355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оксана Васякина » Рана » Текст книги (страница 2)
Рана
  • Текст добавлен: 16 июня 2021, 15:02

Текст книги "Рана"


Автор книги: Оксана Васякина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Я вышла к бетонной урне и посмотрела перед собой на больницу. Ветра не было. И воздуха не было. Один из мужчин в голубых перчатках стоял у крыльца и курил. Я не стала с ним здороваться, он бы все равно меня не вспомнил. Он стоял и курил, пока в его кармане не зазвонил кнопочный телефон. Потом он выкинул окурок, сбросил звонок, поднялся на крыльцо и, пройдя мимо меня, вошел в морг.

Я еще немного постояла. Я хотела запомнить это место. Я хотела запомнить это место так, как хочешь вместить в себя красивый пейзаж, хоть оно и было безобразным. Но оно было важным. И оно, как и любое другое важное место, в меня не вмещалось.

Я села в машину и взяла урну к себе на руки. Дальше мне нужно было ехать в пенсионный фонд. Меня туда повезли по степи.

Интересно, думала я, мы уже прокатали триста рублей или еще нет.

Когда я думаю о теле, я вижу эту степь, степь или пустырь. Такой пустырь, как, представляется мне, был в Сибири, там, где мы жили когда-то. Серый пустырь недалеко от почты с выжженной и покрытой пылью травой: то там, то здесь я вижу торчащие из земли осколки бетона и арматуры.

Почему так происходит? Когда вспоминаю тело мамы, я чувствую, что что-то тянет во мне. Это чувство похоже на тоску.

Когда перед сном глажу себя по животу, я вспоминаю маму. Ее полупрофиль и голос. Это воспоминание вызывает у меня чувство горькой утраты. Как будто мамино присутствие в этом мире связано с какой-то ошибкой или нелепостью. Саму себя я ощущаю как случайность. Но я есть. И она была в этом мире.

Степь – это обнаженное тело земли.

Но степь не случайна, и я не случайна. И мама не случайна.

Когда лежу перед сном в темноте, я все смотрю и смотрю в эту темноту и прокручиваю в своем уме картинку из зала прощания. Темный зал прощания с дешевыми тяжелыми стульями, занавешенными окнами и глупой пластиковой музыкой. В самом центре пятно нежно-масляного цвета – гроб, в котором лежит тело мамы. Смотрю на нее, смотрю так, как будто что-то может измениться. Нет, она не оживет, не двинет ртом. Но что-то должно измениться. Картинка в моей голове должна преобразоваться во что-то новое или хотя бы в пустоту. Но пустота не приходит, как не приходит и покой.

Я видела краешек больнично-голубой сорочки под ее смертным платьем. Воротник сорочки лежал на ее вздыбленной грудной клетке. Кто-то своими руками одел ее тело, вымыл волосы, подкрасил и положил в гроб. Сама я к ней прикоснуться не смогла.

Я только протянула к ней внешнюю сторону ладони так, как будто хотела потрогать температуру. Я прикоснулась к ее виску, к тому виску, который целовала на прощанье. Она была как камень холодная, но верхний слой тканей уже подтаял, поэтому я почувствовала, как живой упругости нет, есть только податливая ледяная ткань виска. Я медленно убрала руку. Теперь я все думаю: если бы я надолго прикоснулась к ее телу, к ее руке, лицу, ноге, что бы было сейчас со мной, как работала бы моя память? Может быть, прикоснувшись к ней тщательно, без опаски, приняв своей рукой ее холод и мертвость, я бы ускорила процесс превращения ее в пустоту в собственной голове. Скорее всего, нет. Моя память хранила бы это телесное переживание близости мертвого материнского тела.

Ничто не может превратить ее в пустоту. Она все лежит и лежит внутри меня в своем сияющем гробе. Как если бы она была мой неотъемлемый и необходимый орган. Похоже, так оно и есть. Она моя неотъемлемая рана.

Рана не от того, что она не осталась живой, а от того, что она вообще была.

В гробу, в нежном белоснежном шелке она была завершенной моей болью. Такой красивой и нарядной, как куколка. Если бы я собирала цветок на свое платье, я бы выбрала грубую черную сердцевину и сверкающие, светящиеся в полумраке желтые и белые лепестки.

Я поблагодарила свата и сказала, что дальше сама. Сват кивнул, и я вышла из машины.

В пенсионном фонде женщина сказала, что мне в другое окошко. Я так и сказала, у меня умерла мама, и мне нужно забрать деньги. Работница на меня не посмотрела и дала какой-то надорванный квиток с нацарапанным номером. Сказала ждать, пока загорится мой номер.

Я сидела у табло, держа урну, как драгоценное яйцо, и поглаживая ее. Она была холодная, и в ней был прах человека.

Рядом сидел мужчина в кожаной куртке. У него было немного измятое лицо, но не от похмелья или усталости, а просто такое лицо. Его куртка постоянно скрипела о пластиковую спинку сидения. Он все смотрел то в свой квиток, то в кнопочный телефон. Его номер все не загорался на табло, как и мой.

Я не стала ждать, просто постучала и вошла в кабинет. Там были две женщины, они говорили о своих делах так, как будто они жили в вечном обеденном перерыве. Они дали мне еще один квиток и сказали, чтобы я шла на почту получить пять тысяч сто двадцать семь рублей восемьдесят три копейки. Я подумала, как странно, что человек работал и жил всю жизнь, а ему на смерть дают сущие копейки, гроб и тот стоил дороже. Одна из женщин посмотрела на меня с участием и предложила «пробить» по базе мою маму, чтобы выяснить, не было ли у нее накоплений в других местах. Да какие накопления, сказала я, она всю жизнь перебивалась с копейки на копейку. А та сказала, что я маму недооцениваю, мама скопила в негосударственном пенсионном фонде сто семьдесят тысяч, и я, как правонаследница, могу их получить.

Андрей говорил, что денег у них никогда толком не было, но примерно раз в полгода мама говорила ему, чтобы он собирался на рынок. Они ехали покупать новый телевизор или заказывать шкаф-купе. Перед смертью мама купила новую газовую плиту.

Странное дело, подумала я. Она хранила и копила эти деньги втайне от всех.

Я вспомнила, как за неделю до смерти мама попросила меня снять ее пенсию с карточки и положить в шкаф между простынями и пододеяльниками. Так делала моя бабка, ее мать. В дни рождения и другие праздники бабка заводила меня в спальню, просила закрыть дверь и открывала платяной шкаф. Покопавшись там, она доставала то триста рублей, то пятьсот. Сумма зависела от статуса праздника. На день рождения я получала пятьсот, а на Новый год триста рублей. На них я могла купить себе всё, что захочу. Но потом нужно было принести купленное бабушке и показать, что деньги потрачены не зря. Почему-то я не помню ни одной покупки, но хорошо помню разочарованный бабушкин взгляд. Похоже, я покупала совсем не то, чего от меня ждали старшие родственницы.

Мама хранила деньги в стопке выглаженного белья. Когда я принесла ей семнадцать тысяч, она не могла уже сама встать и спрятать деньги. Сказала, чтобы я сама и положила туда четырнадцать тысяч, а три взяла себе на подарок в память о ней. Я сделала вид, что взяла, но брать не стала. Мама сказала, что я теперь знаю, где деньги лежат. На всякий случай.

Всяким случаем называется смерть. Никто не называет смерть смертью. Смерть называется всяким случаем, уходом и еще разными другими словами, которые не обозначают смерти в бытовой речи. Мама не должна была умирать, должен был произойти всякий случай.

Андрей повез показывать мне собаку. Огромного дурного волкодава, которого они завели с мамой на участке. Мы ехали на его бежевой «Ниве», и меня тошнило. Он говорил разные вещи – про загубленный совхоз, про коров, которых раньше держал его отец, про то, как коты едят еду собаки, но мышей не ловят.

Я спросила его, понимает ли он, что мама умирает. Андрей сказал, что он не ребенок малый и все понимает. Я тогда подумала, что если все вокруг не малые дети, то почему смерть называют всяким случаем. Я спросила, что мы будем делать, когда она умрет. Андрей сказал, что не знает. Я сказала, что хочу увезти ее на родину, в Сибирь. Он сказал, что тут уж как сами решите.

Всякий случай бывает в жизни один раз. Я почистила картошку для селедки и села на пол у маминого дивана. Я сказала маме, что никому не будет легко, если мы не поговорим. Она сказала, давай говорить. Я сказала ей, что могу увезти ее в Сибирь. Мама сказала, что это очень дорого. Я сказала, что тело никто не повезет, я могу кремировать тело и привезти ее в Сибирь. Тогда похорони меня возле бабушки, сказала она. Возле Светки не хорони, мы с ней перед ее смертью поругались. И хорони в том костюме, что висит в шкафу, в бежевом. Я сказала, что не смогу кремировать ее в том костюме, потому что он содержит синтетические материалы. Тогда в черном платье по колено, сказала она. Хорошо, сказала я. Хватит говорить, сказала мама, иди чисть картошку, я буду смотреть телевизор. Хорошо, сказала я.

С теткой, двоюродной маминой сестрой, все проще. Она хоронит родственников каждый год и не по одному. Я написала ей на мэйл, что мама умирает и не протянет и двух недель, все совсем плохо. Я попросила ее сходить в администрацию и взять разрешение на подхоронку праха. Тетка написала, что возьмет.

Я упаковала урну в коробку и обшила ее черной тканью. Я была не очень удовлетворена своей работой: коробка получилась неровная, а из ткани то тут, то там торчали нитки. Когда я была маленькой девочкой, меня отправили в кружок рукоделия. Там строгая Людмила Дмитриевна учила меня вязать крючком, вышивать крестиком и шить. Она учила меня делать все аккуратно, как это должны делать женщины. Мама тоже учила меня делать все аккуратно. Но у меня никогда не получалось делать все аккуратно. Мама часто ругала меня за то, что я, после того как помою посуду, нетщательно вытирала вилки и ложки. Однажды бабушка Анна учила меня, как вытирать вилки полотенцем. Она свернула край накрахмаленного полотенца, чтобы получился острый уголок, и показала, что нужно брать каждую вилку и этим уголком протирать между зубьями. Я спросила ее, неужели она так протирает каждую вилку. Каждую, ответила бабушка Анна. Мне стало страшно от тоски.

Я сидела и смотрела на корявый контейнер для урны с маминым прахом и ругала себя за то, что торопилась и была невнимательна. Мама бы сказала мне в таком случае, что я, как всегда, сделала все через жопу. Но теперь нет никого. Я оделась и вышла на улицу. Мне нужна была новая коробка для собачьих круп и несколько пар трусов.

Андрей просил не показывать ему урну. Я взяла в киоске с канцеляркой картонную коробку и купила отрез черной ткани. На сайте авиалиний было написано, что груз с прахом человека должен быть упакован в крепкую коробку и обшит черной тканью. Моя коробка не подошла, она была слишком узкая. Я изрезала ее вдоль и поперек, а пригодный для транспортировки человеческого праха ящик у меня так и не получился. Я пошла в кухню и взяла коробку, в которой лежали корма для собаки. Она была прочнее и шире, из нее я смастерила коробку и обшила ее. Ящик с мамой я спрятала в сумку и убрала на подоконник.

Андрей пришел с работы, окинул взглядом комнату. Обрезки ткани и обрывки картона я не успела убрать. Он постоял, посмотрел на все это и вышел. В кухне он включил телевизор и уже оттуда спросил меня, можно ли хранить в квартире с живыми людьми прах мертвого человека. Вдруг она ночью придет, спросил он. Я ответила, что в Японии и Европе многие хранят прах в жилых домах, и в этом нет ничего страшного. И что если мама придет, то он может с ней поговорить. Ночью она не пришла.

II

Валя, моя двоюродная сестра, написала мне Вконтакте. Она написала, что часто плачет и думает, что вся наша семья проклята. Сначала умер мой отец, потом умерла Света, мамина сестра, мать Вали, потом умерла наша бабушка, теперь моя мама. Мы все прокляты по женской линии, сказала она. Она рада, что родила сына, на мужчин это проклятие не распространяется. Наверное, подумала я, она думает, что и я пытаюсь избежать проклятия. Ведь я лесбиянка, а это значит, что я не женщина, а как бы полумужчина, или полуженщина, или полуребенок. Или получеловек. Уже не знаю, что она там про меня думает. Но я знаю, что проклятие, если оно и есть, на меня не распространяется.

Кто мог нас проклясть? Женщина, которая считала, что мы слишком счастливые и красивые. Мы были красивыми, да, но счастливым из нашей семьи не был никто.

Дед бил бабку до полусмерти каждый день от ревности и злобы. Когда его выпроводили, у бабушки появился дед Толя, он пил как не в себя и играл на гармошке и баяне. У него были собаки и куры, жил он в покосившемся доме с малинником на огороде в шесть соток. Он сидел на завалинке и курил, а когда были свадьбы и юбилеи в деревне, ходил туда играть на баяне за водку. Потом у нее был дед Коля. Дед Коля не работал и воровал у нее деньги на дешевые сигареты «Прима». Бабушка была красивая женщина, и однажды в нее влюбился врач по имени Лев. Он делал ей операцию после перелома. Бабушка каталась на горке в новогоднюю ночь и сломала ногу, да так сломала, что полгода лежала на растяжке. Он делал ей операцию и выхаживал ее, менял утку. И очень сильно ее полюбил. Он называл ее «Валентина, мое сердце». Но у Льва была жена, тоже врач. А бабушка была гордая. Поэтому Лев не ушел от жены, но в трудные времена приносил в дом бабушки колбасу и яблоки. У них бывали свидания даже в те времена, когда у нее были дед Коля и дед Толя. Все говорили: какой хороший мужчина, статный, не пьет. Он пережил бабушку на несколько лет. Говорят, на похоронах он горько плакал. Может быть, его несчастная жена прокляла весь наш род?

Света, мамина сестра, была вольная женщина. У нее было много мужчин. Один даже задержался надолго, его звали Петя, но матери Пети Света не нравилась, по ее мнению, Света была слишком распутная и своенравная. Петр ушел, когда Света была на третьем месяце беременности. А когда она родила, они встретились нечаянно на улице. Она была с коляской, и он отказался даже заглянуть в нее. Боялся посмотреть на собственную дочь. Может быть, его мать прокляла нас всех? Но нет, после Пети у Светы было полно мужчин, в частности был Егор, брат маминого любовника. Егор болел туберкулезом, и у него были золотые руки, он заразил ее туберкулезом. Он бил ее со страшной силой. Так бил, что у нее все лицо было синее, но они все равно мирились после того, как сходили синяки. Может быть, у Егора была тайная поклонница, которая прокляла нас всех? Света умерла от туберкулеза, ей было всего 38 лет, к своей смерти она выглядела как восьмидесятилетняя черная старушка.

Мама была самая красивая из них. Казалось, что у нее все лучше всех. Но моего отца посадили сразу после свадьбы. За мамой пытался приударить начальник милиции, но она ему отказала, сказала, что не хочет такого мужа себе. Может быть, нас прокляла его жена, от которой он хотел уйти к моей маме? Потом у отца было полно женщин. Мама постоянно находила на его одежде волосы, на теле – следы помады, а город весь жужжал о том, что он ей изменяет с каждой встречной. Может быть, на нас наложила проклятие одна из этих любовниц отца или все они вместе? Но после отца у мамы был Ермолаев. Он был чудовищем в человеческом обличье. Он спаивал маму и бил ее. Он постоянно ходил в соседний дом к пожилой женщине, чтобы спать с ней. Эта женщина пыталась увести его у мамы. Я была бы и рада этому, но он не уходил. Может быть, это она прокляла нас всех?

Проклятье и Бог – удобные причины для объяснения смерти, боли и неблагополучия. Но когда мама заболела, ее сестра, моя тетка, отвезла ее фотографию нашей дальней родственнице-знахарке в глубокую деревню. Та посмотрела на фотографию и скуксилась. Она сказала, что на маму «сделано», и не единожды. Все ноги и руки у нее запутаны черной ниткой, как дымом, вся она черная и скоро умрет. Знахарка сказала, что, если бы привезли мамину фотографию раньше, она смогла бы остановить проклятие, но теперь слишком поздно. И можно верить в чудо, а можно ни во что не верить, а просто жить.

Мама знала, что на ней проклятие, и не одно. Она знала, что она вся черная с ног до головы. Она была несчастна. Ей было больно и страшно.

Нет, ответила я Вале, никакого проклятия нет. Есть социальное неблагополучие, плохая экология, алкоголь и дурные паттерны поведения. Нет никакого проклятия. Живи спокойно со своим сыном и мужем. А я буду жить спокойно свою жизнь. Потому что мы пока не умерли.

На самом деле мне самой очень страшно. Я чувствую, что и на мне есть это тяжелое темное пятно.

Магазин был весь заставлен стеклянными коробами-витринами. Некоторые выглядели точно так же, как та, из которой мне достали мамин прах. В стеклянных витринах были золоченые часы, пластиковые игрушки, сувениры, пилки для ногтей, плюшевые игрушки. Я подумала, что мне жалко эти вещи, потому что они никому не нужны и просто чахнут здесь с налепленными ярко-оранжевыми ценниками. Еще сильнее мне было жалко людей, которые производят и продают этот хлам. В самом дальнем углу в закутке, увешанном цветными халатами и поролоновыми лифчиками, я увидела трусы.

Женщина за прилавком сказала, что рассчитаться я смогу только наличными. У меня была пара тысяч – мне их дали в качестве сдачи в похоронном агентстве. Я начала выбирать трусы. Женщина с гордостью сказала, что трусы московского производства. Я выбрала несколько черных с высокой посадкой, на некоторых даже были кружевные вставки. Это были мои первые в жизни трусы с кружевом. Траурные, подумала я.

Кто меня сглазил, спросила мама, когда я ей сказала, что живу с Катей не как подруга, а как любовница. Никто меня не сглазил, ответила я. Я не могла признаться ей, что лесбийство – это не вынужденное состояние, и я объяснила ей, что живу с женщиной потому, что с мужчинами у меня не получается. Мне до сих пор стыдно за это. Я смалодушничала.

Сейчас, размышляя об этом малодушии, я думаю, что боялась себе признаться в том, что я лесбиянка. Это обычная внутренняя лесбофобия, которая жрет изнутри многих. Я не виню себя, но сожалею о том, что мама умерла, так и не узнав, что я лесбиянка не оттого, что мужчины меня не любили, а оттого, что я любила женщин. И, похоже, любила их всегда. Все мои подруги не были мне подругами в прямом смысле этого слова, ко всем я испытывала нежность и интерес. В детстве это было невинное влечение и любопытство, дальше – подавленное желание. В раздевалках и общих душевых я тайком рассматривала женские тела. Я думала, что так делают все, но позже узнала, что это не так. Я переживала боль, когда у моих подруг появлялись мальчики и парни, но боль была тупая и для нее не было слов. Ревность жгла меня. Чувство несправедливости разрывало меня. Я искренне не понимала, почему подруги не хотят быть со мной рядом. Хотя бы просто рядом. Я водила пустые романы с парнями и мужчинами, но ничего к ним не чувствовала. Переспать с мужчиной для меня было проще простого, потому что они не были женщинами. Меня раздражали их тела, их тела были жесткими, глупыми, уродливыми. Не такими, как тела моих подруг, которых я немо обожала. Обожала и сама не могла себе в этом признаться. Особенную боль мне доставляло то, что подруги, похоже, дружили со мной искренне. Но их дружба не была равна моей страсти. Пропасть моей неудовлетворенности росла.

Пока не выплеснулась в жестокое откровение. В двадцать три года я призналась себе и другим, что влюблена в свою подругу и однокурсницу Полину. Полина была симпатичной девушкой, увлеченной Серебряным веком. Но Полина отвергла меня. Она так и сказала: я тебя не люблю, и если я когда-нибудь и полюблю женщину, то это точно будешь не ты. На этом наша близость оборвалась. Больше я не имела пути к ней, а Полина начала меня избегать. Я написала про нее несколько стихотворений. А потом узнала, что наша общая подруга рассказала Полине о том, как мы по пьяни целовались в подворотне.

Эту девушку звали Маша. Если Полину я хотела беречь и охранять, с Машей я желала непрестанно заниматься сексом, драться и скандалить. Но Маша была замужем: вскоре она уехала с мужем в Германию и осталась там жить. Я до сих пор помню, какой на ощупь был ее зад под джинсовой тканью.

Еще задолго до Маши и Полины у меня была художница Лиза. Лиза была блаженной, она часами рисовала в своей студии, копируя картины Дженни Савиль, которая, в свою очередь, копировала снимки мертвых женщин, сделанных криминалистами. Отношения с Лизой были болезненные. Я боялась самой себя и собственного желания, поэтому уехала от нее. Из Новосибирска в Астрахань к отцу. Но Лиза тогда ничего не боялась, она собрала свой этюдник и на попутках поехала за мной из Новосибирска в Астрахань. Мы с ней жили в квартире, которую снимал мой отец для себя и жены. Квартира была однокомнатная, и мы спали на кухне, на маленьком детском одеяльце, покрытом застиранной простынкой, а утром убирали его на стул в комнате. Лиза была первой женщиной, с которой я занялась сексом. Этот секс был болезненный, он вызывал у меня томительное наслаждение и чудовищное чувство вины. Мне было двадцать лет. Я хотела забыть о том, как лысая светлая головка орудует языком у меня между ног. От оргазмов у меня сводило все тело. Потом я долго плакала и ненавидела Лизу.

Мы расстались очень просто. Отец отвез нас на своей фуре в Москву. Там я отправилась в общежитие Литературного института, а Лиза уехала в мастерскую своего друга и любовника на Ботаническом саду. Мы встретились с ней через несколько месяцев. Лиза пахла помойкой, и я узнала, что в мастерской нет душа и стиральной машины, тогда я забрала ее к себе в общежитие. Там она нелегально прожила несколько месяцев. Там же рисовала в общей комнате, и комендант даже не понял, что она не наша студентка, когда подходил посмотреть, что она рисует. Уезжая, она оставила мне пачку кукурузной крупы, веточку сухостоя и рисунок, на котором несколько животных были составлены в пирамидку на большой планете, отдаленно напоминавшей Землю. К планете Лиза пририсовала стрелочку и подписала ее моим именем «Оксана». Больше мы никогда не виделись. А рисунок исчез – похоже, в переездах он попал в стопку бумаг на выброс.

До Лизы была Жанна – моя первая любовь. Мне было восемнадцать, и я работала в магазине одежды. Жанна была старшей продавщицей. Теперь это называют харассмент, но тогда я считала ее жест просто странным подкатом. Мы стояли у примерочных и ждали, пока покупательницы вернут неподходящие вещи. Жанна потрогала меня за задницу, а потом провела рукой глубже и пощупала мою промежность. То, что я ощутила тогда, привело меня в восторг. Она влюбила меня в себя и наслаждалась моей страстью. На деле она жила со своей женой Юлей и уходить от нее не собиралась. Просто ей было скучно на работе. А я, будучи одержимой ею, ставила смены в ее дни. Когда магазин пустовал, она, пользуясь тем, что никто не обращает на нас внимание, гладила меня по ляжкам. По вечерам я писала ей слезные эсэмэски о том, что скучаю. А когда мы ходили в клуб, я ныряла за ней в кабинку туалета, и мы, пьяные и дурные, целовались. Я умоляла ее уйти от Юли, чтобы мы жили вместе. Но так было нельзя, нельзя было ей уйти от Юли, с Юлей у нее был свой очень крепкий токсичный быт. А я хотела его разрушить. Это длилось около полугода. Потом я устала, желание испепелило меня, и я уже не чувствовала ни любви, ни ревности, ни боли. Ничего. Я даже не писала заявления на увольнение, потому что работала в этом магазине неофициально. Просто сказала управляющей, что больше не буду работать, и перестала туда ходить.

Мама знала, что с Жанкой у нас был мутный и болезненный служебный роман. Ее это волновало и разочаровывало. Ведь не такой жизни она хотела для меня и себя. А я, спустя несколько лет, оглянулась на них на всех – на Олю, Жанну, Машу, Полину и других, которых любила и желала, но не понимала этого. Оглянулась и задумалась. А потом однажды утром, когда мне было около двадцати четырех, и был тот редкий случай, когда я проснулась не с похмелья, я задала себе вопрос: кто были все эти женщины, девушки и девочки? И ответила себе: мои возлюбленные. А потом подумала, что если не признаюсь сама себе в том, что я лесбиянка, то всю оставшуюся жизнь буду очень несчастной. Я была лесбиянкой и до этого, просто немного заблудилась и рассчитывала, что обману всех, и в первую очередь саму себя.

Моя подруга Вика однажды сказала, что в Швеции есть поговорка: «За горой еще гора». Эту поговорку я вспоминаю каждый раз, когда, расправившись с трудными решениями и ситуациями и не успев выдохнуть, нос к носу встречаюсь с очередными сложностями. Когда я поняла, что я лесбиянка, то увидела гору, которая не была соразмерной той, что я уже преодолела. Где-то в глубине души я понимала, что эта гора есть – Эльбрус, Эверест… Очень большая гора. Я знала, что эта гора есть, но туман скрывал ее от меня. И большой горой было то, что нельзя назвать одним словом. Я бы хотела назвать это как-то коротко и лаконично, но тут не работает мое умение умещать максимальное количество смысла в минимальное количество слов. Короче, я поняла, что любить и желать женщин – это одно, признаваться себе в этом – это совершенно другое, и есть еще третье – нужно научиться с ними жить и находить общий язык в повседневной жизни. Трахаться может кто угодно. Я совершенно не понимала, как строить отношения с женщинами. С мужчинами все очень просто: есть кино, разговоры и семейная (почти всегда неудачная) ролевая модель. Хотя в моем случае не работало даже это. От мужчин мне было тоскливо. Хотя то, что гетеросексуальность – это легально, порой успокаивало меня. Но с женщинами я уперлась лбом в то, что лесбийский образ жизни негде подсмотреть. Скудное количество фильмов про лесбиянок было снято где-то в зарубежье, и эти фильмы мало что рассказывали мне обо мне. Подруги-лесбиянки неохотно отвечали на вопрос «как жить», может быть, они просто не понимали моего вопроса. Для них жизнь с женщиной была естественной конфигурацией с самого начала, и они успели приноровиться строить отношения и жить вместе. Я же только входила в этот опыт и буквально сразу начала совершать дурацкие ошибки.

В двадцать пять лет я начинала учиться жить заново. Практически в новом теле, с новыми привычками, новыми шутками и новым бытом. Еще я научилась постоянно думать о том, как лучше преподносить информацию о своей партнерше и как вести себя в публичных местах. Не то чтобы я стеснялась себя, – я могла смалодушничать, но своих отношений скрывать не пыталась, – но моя тогдашняя девушка Катя была предельно лесбофобной. Практически никто из ее друзей не знал о наших отношениях. На вечеринках она делала вид, что не знает меня, после секса она плакала у меня на плече и говорила, что сожалеет о том, что я не могу сделать ей ребенка. Теперь мне это не кажется чем-то невыносимым, и самой большой ошибкой я считаю даже не то, что начала встречаться с ней. По ней изначально было видно, что каши с ней мне не сварить, что она эгоистичная, капризная и ненадежная. Моей ошибкой все-таки было то, что я первым делом переехала к ней. Быт, который мы начали вести вместе, был просто ужасен. Мы обе не умели жить с другими, возможно, мы совершенно не умели любить. Мы не умели даже сложиться на еду. Она злилась на меня за то, что я иногда съедала ее сыр или кашу. Мысли о будущем с Катей вызывали у меня тревогу. Я не понимала, зачем и как мне тратить время на несчастную жизнь с ней. Секс у нас тоже получался какой-то нелепый. Я все время ходила за ней хвостиком и была готова носить ее на руках, целовать во все места и ухаживать за ней каждую секундочку. Катя же воротила от меня нос. Потом это все переворачивалось и превращалось в садистские игрища. Я даже однажды умудрилась толкнуть ее на диван, усесться сверху и начать орать на нее за то, что она не помнит строчки из стихотворения Фета. Я была пьяна. И мне не нравилось то, что происходит, но почему-то я не могла это прекратить. И исправить это не могла.

Тяжелым еще было то, что она обвинила меня в изнасиловании. Это было задолго до секс-скандалов. Никто и слыхом не слыхивал о культуре согласия, что, собственно, не снимает с меня никакой ответственности. Это был наш самый первый секс, обе мы были сильно пьяны, сначала мы танцевали инфернальные танцы на паллетах, выложенных на берегу реки. Мне казалось, что в этом танце я превратилась в землю, лес, лаву, огонь и смерть. А потом, выпив еще по паре стопок самогона, мы отправились плавать. Нужно признаться, что я практически не умею плавать, и нас унесло очень быстрым течением. Мы обе могли утонуть. У меня не было сил сопротивляться потоку, и берег очень быстро оказался далеко. Но Катя вовремя спохватилась и начала вытягивать нас из воды. Потом нас положили спать вместе, как самых буйных и самых пьяных. Когда мы были на грани жизни и смерти, я почувствовала ее теплое тело, которое я обнимала в попытке выкарабкаться из воды. Мне показалось, что ее тело отзывается. Мне она очень нравилась. Мы проработали вместе в детском лагере две недели, и каждый перерыв я старалась провести с Катей. Она хорошо танцевала, у нее было очень гибкое смуглое тело. Когда нас положили в палатку, я тут же обняла ее. Я начала гладить ее, она некоторое время не откликалась, а потом откликнулась, и мы занялись пьяным сексом. Этот секс связал нас на двадцать месяцев. Катя долго обвиняла меня в том, что я изнасиловала ее. Я не знаю, что она чувствовала тогда. Теперь я понимаю, что должна была спросить ее, хочет она поцеловать меня и заняться сексом. Я этого не сделала, и теперь мне кажется, что все эти мучительные двадцать месяцев она мстила мне за ту ночь, проведенную в палатке. Может быть, она хотела быть мне просто подругой, а я затащила ее в отношения. Я жила вместе с ней в ее маленькой однокомнатной квартире на Щелковской и практически все время спала на отдельном матрасе на полу. Катя могла не говорить со мной днями. Но я почему-то не могла уехать, что-то привязало меня к ней. Я несколько раз пыталась уйти, но не уходила. Я спрашивала себя, почему это длится, и не могла ответить себе на этот вопрос. Это были бестолковые дни и месяцы. Теперь мы называем это созависимыми отношениями. А тогда я чувствовала острую потребность быть с ней рядом. Я чувствовала пусть и сомнительную, но безопасность, еще я ужасно ревновала ее ко всем людям вокруг. Или, может быть, я боялась остаться одна. Но я и так была одна. В конце концов, я собрала вещи и переехала в литинститутское общежитие. Катя потом пыталась вернуть меня. Но я уже не хотела возвращаться. Ко всему, у меня начался роман с Лерой, который тоже очень быстро сошел на нет и превратился в мучительную рутину, длившуюся три года.

Я постоянно вспоминала мамин вопрос о том, кто меня сглазил. По ее мнению, мое лесбийство было последствием сглаза. Я думала иначе. Мне казалось, что я какая-то испорченная, сломанная, с недостающим органом чувства и ощущения жизни. Из-за этого я совершенно не понимала, как строить и налаживать отношения с женщинами, и это действительно было проблемой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю