Текст книги "Горячие гильзы"
Автор книги: Олег Алексеев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
СТРАННЫЙ НЕМЕЦ
Каратели стали появляться каждое утро, а вскоре в нашей деревне и ещё в трёх соседних разместилась целая часть. Солдаты жили в каждом доме, захватив чистую половину. Чуть ли не целый взвод разместился в брошенных хоромах Антипа Бородатого. На дворе у Фигурёнковых дымила походная кухня, возле хлева Тимофеевых стояла санитарная машина с красными крестами на жестяной обшивке. Рядом с нашим домом установили пулемёт, поставили часового. Ночью часовой прятался в тени сарая. Чтобы не замёрзнуть, заступивший на пост солдат надевал поверх шинели тулуп, сапоги совал в огромные соломенные лапти…
Кормили немцев как на убой: густым фасолевым супом, гуляшом, жарким, пудингом и ещё чем-то. Насытясь, солдаты как-то предложили нам с Серёгой доесть то, что осталось в котелках. Я отказался, похлопал по нарочно надутому животу. Серёга посмотрел на мать, потом на меня, отказался тоже. Боясь, что братишка может проявить слабость, я отвёл его к печке и поднёс к его курносому носу кулак…
В середине дня солдаты уходили прочёсывать лес, поднималась пальба, люди в деревне боялись выйти на улицу…
Наша семья вечеряла, когда в дверь негромко постучали.
– Соседи, наверное. – Мать поднялась из-за стола.
Дверь отворилась, и мы увидели, что на пороге стоит немец, один из тех, что поселился в Антиповом доме. Нежданный гость был в длинной шинели, с чёрным ножом в ножнах и санитарным подсумком на поясе, немного сутул, худощав; на погонах – нашивки ефрейтора. В руках у санитара были котелок и буханка хлеба.
– Хочу немножно меняйт… Ви давать млеко – полушать хлеб. Меня больной желудок – ошень-ошень надо млеко. Один литра.
Голос у санитара был негромкий. Я удивился: обычно немцы разговаривали так, будто русские глухие. Мать взяла с полки кринку, налила в котелок молока, хотя его и самим было мало: половину удоя брали те, что жили в доме, и брали без всякой платы.
Немец мягко улыбнулся, положил на стол хлеб. Буханка была небольшая, на верхней корке выдавлены цифры.
«Считают каждую буханку», – мелькнуло у меня в голове.
Из кармана шинели гость достал столбик леденцов.
– Для ваши мальтшик… Я иметь свой детишка. Драй! Три детишка. Меня называть Петер. Петер Хаазе.
Петер снял ушастое кепи, и мы увидели, что он лыс, будто яблоко.
– Я биль ушитель, работать школа. О, Пушкин! Я читать Пушкин! На немецки язик, в переводе.
И санитар начал читать стихотворение. Мы слушали, затаив дыхание, хотя ни слова не понимали. Это был какой-то другой немецкий язык, не тот на котором разговаривали фашисты. Их язык был отрывистым, хриплым и властным. Слова стихов звучали плавно и чисто. Я вдруг увидел, что у немца голубые глаза…
Дочитав стихотворение, Петер попрощался с нами, ушёл, неумело держа плескучую ношу.
Наутро пришёл снова, наткнулся в сенях на пустое ведро, чуть не упал. Тихонько постучал в дверь, вошёл как-то боком – нескладный, чем-то встревоженный, с невесёлыми глазами.
– Здравствуйт. Я опять млеко. Ваше млеко ошень хорош мой желудок. Целая ночь не спать. Биль облава на лес. Партизанен ранить шетверо зольдат. Они ловить партизанен.
– Поймали? – спросила мать настороженно.
– Какой поймаль! Лес огромная! Много чечерев, заяц, волька… Майн официир шуть не ломать нога…
Налив в котелок молока и спрятав банку мясных консервов, принесённую санитаром, мать сняла с полки чайную чашку, достала из шкафа бутыль с самогоном.
– Может, пан санитар выпьет?
– Выпивайт? Большим удовольствием! Такой война надо выпивайт!..
Я видывал, как пили немецкие солдаты: стол полон снеди, бутыль бесконечно ходит по кругу, словно в ней целая река вина. Немцы поют и потихоньку, глотками пьют из чашечек величиной с крышку жёлудя.
Петер выпил всю чашку разом, словно деревенский выпивоха, и даже не поморщился.
– Проклятый война! Я завидовать русским. Мы вас побеждайт: Россия – мир, вы – карашо работать. Пахай, коси, убирайт урожай на поле. Гут! А дойчен плёхо. Опять воевайт.
– А если не воевать? – спросила мама. – Если уйти к нашим?
– Найн, – покачал головой Петер. – Я бояться эсэс. Они сажайт концлагерь мой шена, детишка. Надо быть на служба. Воевайт, воевайт, аллес воевайт… Никакой нет конец!
Петер ушёл, напевая какую-то песню, оступаясь, шатаясь из стороны в сторону, расплёскивая молоко, тяжело стуча сапогами.
На другой день потеплело. На окнах совсем растаяли ледяные наплывы. Я быстро оделся, выбежал на двор. Мимо проковылял Петер в широко распахнутой шинели. Коротко глянул на меня, что-то прокричал на ходу. Глаза ефрейтора сияли. Видно, он тоже радовался тёплой погоде…
Взвизгнула калитка. Покачиваясь, на двор вошёл незнакомый солдат – нескладный, длиннорукий, носатый. Потоптался, помочился в сугроб. За спиной у солдата покачивался карабин. Солдат снял карабин, прицелился в почтовый ящик, висевший без дела на воротах Антипова дома. Стрелять, однако, не стал.
С крыльца неожиданно сбежала мать, в руке – подойник, на плечах – внакидку полушубок. Солдат вытаращил глаза, закинул карабин за спину, бросился наперерез матери. Полы шинели развевались, будто парус. Подбежав, солдат вцепился в полушубок, явно намереваясь его снять. Мать не растерялась, вырвалась, метнулась к сараю.
– Хальт, хальт! – завопил солдат. Сорвал с плеча карабин, щёлкнул предохранителем, поймал бегущую мать на мушку. Та в страхе выронила подойник. Я так и застыл на месте…
Тишину разбил отчаянный крик. К пьяному солдату бежал от крыльца Петер с чёрным ножом в руке. Налетел, вырвал свободной рукой карабин. Солдат пошатнулся, присел на снег…
Со всех сторон спешили немцы. Схватили пьяного, увели. На крыльце белел пустой котелок, забытый санитаром…
Целый день мы с матерью сидели дома, не решаясь выглянуть на двор. Мать хмурилась, думала о чём-то своём; затопила печь, долго смотрела на огонь. Я вспомнил, как однажды к нам зашли партизаны. Среди гостей был пулемётчик в немецкой шинели без погон и нашивок. Сперва я подумал, что это партизан, надевший немецкую форму. Но пулемётчик заговорил, и стало ясно, что перед нами немец. Было видно: в отряде его ценят и уважают… Вот если бы и Петер перешёл к партизанам!
Котелок санитара стоял на столе. Мать сняла крышку, всклень налила котелок молоком.
…Петер пришёл поздно вечером. Негромко постучал в дверь, потоптался у порога. Вместо кепи на голову у санитара был надет стальной шлем, за поясом – граната с деревянной ручкой.
– Прочайте, млеко не надо. Меня посылайт экспедиция. На партизанен. Война любая минута. Партизанен убивайт много наша шеловек. Прочайт!
Положив на стол буханку хлеба и кусок сыра в грубой бумаге, Петер поклонился матери и исчез за дверью. Видно, торопился к своим.
– Не такой уж он и добрый, – сказала мать.
…Прошло несколько дней. В деревне поселилась новая смена солдат. И вдруг вернулся Петер – решительно вошёл в комнату, шумно поздоровался, снял и повесил на гвоздь длиннополую шинель, стащил с головы шлем, бросил на лавку. На суконном френче санитара я с удивлением увидел новёхонький Железный крест.
– Партизанен убивать наш пулемётчик. Я немного штреляйт, получайт этот награда.
Мать хмуро молчала, Серёга ещё крепче прижался к матери, рядом с которой он сидел за столом. А Петер, ничего не замечая, достал из кармана плотный серый конверт, вынул из конверта фотографию.
– Мои шена и детишки… Смотреть, пошалуйста!
Мать мельком взглянула на фотографию, вернула её немцу.
– Я ошень устал… Мошно немношко млеко? – И Петер протянул матери флягу.
– Молока нет, – ответила мать спокойно. – Болеет корова.
– Я могу лечить, – оживился Петер.
– Не надо… Она уже поправляется.
Мать говорила неправду: она только что подоила Желанную. Недоумевая, санитар надел шинель, взял с лавки каску. Шагнул к порогу, но, вспомнив о чём-то, вернулся к столу, положил на столешницу ярко-оранжевый апельсин, завёрнутый в папиросную бумагу:
– Для ваших мальтшик…
От апельсина исходил удивительный запах. Перед войной отец как-то привёз из города дюжину апельсинов. Отец говорил, что апельсины растут в Испании. Там долго, как и у нас, шли бои, но победили фашисты.
Когда Петер ушёл, Серёга мигом развернул тоненькую бумагу. Но я оказался проворнее брата: схватил апельсин, вылетел на крыльцо, изо всех сил швырнул его вдогонку санитару. Прочертив огненную дугу, апельсин нырнул в снег…
Ничего не понимая, на меня смотрел с дороги санитар.
Вскоре фашисты ушли из нашей деревни. В колонне был и Петер – с пулемётом незнакомой мне системы.
ЛЕС ДЕДА СЕМЁНА
Второе военное лето оказалось дождливым, хмурым. На лугу стеной стояла непроходимая трава. Траву около леса никто не косил. Любой, кого каратели схватят в лесу или на опушке, считался партизаном.
Такую густую траву я видел впервые в жизни. От травы веяло страхом.
Партизан становилось всё больше, но на какое-то время их оттеснили каратели. В деревне вновь поселились солдаты.
Утром меня разбудили выстрелы. Я подумал, что идёт бой, но стреляли не так уж часто, и выстрелы звучали глухо. Я выскочил на крыльцо и увидел солдат, которые цепью двигались по болотине рядом с озером. Около болотины стояли офицеры с охотничьими ружьями. С мочажины снялся утиный выводок, и офицеры вновь принялись палить. От страха на наш огород залетели белые куропатки…
К вечеру стрелять перестали. Мы сели ужинать. Стол стоял в сарае. В доме жили немцы, и даже заходить туда было нам запрещено. Спали на молодом сене, умывались на озере.
Дверь сарая скрипнула, вошёл старик в армяке серого шинельного сукна. На широкий воротник падали седые космы. Это был дядя нашей матери – дядя Семён из деревни Жерныльское. До войны он часто бывал у нас, ходил с отцом на тетеревов и зайцев. У деда Семёна было шомпольное ружьё крупного калибра, стрелявшее будто пушка…
Мы с Серёгой во все глаза смотрели на деда, а он уже раскладывал на столе подарки: положил буханку хлеба, точно такую, какими платил за молоко Петер, кольцо колбасы, плоскую банку консервов с дамой пик на этикетке.
– Работать вот заставили. Вожу немцев на охоту, заместо егеря…
– Что ты, дядя Семён!.. – Мать переменилась в лице. – Да лучше умереть с голоду!
Дед Семён достал из кармана тоненькую алую коробочку, подцепил ногтем сигареты, закурил, щёлкнул серебристой зажигалкой. Корявое дедово лицо утонуло в сигаретном дыму.
– Что я, в полицию пошёл, что ли? Велели – не откажешься. И кормиться надо. Вы, скажем, рожь сеете, а муку немец отбирает. Вроде барщины. А я теперь, скажем, подался в батраки. В лес к нашим идти – не те года… Мешать буду, а не помогать…
Мать отвернулась, задумалась.
– Всё равно уходить надо!
– Нет у меня выхода. Помирать-то нет охоты. Пожить надо бы ещё малость. Хотя бы одно летичко… В лесу вольготно, ласково… Будто в раю!
– Уйди ночью, дядя Семён.
– Куда идти-то? Везде догонят, окаянные.
– Больным скажись. Нарви лютика, дело нехитрое.
– Ладно, подумаю… Берите хлеб-то. Знаю, как вам живётся. А мне пора. Полковник ох сердитый, страшнее барина…
Я ничего не понимал. Что-то было не так…
Охотничать дед Семён любил больше жизни. Ещё подростком убегал в лес с отцовским ружьём. Парнем пожил немного в городе, но затосковал по родным борам, вернулся. В гражданскую войну воевал против белых, был ранен в ногу. Люди думали, что теперь-то уж он бросит охоту. Не бросил.
– И хромой я стрелок, – шутил дед Семён. – Вышел за огород – и ты на охоте!
Дед стал работать сторожем и каждую свободную минуту пропадал в охотничьих угодьях. И без конца радовался тому, что прежде по торопливости не замечал.
Дед Семён не раз брал меня с собой, благо лес рядом. С дедом в чаще было совсем не страшно. Старик не спеша ковылял от ёлки к ёлке, и я не отставал от него ни на шаг. Мне доверялось нести корзину-корянку, в которую мы складывали грибы и ягоды. Порой деду удавалось взять тетерева, мы весело кричали «ура». Добычу прятали в корзину. Брови у тетеревов были ярче брусники. Заполевав дичину, дед Семён оставлял ружьё незаряженным.
– Надо же и другим что-то оставить, – говорил он с улыбкою.
Но охота продолжалась. Мы прятались за елью, следили за палевыми зайчонками, наблюдали за ястребом, за белыми куропатками, клюющими голубику…
Однажды нас до смерти напугал сорвавшийся с поляны глухарь – большущий, больше нашей корзины.
Мы ели ягоды, пили морозную воду из родника-кипуна. В нашу деревню мы возвращались в вечернем тумане. Дед шутил: «Смотри, заяц пиво варит. К празднику, видно…»
Наутро дед Семён пришёл снова. Под мышкой у него была гармоника. От широкой, помелом, бороды пахло вином. Сел на лавку, заиграл… Я вспомнил, как однажды мы с отцом шли по лесу. В боровине выли волки. Было тогда страшно, больно замирало сердце. Дед Семён сейчас играл так, что мне стало не по себе – как тогда, на просеке…
– Был как-то с полковником в бору… Барин. Палит по всему, что видит. В лосицу стрелял, зайчишку малого подшиб. Жадные они, фашисты. Победят если, всё по-своему переделают. Дивился полковник: сколько добра пропадает. Мы, говорит, курорт здесь построим. Пусти только: лес вырубят, в озере карпа разведут, холмы и те сроют, чтобы пахать было легче… – Старик встал, ударил по столу кулаком.
Уходя, дед Семён отдал матери гармонику.
– Побереги инструмент. А то ещё играть для потехи заставят. Вчера насчёт бороды смеялись… Мол, сбрить надо…
Дед ушёл. Было видно: мучается.
В деревне Жерныльское наш дед слыл чудаком. Собирал жёлуди, а когда набрал целый мешок, засеял ими лесное огнище. Перед войной дубки были уже в мой рост.
Прошло несколько дней. Перед вечером в сарай влетела тётя Паша Андреева, на ней не было лица.
– Деда Семёна взяли, в офицера стрелял… Не убил, помешало что-то. У немца голова бинтами замотана. Я сама видела, везли на телеге.
Тётя Паша была нашей родственницей, а значит, и родственницей деда Семёна. Заплакала вдруг, не скрывая слёз.
Я поднялся на сеновал, уткнулся лицом в сухое сено. Ночью мы с матерью не спали. Серёга без конца просыпался, жалобно всхлипывал. Я лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к каждому шороху.
Едва рассвело, мать куда-то ушла. На улице сияло солнце, но мы с Серёгой не решались выйти на двор.
Мать вернулась не скоро. Встала у входа, прислонилась к косяку.
– Расстреляли нашего деда Семёна. Ещё вчера вечером. Просила, чтоб сказали, где зарыт. Переводчик засмеялся: «В лесу». А лес – огромный… Хотят, чтобы и памяти о человеке не было.
За озером начался бой, и фашистов, словно метлой, вымело из деревни. Мать затопила печь, нагрела воды, запарила в кадке с горячей водой куст можжевельника, вымыла этой водой всё, что можно было вымыть, чтобы и духом чужаков в доме не пахло…
Целыми днями ходил я по лесу, искал холмик земли. Не нашёл. Упал в густую траву, прижался к земле. Рядом шумели ёлки. Они были такими же, как и тогда, когда мы с дедом Семёном ходили на охоту…
Я понял: деда нет и не будет. Но цел дедов лес. Просто убить человека, можно убить и лес… Нет, этого не будет! Люди не дадут! Налетел ветер, лес зарокотал. Пролетели тетерева, пробежал заяц.
Будто большая синяя крепость, стоял лес деда Семёна.
КОМЕНДАТУРУ СОЖГЛИ
В конце весны на Горбовом хуторе разместилась немецкая комендатура в пустовавшей школе и двух соседних домах, жителей которых выселили – кого в нашу деревню, кого в Усадино. Хутор был совсем близко от нашего дома, за озёрным заливом; мы видели всё, что там происходит, а если не дул ветер – слышали каждое слово.
В двух небольших домах разместились полицейские (полицаи, как их у нас называли), а в школе устроились офицеры, их денщики, военный фельдшер и переводчик. В хлевах стояли немецкие кони, в одном из сараев фашисты устроили склад оружия и боеприпасов.
Форма у полицаев была немецкой, а оружие – русским: видимо, его захватили во время наступления или собрали там, где шли бои. Автоматов у немецких прихвостней не было – самозарядные карабины, ручные и станковые пулемёты. Патронов и оружия был полон сарай. Пробуя его, немцы и полицаи палили по лесу и озеру; пули то и дело залетали в нашу деревню. Выходить на улицу было страшно, на озере перестали ловить рыбу…
Потерянный, я часами сидел у окна, смотрел на поле и лес. Всё, что было до войны, виделось далёким-далёким. Прежде лес представлялся мне голубым, сказочным городом. С тех пор как ушёл воевать отец, лес потемнел, стал похожим на огромное войско. Переменилось даже небо. Прежде оно было весёлым, приветливым, но вдруг стало хмурым и отчуждённым. И солнце словно бы потускнело…
Всё чаще то там, то тут стали подниматься клубы тёмного дыма.
– Дома жгут, – встревоженно говорила мать. – У тех, кто связан с партизанами.
Рано утром мимо нашего дома строем прошли полицаи. Лихо гремела песня, покачивались стальные шлемы, подпрыгивали на плечах карабины и ручные пулемёты. Оружие у полицейских было русским, трофейным, и это почему-то пугало пуще грохота кованых немецких сапог.
Вечером я снова увидел полицаев, теперь они уже не шли, а ехали на подводах. Подводчики – деревенские старики и подростки – вели коней под уздцы. Повозки были завалены мешками с мукой, узлами, каким-то скарбом. Показалась хвостовая подвода. На ней стоял огромный кованый сундук, сидели фельдфебель и офицер в каляном дождевике. Из соломы торчал ствол пулемёта. Оба немца весело улыбались. За подводой трусила комолая тёлка, привязанная к грядке гремучей цепью.
Обоз выкатился за околицу, потянулся к Горбову хутору.
– Ух, уехали… – выдохнула мать…
В субботу мать собралась топить баню, вышла на двор, и тотчас вернулась испуганная.
– Немцы… Ищут кого-то.
В дом вошли двое полицаев, приказали идти к Антипову дому.
– Зачем? – спросила мать в недоумении.
– Будешь много знать… – И полицай грязно выругался.
Вскоре были собраны все жители деревни. Возле ёлок залегли трое полицаев с пулемётами. Щекастый обер-фельдфебель зачем-то пересчитал людей. Толпу оцепили, и на крыльцо дома, где прежде жил Бородатый, поднялся офицер с четырьмя ромбиками на погонах и чёрной кобурой парабеллума на поясе.
– Кто стрелял комендатура? – крикнул офицер, багровея.
Толпа молчала, лишь заплакал маленький ребёнок.
– Я повторять. Кто стрелял комендатура?
– Может, из леса кто стрельнул? – выступил вперёд дед Иван.
– Молшать. Деревня есть много прятать оружие. Будем обыскивать деревня.
Кольцо сцепления разомкнулось, и рослый полицай велел всем идти к озеру. Ничего не понимая, люди вышли на берег, замерли в нерешительности.
– Всем входить в вода… – весело выкрикнул офицер. – В вода стоять смирно, молшать!
Размахивая прикладами, полицаи погнали людей вниз, прямо в воду. Женщины взяли на руки маленьких детей, даже мать подхватила Серёгу.
– Глюпше, глюпше, – командовал обер-фельдфебель. – По самый шея, по плечи!
По деревне уже сновали полицаи, заглядывали в хлевы, торкали вилами в солому. Чёрная овчарка тащила за собой на поводке щуплого проводника. Всё было словно в страшном нелепом сне. Люди молча мокли в воде, на берегу стыли конвойные, лежали за пулемётами пулемётчики. Люди – все до единого – стояли спинами к берегу, никто не решался оглянуться. Каратели отражались в озере, и даже на их отражение было страшно смотреть. У меня были спрятаны под сеном граната и ракетница, я боялся даже подумать о том, что будет, если их найдут…
К счастью, чужаки ничего не нашли, кроме старого ружья, схороненного в брошенной бане. Все знали, что ружьё деда Ивана, но все, как один, показали на пустующий дом Антипа.
– Козяин где? – резко спросил офицер.
– А партизаны увели, – весело отозвался кто-то из толпы.
Полицаи заволновались, к офицеру подбежал фельдфебель, что-то сказал на ухо. С людей ручьями лилась вода, но никто не выжимал одежду. Лишь когда фашисты ушли, кое-как успокоились. Я достал ракетницу и гранату, спрятал на пустыре под камнем…
На другой день велено было сдавать в комендатуру продукты. К стене нашего дома прибили приказ, люди читали его, крутили головами.
– Прямо барщина какая-то!
Мать принесла из чулана корзину с куриными яйцами, кринку коровьего масла, узел с овечьей шерстью, наказала Серёге не выходить из дому, а меня взяла с собой.
Добрались до хутора быстро. Возле домов были вырыты окопы, под ёлками ходил часовой. На нас он не обратил особого внимания. Вот и бывшая школа. Возле завалины стояли четыре станковых пулемёта, чистенькие, старательно смазанные.
В стороне горою лежали артиллерийские гильзы, охотничьи капканы, винтовочные стволы, охотничьи ружья. Было среди них и ружьё деда Ивана, оранжевое от ржавчины.
Окна школьного дома были затянуты противогранатными сетками. Вблизи крыльца я увидел походную кухню. Продукты принимал повар в белой куртке, надетой поверх военной одежды. Он стоял среди ящиков, что-то записывал в толстую тетрадь, придирчиво осматривал и взвешивал принесённое. Масло он пробовал на вкус, каждое яйцо просматривал на свет…
С крыльца спустился офицер – тот самый, с четырьмя ромбиками на погонах. В руке у него был разговорник.
Комендант подошёл к повару, по-хозяйски осмотрел продукты и всё остальное. Офицер был невысокого роста, с узким бледным лицом, в новеньком голубоватом мундире и сапогах со шнуровкой и шпорами. И весь будто нарисованный: ни пятнышка на одежде, лицо словно из белого камня.
Вновь заскрипели ступени крыльца. Из комендатуры вышла босая женщина, с трудом заковыляла по дороге. Платье её было спереди серым, а сзади – багрово-красным.
– Получила на орехи, – захохотал стоящий поблизости полицай. – Патефон прятала, пластинки советские… Вот и дали бабе шомполов!
Ночью я не мог уснуть, думал о партизанах. Ненароком я слышал, что зимой главные силы партизан таились в дальней лесной местности, но с весны вновь появились в нашей округе, и всё больше парней просятся к ним в отряды. Почему же партизаны медлят, горевал я, почему не ударят по немцам?
На другой день мы с братом решили поставить сети. На озере сети ставить было нельзя: сразу дадут очередь из пулемёта, едва увидят комягу. Придумали взять с собой верёвку, перегородить сетью Лученку.
Вышли из дома поздно, возились с сетью долго, и когда наконец она была установлена, совсем стемнело. Домой возвращались в потёмках.
– Там кто-то ходит! – испугался братишка. – Слышишь?
Мы стояли на опушке. В лесу действительно что-то происходило: мне показалось, что движутся заросли можжевельника… Схватил Серёгу за руку, потащил за собой…
Мы были уже рядом с домом, когда стукнул выстрел и над озером, пыля огнём, прочертила полукруг ярко-белая ракета. И тотчас ударили пулемёты. Над озером, над полем, над нашим огородом прожгли темноту трассирующие пули.
Я плечом толкнул брата, повалил в траву и сам упал рядом. Поползли, прижимаясь друг к другу. В огороде увидели бегущую мать…
– Мама, – пронзительно закричал Серёга, и тонкий крик его прорезался сквозь грохот.
Мать подбежала, оттащила братишку к окопу, вырытому нашими бойцами ещё в сорок первом году.
Озеро хорошо доносит звуки. Казалось, стреляют совсем близко. Заухали взрывающиеся гранаты. Сквозь треск выстрелов было слышно, как орёт, командуя, голосистый обер-фельдфебель…
Вдруг стало светло как днём. Поборов страх, я привстал, выглянул из окопа. Горела комендатура, пылал ещё один дом. Над озером в полнеба стояло зарево. На его зловещем фоне метались фигуры людей…
Прошло, наверное, много времени. Стрелять перестали. Не взрывались и гранаты. Над лесом поднялось солнце, залило светом наш окоп. Радуясь солнцу и тишине, мы выбрались из окопа, вышли к озеру.
Берегом, в сторону хутора, шли и бежали люди. Я не выдержал, бросился следом. Истошно закричала мать, но меня уже ничто не могло остановить. Я сам должен был всё увидеть, своими собственными глазами!
На месте комендатуры дымилось огромное пожарище. Пахло золою, смрадом. В траве лежали убитые, рядом с одним из убитых полицаев лежала граната с вырванным кольцом. Трава была сплошь засыпана гильзами, от которых остро пахло сгоревшим порохом.
Под елью я увидел ящик, полный куриных яиц, валялись коричневые банки мясных консервов, коробки противогазов. Попалась под ноги пишущая машинка… Сапёрные лопатки, обшитые войлоком фляги, одинокий сапог, книжка в кожаном переплёте. Одуряюще пахло гарью.
На берегу озера стояли подводы. На телеги, будто дрова, грузили трофейное оружие – русские карабины и пулемёты вернулись к своим. Несколько партизан копали яму, спешили.
– Стой! Ты здесь зачем? – На меня сердито смотрел Митя Огурцов. За плечом у него был пулемёт Дегтярёва. Карабин он больше не носил. И его пушки не было видно. Спросить же про неё я не решился.
– А ну, живо домой! – И Митя дал мне коленкой под зад.
И тут я увидел коменданта. Мокрый с головы до пят, весь в зелёной ряске, босой, белый, как полотно, офицер, морщась от боли, ковылял по каменистой тропе. Следом шагал партизан, совсем ещё мальчишка, моложе нашего Мити. В руках у партизана был иссиня-чёрный немецкий автомат. Бывший комендант горбился, шёл по-стариковски медленно, шаркая мокрыми ногами. От прежней выправки не осталось и следа.
Пленный покосился на пожарище, мельком взглянул на меня. Глаза у немца были водянистые, пустые от страха.
На околице нашей деревни меня ждала мать.
– Началось! – сказала мама радостно. – Теперь недолго осталось ждать. Наши вернутся, и отец вернётся. Обязательно!