задвижки двери,

во двор не выходил, а если вдруг —

когда уж очень надо, – сколько веры

навстречу устремлялось! сколько рук

к нему тянулось! Как он мог спокойно

все эти взгляды и слова встречать? —

всегда о том, о том,

                          о том, что больно,

о том, что больно рано, и опять

идти, переступая через это,

поскольку надо по другим делам:

проверить лотерейные билеты

или отправить пару телеграмм.

А чтобы вслед не повалили валом,

уже открыв калитку, заявлять:

– Не ждите, люди (голосом усталым)…

не будет, – и: – до завтра… – добавлять.

Чтобы гадали: может, попрощался,

а может, с чудом к завтру обещался…

И каждый репетировал, что скажет,

когда сумеет вновь узреть его.

Умолит – как? Умилостивит – как же!

Ну ничего, упросит, ничего.

…Какой высокий купол, небо это!

Какие краски на него пошли!

Сияют звёзды, светятся планеты!

Чтоб доказать вращение Земли,

под куполом был маятник подвешен…

Сейчас заденет этот вот предмет…

А только что не задевал!.. Успешен

наш опыт! Равен круглый наш ответ!

На свете никого разумней нет!

Отцам и детям – пламенный привет.

Часть вторая

Хоть ни в одной из множества полемик

их не признал известный академик —

Китайгородской школы астроном, —

какой набор летающих тарелок

висел в столовых наших над столом!

Вокруг вовсю вертелись разговоры,

в интеллигентных семьях и полу-

интеллигентных возникали споры —

глядишь: уже тарелки на полу!..

А черепки потом повыметали —

что ж, поиграли… – так и не поняв:

то ли наврали, то ли впрямь летали…

Теперь всё больше – о биополях,

о том, что смерти нет…

Ну а эта… как её?.. по-русски Женя —

исцеляет просто руконаложеньем,

даже, говорят, взяла патент.

Шизофреник, паралитик, импотент —

приходи любой, о доле не скорбя,

руки вмиг она наложит на тебя,

все напасти снимет как рукой…

«Все напасти снимет? Как?» – «Рукой!»

И – «посмотрим» скажет слепой,

«послушаем» скажет глухой,

«пощупаем» скажет беспалый —

на надежду цены не упали.

На надежду цены высоки:

дай на лапу за касание руки.

Обувай, безногий, ботинки! —

выпустили Джуну из бутылки!

…Кто сказал, что трудно быть богом?

Человеком куда тяжелее.

В боги проходить случалось многим —

и не жаловались боги, не жалели.

Хоть и хлопотно следить за каждым смертным,

с их же помощью следили, поспевали.

Даже помыслы в вину вменяли смирным,

ну а резвым – то, о чём не помышляли.

Страшный суд – и тот легко вершили.

Невозможно переутомиться:

за Всевышнего потел Вышинский,

прел Медведь в ежовых рукавицах…

Но об этом всуе – не годится?

Хор

Мы больны, мы очень больны —

исцелите нас, подлечите! —

недоевшие дети войны,

наш отец был вождь и учитель,

не до нежностей было ему,

хоть порой по головке гладил…

Наша Родина-мать в дому

не хозяйкой была – оладьи

не пекла по утрам в печи,

всё крапиву для нас копила.

Есть хотелось – ну хоть кричи! —

так откуда возьмётся сила?

И теперь болезни любой

мы подвержены в наказанье…

Нам бы надо полный покой

и усиленное питанье.

Нам бы надо массаж, загар,

эликсирчик из заграницы.

Мало Крыма и Карловых Вар —

Монте-Карлы давай и Ниццы!

Иль уж лучше – да где же взять? —

нам бы специалиста такого,

чтоб пойти за него помирать

были все как один готовы!

Часть первая
Продолжение

…Он – это тот, кто может, как в ломбарде,

всю жизнь твою в копейках оценить,

и, как учитель, подходящий к парте,

расправу за провинность учинить.

Он – эпопею пишущий писатель,

всё знающий, чего не может знать.

Пусть не Спаситель твой, зато – спасатель,

по должности обязанный спасать.

Он – это тот, кто всё-таки вернётся,

когда уходит вечером во мрак…

И вот с высокими лучами солнца,

вдоль косогора, где отцвёл табак,

по твёрдо утрамбованной дорожке

шёл Он – дедок с седою бородой,

точнее – сизой. И в своём лукошке

нёс три картошки с пасеки домой.

Он шёл один под солнцем распалённым,

хлебнувший истины провинциал, —

по этим выжженным, жёлто-зелёным

холмам – и ничего не прорицал.

Он слышал раньше всё, что скажут люди,

собравшиеся во дворе его.

Что им ответить – он не знал по сути.

Не мог он им ответить ничего.

«Раздам, чего, медок-то этот, – думал, —

съедят! Тут, если б с каждым – самому!..

Сын, что ли, там у этой?..» Ветер дунул.

«Вот бы дождя!» – представилось ему.

Стояли часовые кипарисы

перед литой оградою двора.

Уже готовы были испариться

под ними тени…

                     – Чёртова жара! —

И больше он не скажет нам ни слова,

Лука, плутишка, старый человек,

с лукошком, бородёнкой, – бестолково

над микроскопом проморгавший век.

Сам ни семьи, ни сына не наживший —

словно не живший!..

Часть третья

Примеривал их судьбы на себя

(держал в уме, что Слово – вот лекарство),

судил, рядил в тряпьё – и, не скорбя,

на время оставлял и на пространство

намеренное – ну их! Или так:

пусть мучаются, если заслужили,

а сам не друг ты им, но и не враг —

одна и связь: одновременно жили

в пространстве том… Примеривал семь раз,

не жмёт ли где, не слишком ли свободно

в той или в этой шкуре… И, смирясь,

решал в своей остаться – пусть не модно,

пускай не по сезону, что теперь

на том дворе, где нет тысячелетий,

а только года три стоят и в дверь

стучатся, и собой пейзажик летний

являют: закопчённое окно,

как будто впрямь Америку, открыли,

а за окном виднеется одно —

бугор, дорога и до неба пыли!

И если кто-то смотрит в телескоп

на это, кроме рока, тьмы, металла —

что видит? Что всемирный был потоп

совсем недавно – суши слишком мало.

И пыль над ней – как будто табуны

спасались от беды. И ясно сверху

уголья городов ему видны

и чёрный дым от них, разъевший сферу

хрустальную. И – никаких границ.

И к Риму Третьему Париж поближе,

чем Павлодар-второй… И только лиц

не разглядеть. Но опускаться ниже

не стоит. Лучше свитком свет свернуть —

и вот уже мы все как на ладони:

и эта… как её?.. – осталась суть

одна – в ней что-то галочье, воронье,

цыганское. А кто же не прощал

обман цыганке – наглый да в угоду

обманутым? Кого же не прельщал

соблазн взглянуть в грядущее как в воду,

пусть даже мутную? Кто не ловил

в водице мутной золотую рыбку?..

И этот, что сынка не пощадил,

отец родной с отеческой улыбкой,

знакомой всем до дрожи, до ре – ми —

фа – соль – горох – Царь – Бог – Иван Четвёртый —

Пётр Первый!.. От верёвки да тюрьмы

монаршья власть… И страшен даже мёртвый.

И тот… И та… И старец-травяник,

целитель, всё-то лечит, всё-то учит:

что пить, что есть. И чем это старик

плох – не пойму! Сам никого не мучит,

единственное – продлевает чуть

страданья. Ну а разве это плохо?

Там в тонком мире смогут отдохнуть.

Тут в тонком мире вечно жди подвоха…

Но о себе ты позабыл. Так вот,

твоя как раз не по сезону шкура:

без лишаёв лишений и невзгод

и нафталином провоняла, дура.

Никем не бит, не тронул никого,

не спас (себя бы хоть – и то довольно),

и ощущал тупое торжество,

когда вдруг видел, что другому больно

не меньше, чем тебе, – от тех же, тех

неизлечимых на веку болезней.

От них от всех одно лекарство – смех —

советовал (советовать полезней,

чем принимать советы). Ты и сам

народным этим средством подлечился.

Ах, сколько анекдотов по усам

текло! Как ты их кушать наловчился!

И думал, думал: так и жизнь пройдёт —

хи-хи, ха-ха… И разве ты виновен,

что вечно мор, и глад, и недород?

И – тоже мне – Пророк, Мессия новый…

И ешь, и пьёшь из черепков отцов —

«Ату их, мертвяков!» – глядь, сам в героях!

Ну, сколько там незанятых Голгоф?

И сколько свояков при аналоях?..

А всё-таки нашёл ты способ свой

побыть судьёй – и способ самый ловкий:

ни жертвы той, ни поиска святой

водицы (с микроскопом и спиртовкой),

ни даже надувательства – оно

большого тоже требует раденья.

Решил, что всё тебе разрешено

сказать – и ну болтаешь без зазренья,

за всех хлопочешь, всем свой приговор

выносишь… Что «Вначале было Слово.

И Слово было…» – что, и это вздор?

Важней, что за тобой осталось слово?

Хор

От источников трёх, мутно-рыжих кровных истоков,

от калинки-малинки с подточенными корнями,

от окошка на Запад и душного ветра с Востока,

да от печки – от доменной печки с её пирогами,

от сервантов, собой отразивших благополучье,

от торшеров, собой осветивших интеллигентность,

от квартирок, которые были бараков получше, —

через ямы-ухабы и неба казённую бледность,

через воды, над коими птицы носились всё реже,

через годы, в которые время сгущалось, как чаща,

через свет грязно-белый, который нам всё-таки брезжил

даже осенью тёмной и чёрной зимою ледащей, —

пролегает-ветвится железная наша дорога

и блестят, как ледок, на крестах возведённые рельсы,

и идём мы по ней – все от Бога и все до порога —

полубоги, ворюги, чернобыльские погорельцы.

III. В том же составе

Московская повесть

…Я гимны прежние пою…

Пушкин. Арион


…Зато как человек я умираю.

Георгий Иванов


Но меня не забыли вы.

Ахматова. Поэма без героя

1

Это было лучшее, лучшее —

для тебя уж во всяком случае…

Третьеримских застолий рать

пировала, чуя падучую.

А Четвёртому не бывать.

Под окошком снега скрипучие

новогодний приход озвучивали

всех друзей твоих, всех гостей.

И взвивала метель гремучая

лоскуты червонных мастей.

Но уже занимали котельные

эти люмпены самодельные,

йоги семени гой-еси —

просветлённые и похмельные

беспредельные на Руси.

Не от пьяного ль их старания,

от безумного бормотания

раскалятся котлы докрасна

и начнётся такое таянье! —

хлынут воды теплоцентральные —

и почудится, что весна…

2

Перевернув заглавный лист,

увидим действующих лиц —

состав, готовый к отправленью.

Ю. Щ. – нещадный журналист,

щелкунчик, борющийся с тенью

(и драматург по убежденью),

наш капитан, наш адмирал —

он сам команду отбирал.

Итак, Андрей, им первозванный,

всем гениям Вильгельм желанный, —

кого он там прижал у ванной

и душит Пушкиным, нахал?

Шерше ля фам? А это – Павел,

новозаметный репортёр,

он уважать себя заставил

газетный ежедневный сор

и тем живёт…

Красавец Загал,

который над стихами плакал…

А рядышком – среброволос,

суров и с виду всех поболе —

застолий загребной матрос

с гитарой старой на приколе —

непревзойдённый Анатолий,

романтик, жизнелюбец, бард…

И декабрём сменялся март,

и вот уже листва желтела…

Черёд сезонов и погод,

не волновал – не в этом дело:

эпоха сменится вот-вот.

И мы качались на волне,

от Галича до Окуджавы,

и принимали от державы

вину за истину в вине.

Сам Окуджава эту чашу

делил не с нами – ну так что ж,

ещё хмельней мы пели Сашу

Аронова – он был хорош!

Что твой арап – губаст, торжествен,

в дворцах ледовых неуместен.

Лишь по иронии судьбы

одну из самых наших песен

его (та-та… надрыв трубы…)

узнали все. Но мы простили

измену светскую ему…

О, сколько было их в России,

тех Арзамасов на дому!

(Уж не шестнадцать – по всему.)

И наш едва ли отличался.

Художник Боба здесь случался,

переманеживший испуг.

Сочувственна, хотя ранима,

бывала тут свой-парень-Нина.

Евгений, парадоксов друг,

заглядывал, хотя нечасто…

А те, кто выбьются в начальство,

с вождями фанов обнявшись,

здесь рассуждали им за жизнь.

И поболтать со всеми вместе,

и помолчать умней других

янтарной Балтики гроссмейстер

спроста, без шашек золотых,

сюда ходил – раз-два и в дамки! —

на полпути из Касабланки.

…Легко к концу тысячелетья

влезать в онегинский размер:

глядит в литературу сплетня,

а сам ты – в Дельвиги, мон шер?

И посему продолжу. Значит,

на кухне Альхен водку пил —

он был командовать назначен

правофланговым левых сил

с названьем бравым «Комсомолец»…

Как жалко, что Давид Самойлыч

не мог свалить свой тяжкий груз

и лишь звонил сюда – мы б рады! —

«из поздней пушкинской плеяды»!

Мы без того вошли во вкус:

«Друзья! Прекрасен наш союз…»

3

Это было лучшее, лучшее.

Это было во всяком случае:

каждый третий московский дом,

принимавший в себя не всякого

только тех, кто читал Булгакова

синий или коричневый том, —

открывался одним ключом.

На застойном такси податливом

наносить визиты приятелям

по ночам – образ жизни той,

что твоей уже побывала

и, как женщина, предстояла,

искушая в ночи пустой

не умом и не чистотой.

И в года дележа повального —

«долга интернационального» —

мы во всех углах во главу

меж гитарой и тарой ставили —

непричастность – и тем отстаивали

наше право на трын-траву,

общий трёп и свою Москву.

Наш состав был резервным, милые,

потому как мы люди мирные:

не элита, не диссида,

не затейники соцтруда.

На запасном пути состав стоял,

зарастая травой и здравствуя,

и казалось – что навсегда…

4

А ты, продвинутый провинциал,

слова спрягал, науки проницал —

тестировал Москву на эти темы.

За то, что был открыт самим Ю. Щ.

(в то время Юркой), сладко трепеща,

взирал на жизнь доставшейся богемы.

Не всё понравилось. Но, боже мой,

как не хотелось в свой Заводск, домой! —

на обожанье к бабам, слобожанам…

и в коготки губернского ГБ,

которое и так уже в тебе

подозревало сходство с партизаном

и паразитом… Ты для этих мест

знал слишком много. И, входя в подъезд,

не зря, конечно, мельком озирался…

И телефон развинчивал не раз…

И рукописи жёг… Где б ты сейчас,

останься там, с Орфеем состязался?

В Москву! В Москву! – ты годы положил,

не пожалел ни времени, ни сил,

склоняя златоглавую старушку

к сожительству. И все-таки она

уберегла от койки у окна.

Хотя сама похожа на психушку.

Но в сумасшедшем городе приют

ты обретал всегда – конечно, тут:

в Очакове, провинции столичной,

от станции кварталах в четырёх,

в трёх стойбищах невинных выпивох,

в берлоге неопределенно-личной.

И там глоток свободы был, и там

дымы душили небо, по путям

составы сизым инеем пылили

и стёклами звенели в кухне той,

что вкупе с комнатёнкой холостой

мы «Крейсером», сподобясь, окрестили.

Здесь было всё. Раздолбанный диван —

тебя он ждал, хоть болен ты, хоть пьян,

хоть там уже обосновался кто-то.

Подполье было, и бутылки в нём —

их можно обменять на пиво днём

(лишь по утрам брала тебя дремота).

А ночи напролёт – пиры, друзья

и разговор, что прерывать нельзя,

тот разговор, клубящийся похмельем,

сродни любви и роскоши

общения – ни ты, ни наш топтун в плаще —

таких богатств мы нынче не имеем.

На ветер бросили, в пустой эфир,

сыграли в ящики чужих квартир…

Теперь бы хоть собраться – да куда там!

У Толика опять надутый вид.

По Сан-Франциско Загал шестерит.

Пошёл Ю. Щ. народным депутатом.

И Пашка, похмелившись, в кресло влез.

А что до Альхена… Ну хватит! Если есть

читатель – у него друзья другие,

к тому же Альхен, вождь румяный наш,

никак не вписывается в пейзаж…

Но странною бывает ностальгия!

То человека вспомнишь не того,

то времена – ещё странней того —

с тоской щемящей. Потому, конечно,

что с юностью повязаны твоей…

А времена – хоть не было подлей —

размеренно текли и безмятежно.

Страна пила. Но, выпивши, спала.

Порой рыгала – тоже не со зла —

когда в Москве закуской разживалась.

А ты по ней гулял, куда хотел,

и, что ни лето, на югах потел,

к её груди обильной прижимаясь.

И в Коктебеле или Судаке

строчил стишки, валяясь на песке,

и знал, что их прочесть необходимо

и Павлу, и Андрею… Не салон,

а круг друзей свой диктовал закон.

Да что там! – не забыть тебе времён

Очакова и покоренья Крыма…

5

Сначала друзья умещаются в автоответчики:

– Всё-что-хотите-говорите-после-гудка…

И ты торопливо свои оставляешь пометочки

на поле магнитного черновика.

А позже, с годами, друзья твои превращаются

из автоответчиков – попросту в голоса,

которые ночью, как будто гудки, приближаются

с других концов города и перед сном полчаса

терзают тебя, вызывают в прожитом сомнения

и ужас потери… В бредовый навязчивый звон

сливаются… И обрываются через мгновение,

когда уже за полночь твой зазвенит телефон.

6

– Кто говорит?

– Он.

– Откуда?

– Оттуда.

– Оттуда нельзя позвонить!

– Фьюить!

– Что я, по-твоему, умер?!

…Зуммер…

7

Но однажды мы собрались.

Толя пел, и бубнил Борис.

А притихшая Нина громко

перебила: – Один из нас —

тот, кто первым наше предаст! —

как мне жалко его, подонка!

Промолчали. А Юра вдруг

побледнел, поглядел вокруг —

и навеки исчезла Нина.

И тогда он пошёл опять

обнимать гостей, целовать,

бормотать невнятно и длинно.

И обиделся Анатоль

и сказал: – Я вам лабух, что ль? —

И сказал: – Испортили песню… —

И сказал: – Если я ловлю

баб и бабки, я ж вас люблю,

хоть поэт я не столь известный.

– Матерь-Господи! – возразил

Павел… Дождь из последних сил

барабанил в окно – напрасно…

Юра встал: – Не желаю знать

ничего, что знать не хочу! —

И кивнули ему согласно.

А в окне отражались мы.

Как узор на стекле, из тьмы

проступали. И видно было,

что от зябкой бездны сейчас

ерунда отделяет нас —

старой рамы крестная сила.

Нас двенадцать было как раз

(«жалко, не было с нами вас», —

как сказать ты уже собрался).

Как сказали бы сто из ста,

не хватало только Христа —

каждый сам, как умел, спасался.

Вот и Альхен учил из угла:

– Надо делать, делать дела,

дело делать! – и суетливо

розовел. Но его никто

не услышал. Мы все Годо

ожидали нетерпеливо.

Так откуда пиявка на

сердце? Разве твоя вина

в этом? – просто состав распался,

испарился, махнул под откос…

Иль один ты бронёй оброс

и в темнице своей скрывался?

Но любая твоя строка

означала: броня крепка.

Только здесь не приемля трещин,

незаполненной пустоты,

постороннему миру ты

уступал и друзей, и женщин…

Но пока ещё, но пока —

Толя брал быка за рога

и в ручище сжимал рюмашку,

Юра в латах рядом стоял,

Загал в Штатах не состоял…

Толик, Юрка, Андрюшка, Пашка…

8

А потом зазвонит телефон.

– Кто говорит?

– Он.

– Откуда?

– Из-под спуда.

– Чего надо?

– Суррогата.

– Лет через двадцать перезвони.

– А в ближайшие дни?..

– Извини.

9

Отбой… Вот и этой тревоги минули сроки:

все живы, здоровы, спасительно одиноки.

Хоть сжался до точки последний магический круг,

все живы ещё. И уже одиноки, мой друг…

Мой ангел! Не видишь в упор меня? Ах, друг мой милый,

не легче ли было расстаться, дойдя до могилы?

До первой, счастливой для духа, поправшего плоть.

Но мы – одиноки… И этого хочет Господь?

Что ты не простила мне? Что я в ответ не прощаю

тем людям, которые муки мои упрощали

до самых похвальных, похмельных, комических мук?

Обычные вещи, мой друг.

И мы не хотели, конечно же, не хотели —

ни я, ни они – никакой в этом не было цели! —

хоть в чём-то обманывать нам доверявших себя.

И так предавали – любя.

Чего не прощали – а этого не простили.

Не проще ли было обиду упрятать в могиле?..

Напрасно считали, что будет не так, как у всех…

Мы все одиноки – но это простительный грех.

10

С печатью рока на челе

нас было много на челне,

а всё кого-то не хватало.

Мы были страшно далеки

от той, начальственной, руки,

что на служенье избирала.

Но всех Россия призвала —

и закусили удила,

и вот уж – расступись, народы! —

не кто-нибудь, а мы теперь

среди лесов, полей, степей

ей назначаем повороты.

Но что мы знаем – мы-то, мы,

кто от вселенской лютой тьмы

спасался огоньком окурка,

про путь её и про судьбу? —

кто и тавром своим на лбу

гордился, как наколкой урка…

Не пившие живой воды

святей церковной бормоты

и в дружбе клятвы полупьяной,

в какую веру обращать,

мы собрались её опять,

крещённую в рубахе драной?

Возьмёмся за руки, друзья?

Бонжур, великие князья,

добро пожаловать на кухню?

И лучшего не вспомнить нам,

хоть вспоминать и стыд и срам,

а потому – расти и пухни,

иллюзия! Ты нам дала

и стол, и дом, и два крыла —

вон за спиной они, глядите! —

из занавесок на окне

московской кухни, не вполне

крахмальные, но в сносном виде —

поскольку всё же не в крови.

А пятна гнева и любви,

чернил и водки – очень просто

свести… А там – ещё не раз

те крылья приподнимут нас

до человеческого роста.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю