355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Огультач Оразбердыева » Утро моей жизни » Текст книги (страница 1)
Утро моей жизни
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:56

Текст книги "Утро моей жизни"


Автор книги: Огультач Оразбердыева


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Огультэч Оразбердыева
Утро моей жизни

Самые первые воспоминания

Когда мне было четыре года, отец ушёл на войну, и я его совсем не помню. Не могу представить, какое у него лицо, какой голос. Сколько ни рассказывала мама разных случаев об отце – не помню, и все.

А Нуртэ́ч помнит. Она старше меня на два года.

Беспамятливость моя, наверное, огорчала маму. Сама она ни на минуту отца не забывала. В доме каждая вещь говорила о том, что недавно здесь жил ещё один человек, хозяин. От мамы то и дело мы слышали: «Эту лампу купил ваш отец», «Бритва вашего отца», «Папин халат». Повязывая нам с Нуртэч новые косынки, сна говорила: «Отец с базара привёз». А я, не помнившая отца, любила его всем сердцем, мечтала, чтоб он поскорее вернулся.

Раз, в пятницу, – отец, по маминым подсчётам, уже месяцев семь как уехал – наш сосед, старик Ходжамурад собрал у себя во дворе ребятишек и стал всем подряд брить головы. Больше, как видно, некому было этим заняться, а Ходжамурад-ага́ плохим оказался цирюльником.

Когда подошла моя очередь, он плеснул себе в ладонь теплой воды из кундука [1]1
  Кунду́к – медный кувшин для умывания.


[Закрыть]
и принялся так тереть мне голову; что у меня от боли скулы свело. «До чего жёсткие волосы, никак не смочишь», – бормотал дед и тёр, тёр, а я сидела скорчившись и скулила потихоньку. Потом Ходжамурад-ага взял бритву и начал скоблить мою макушку. Тут уж я зарыдала в голос, Дед растерялся, стал уговаривать меня потерпеть, но я знай ору и верчу головой. Видя, что добром со мной не справиться, Ходжамурад-ага свалил меня наземь лицом вниз и придавил коленом. Теперь, сколько ни верещи, не то что вырваться – пошевелиться невозможно.

Мама сидела рядом, смотрела на меня жалостливо и шептала из-под яшмака [2]2
  Яшма́к – конец головного платка, которым замужние туркменки, по старому обычаю, прикрывали рот в присутствии мужчин и старших.


[Закрыть]
что-то утешительное. Но я рыдала и ничего не слышала. Наконец дед кончил скоблить, смахнул волосы у меня с шеи, и, словно ярка, освободившаяся от пут, я кинулась в мамины объятия.

Дома, осмотрев меня, мама заохала:

– Вах-эй, да он всю голову изрезал! Будь дома отец, никто бы этому старому детей не доверил.

С тех пор наши с Нуртэч головы мама брила сама. Её осуждали, говорили: грех женщине этим заниматься, но она не слушала. И скоро так наловчилась, что, когда проводила бритвой по голове, нам было ничуточки не больно, только щекотно.

Мама ждала маленького. Вскоре у нас с Нуртэч появился братик.

Мы помчались по селу с радостной вестью. Все, кому я говорила про братика, начинали улыбаться, поздравляли и непременно чем-нибудь одаривали. Иначе и быть не может, казалось мне. Но вот я заскочила в дом Сила́па. Жена его, Нургозе́ль, оказывается, спала.

– Родился, ну и слава богу! Чего носишься, как телёнок, сорвавшийся с привязи? Только задремала… – недовольно сказала она, бросила мне в подол горсть джиды [3]3
  Джида́ – дикая маслина.


[Закрыть]
– там уже были изюм, сушёный урюк – и снова легла.

Больше я никуда не пошла: придерживая подол, побрела домой. И всё думала: почему Нургозель не обрадовалась, как другие, узнав, что у меня теперь есть братишка?

Силапова жена считалась нашей воспитательницей. Она обязана была присматривать за детьми тех женщин, которые день-деньской работали в поле.

Утречком нас приводили к Нургозель, но едва успевали мамы выйти за околицу, как воспитательница выгоняла нас во двор, и до вечера мы были предоставлены сами себе. Разве что пошлёт Нургозель кого постарше за водой или заставит сынишку нянчить. Чаще всего качать люльку приходилось Нуртэч.

– Не сглазить бы, девчонка настоящая мастерица, – много раз говорила Нургозель, – Когда она качает, Оразджи́к спит крепко-крепко.

Я очень привязана была к своей сестре, без неё чувствовала себя одинокой и заброшенной, поэтому здорово злилась на Нургозель за то, что она приспособила Нуртэч в няньки.

В то время, весной сорок третьего года, в редкой семье пекли чуре́к. Обычно довольствовались кыззырмо́й – тонкими пресными лепёшками, наскоро испечёнными на железной печке. А наша воспитательница чуть ли не каждый день шлёпала в печь – тамды́р – большие круги белого пшеничного теста. Помню острое чувство голода, которое я начинала испытывать, едва разносился по двору запах свежеиспечённого хлеба. Наверное, и другим ребятам так же хотелось есть, но мы даже друг другу в этом не признавались. И ведь никто не учил, сами откуда-то знали – надо делать вид, что сыты, что чужой чурек нас не интересует. Только одна девочка, Энеджа́н, не могла утерпеть. Она по пятам ходила за Нургозель и получала в конце концов кусочек тёплого хлеба величиной в два пальца. Мы дразнили её попрошайкой, а случалось, и колотили.

Матери наши видели, конечно, что Нургозель нерадивая воспитательница. Я не раз слышала, как они говорили:

– Эта баба для того взялась за детьми смотреть, чтобы её бездельем не попрекали, а вообще-то ей плевать на детей, не больно она их любит.

Вот почему Нургозель не порадовалась моему братику, догадалась я. Она не любит маленьких, только своего Оразджика.

Мама лежала в постели, Огульбоста́н-эдже́, повивальная бабка, варила для неё болтушку – вода, мука и немного бараньего сала. Жена дяди Курба́на, старшего брата нашего отца, принимала гостей. Для традиционных пишме́ – сдобных пышек, жаренных в сале, – у нас не хватило муки. Поэтому пришедшим взглянуть на братика подавали только чай с хлебом.

Женщины входили, смотрели на малютку, и лица у них становились добрые-добрые.

– Пусть долгими будут его года, – говорили они и усаживались в сторонке – чаю попить и побеседовать.

Разговор, как всегда, шёл о войне. Кто-то получил письмо от сына, сын пишет: «Лежу под пулями, они льются на нас словно дождь». Муж такой-то ранен, ему ногу отняли по щиколотку. Чей-то брат в госпиталь попал, а у другой женщины муж уже выписался; может, на побывку приедет, перед тем как снова на фронт…

Уходившим гельнедже́ – жена дяди – отсыпала «той пай», подарок, – горсть джиды, целый мешок которой мама хранила для этого дня.

Наконец остались только самые близкие: Огульбостан-эдже, бабушка Сада́п и гельнедже Бибиджема́л. Они стали думать, как назвать братишку. Мама услышала, о чём речь, приподнялась в постели:

– Гельды́ пишет: если сын – назовите Мура́дом.

«Мурад» – значит «сбывшаяся мечта».

– Хорошее имя, – сказала бабушка Садап. – Но надо бы так назвать мальчика, чтобы все знали – он родился весной.

Братика назвали Язмура́дом [4]4
  Яз – весна.


[Закрыть]
.

У меня глаза слипались от усталости. Шутка ли, целый день в беготне. Обычно я спала под боком у мамы, но в тот вечер она указала местечко подальше. Между мной и мамой лежал братишка. Никто, наверное, не ликовал так, как я, при его появлении, а тут чуть не заплакала. Обидно сделалось, что оттеснил меня. Но вскоре от обиды и следа не осталось.

На седьмой день Огульбостан-эдже выкупала братишку, запеленала его и отдала Нуртэч. Мы понесли Язмурадика по селу, зашли с ним в несколько домов, провели его через семь препятствии. Ещё сохранялся этот древний обычай – человека во младенчестве застраховывать от семи главных бед.

Но не помогло: наш братишка жил не долго, умер на четырнадцатый день. Как потом объяснила мама, его, бедняжку, коснулась «младенческая». Болезнь такая бывает у самых маленьких.

Ходжамурад-ага и ещё один старик завернули братика в камышовую циновку и унесли на кладбище.

Мы с Нуртэч принялись вопить:

– Не уносите!

Не сразу поняли мы, что Язмурадик умер. С трудом нас тогда успокоили. А мама ни слезинки не пролила, только лицо у неё чёрное сделалось. Приходили женщины, те же, что поздравляли с новорождённым, читали заупокойную молитву, ая́т, и говорили маме:

– Не печалься, ты молодая. Гельды благополучно вернётся, будут у вас ещё сыновья. Лишь бы отец твоих детей остался жив-здоров.

Мама медленно кивала и смотрела куда-то мимо всех.

Много дней была она хмурой и молчаливой, задумывалась и вздыхала глубоко-глубоко.

Караулим бахчу

Колхоз посеял дыни во впадине Джиннли́-Ой – Чёртовой низине. В середине июня на плетях появились завязи.

Понадобился сторож – караулить бахчу, но никто в селе не хотел за это браться.

О Чёртовой низине ходили дурные слухи. Будто бы, едва солнце достигнет зенита, появляется в том месте красавица с недобрыми глазами, вся обвешанная украшениями… А тёмными ночами виден там странный огонь… Говорили что-то ещё, я не запомнила. Вот женщины и боялись.

Немногие мужчины, оставшиеся в колхозе» были заняты на работе поважнее, чем охрана арбузов и дынь. В конце концов сторожить бахчу согласилась мама. Её тяготило вынужденное безделье – ослабев после родов и смерти братишки, она не могла работать в поле. К тому же у нас кончилась мука.

Колхоз выдавал пшеницу каждый день. Отправляешься с утра на работу, а вечером получаешь то, что причитается тебе за сделанное. Мама в поле ходить не могла, ей был прямой смысл ехать в Джиннли-Ой: так сказал бригадир, который пришёл уговаривать.

Решилась она не сразу. Целый вечер советовалась с женщинами, ехать нам или нет. Огульбостан-эдже, жена деда Ходжамурада, помню, сказала:

– Насчёт джиннов и прочего – всё это выдумки бездельников. Однако ты молода ещё, не испугалась бы, хоть сердце у тебя и стойкое.

А бабушка Садап говорит:

– Мой совет – соглашайся. Всё сущее боится человека. Поешь там арбузов, дынь, здоровье поправишь. Если уж очень страшно станет, я приеду к тебе в товарищи.

В Джиннли-Ой мы выбрались к вечеру.

На холмике – чтобы всю бахчу видеть – стоял шалаш. Мама сразу же принялась устраиваться в шалаше: постелила кошму, сложила в глубине одеяла, на них подушки бросила, а у входа разместила всякую утварь: каза́н, деревянную миску, ложки, пиалушки, чайник. Потом взяла ведро и пошла за водой.

Недалеко от шалаша, у подножия холмика, пролегал старый арык, заросший колючкой и всякими травами. За арыком были развалины. Давным-давно здесь жил какой-то именитый аху́н – наставник в мусульманской духовной школе – медресе́. Теперь мечеть, школа при ней и кельи учеников обветшали, стали рушиться.

Там, где кончались развалины, начинались песчаные барханы. На противоположном краю бахчи был ещё один арык, широкий и глубокий, а над ним камыш. Оттуда к бахче вела канавка – для полива.

Не успело солнце спрятаться, появились комары. Целые тучи комаров. Они вились вокруг нас с противным тоненьким зуденьем и кусали, кусали, кусали. Я била себя по ногам и рукам, вертелась, тянула платье, стараясь прикрыть им ноги, – ничего не помогало. Комары жалили, и на месте укуса вздувался волдырь. Я бы заревела, да совестно было перед мамой и Нуртэч. «Вот бабушка Садап говорила, что все сущее боится человека, а комары нас не боятся», – думала я с обидой.

Тем временем мама притащила откуда-то ведро овечьего помета, разложила его кучками и подожгла. Дыма комары боялись – сразу же оставили нас в покое, но и нам самим стало нечем дышать. Чихая и кашляя, Нуртэч спросила, почему здесь столько комаров, дома-то их почти нет.

– Возле воды и в камышовых зарослях комаров всегда много, – сказала мама. – Когда станет жарче, комары пропадут.

И то хорошо.

Боясь, как бы от укусов не появились болячки, мама смазала нам руки и ноги керосином. Не помню, как мы с Нуртэч заснули в шалаше. Сквозь сон я слышала, что мама несколько раз вставала и подбрасывала в огонь овечьи катышки.

На следующий день я проснулась поздно, солнце было уже высоко. Мама и Нуртэч сидели у входа в шалаш и пили чай.

– А мне, а мне? – хриплым спросонья голосов закричала я.

Они засмеялись.

После чая мама повела нас по бахче. На одних плетях были только усики, на других желтые цветки, а кое-где и завязи мохнатенькие появились. Увидев, что есть продырявленные листочки, а некоторые и вовсе объедены, мама нахмурилась.

– Черепахи, негодницы! – сказала она. – А вот это, – и показала листок в дырочках, – бахчевые коровки пасутся, чтоб у них корень у всех выгорел?

Мы с Нуртэч принялись разглядывать дырявые листочки и на одном из них обнаружили двух маленьких жучков, желтых с чёрными точками. Они сидели и лакомились.

– Эти могут все превратить в труху, – сказала мама и раздавила букашек. – Чтоб у них корень выгорел! – повторила она.

Потом мы увидели сразу трёх черепах.

– Ну скажи, как у дыни врагов много!..

Не спеша обошли мы бахчу. Зоркий мамин глаз всё приметил. Вернувшись к шалашу, она дала нам по бутылке, налив в каждую воды, и сказала, чтобы мы ходили по грядкам, внимательно осматривали плети и всех букашек, каких найдём, кидали в бутылки. Сама она замесила глину и соорудила два очага, потом набрала хворосту и обед сварила. А мы с Нуртэч ползали по грядкам и ловили зловредных бахчевых коровок.

Букашки отчаянно барахтались, попав в воду, и мне было жаль их. Но рядом, вполголоса напевая, проворно работала Нуртэч: её бутылка быстро наполнялась. Мне ничего не оставалось, как следовать примеру сестры. Я ожесточила своё сердце, вспоминая мамины слова: «Эти могут всё превратить в труху».

Бахча была обширной, букашек видимо-невидимо, работы нам хватило на много дней.

С черепахами мама управлялась сама. Не знаю, как Нуртэч, а я их здорово боялась первое время…

На бахче был определённый порядок. Ближе к воде, по берегу канавы, вились тыквы – они самые влаголюбивые. Вдоль поливных борозд стлались арбузные плети. Дыни росли вперемежку с фасолью и кукурузой. Пока мы собирали букашек, мама расправляла плети, рыхлила землю, вырубала на грядках колючку.

В полдень становилось нестерпимо жарко. Воздух начинал дрожать и струиться от зноя – словно прозрачные дымки поднимаются тут и там. Мама уходила в шалаш пить полдневный чай, а мы с Нуртэч бежали к арыку купаться.

Одежонку стаскивали на ходу и с разбегу бултых в воду.

Вода расколышется от нашей возни так, что волны через голову переплёскиваются. Если воды в арыке много, то мне как раз по горло, если поменьше – до плеч.

Мы барахтались, пока не посинеем. Замёрзшие, ложились на горячий песок. Но только обсохнешь – и снова жарко. Тогда опять в воду. В конце концов в голове зашумит и во всём теле слабость появится.

– Хватит, – скажет Нуртэч.

Песчаная дорожка от арыка к шалашу раскалится, словно медная. Мы старались как можно дальше пробежать по ней, пока ноги ещё мокрые, потом ковыляли на пятках или ставили ступни боком.

В шалаше первым делом хватались за скатёрку, в которой завернут хлеб. Солнце к этому времени давно уж минует зенит, мама выпьет свой третий чай, зной станет умеренней. Пора снова идти на бахчу ловить букашек.

Поначалу я сильно тосковала. Так хотелось повидаться, поиграть со своими подружками. Несколько раз на дню приставала к маме:

– Ну давай вернёмся домой.

Но стоило мне захныкать, как Нуртэч толкнёт меня в бок и шепнёт укоризненно:

– А кто обещал не надоедать маме? Называется – дочь фронтовика!

Я считала свою сестру очень умной, всё знающей, почти как мама. Может, потому, что мама привыкла обо всём с ней советоваться. Других-то советчиков на бахче у неё не было. Так или иначе, но я решила – хоть помру от скуки, но домой проситься больше не буду.

Миновало полмесяца. Мама отправилась в село жать пшеницу на нашем участке. Уходя, она крепко-накрепко наказала Нуртэч меня не обижать, от шалаша далеко не отходить, гнать скотину, если забредёт на бахчу, воров не пускать, кричать им: «Сейчас маму позову!»

Вредных букашек мы уже переловили и стали посвободнее. У Нуртэч, правда, появилась обязанность ходить за водой и кипятить чай, но и ей хватало времени для забав.

У арыка росли серебристые кустики с мелкими кремовыми цветами (чего только не росло возле нашего арыка!). Мама говорила с почтением – лекарство от ста болезней. Но не этим прельщали нас скромные кустики: после цветов появлялись на них зелёные шарики, похожие на ягоды, – семена. Я даже пыталась их отведать – Нуртэч не дала. Из шариков, нанизывая их на нитку, мы делали бусы, каждый день новые, – не лень было! – и считали, что они ничуть не менее красивы, чем настоящие.

Часами с увлечением играли мы в куклы. Кукол, купленных в магазине, у нас, конечно, не водилось. Сами мастерили их, как и бусы. Двадцатикопеечная монета, обшитая белой тряпочкой, – лицо, на нём карандашом нарисованы кос, глаза и губы. Туловище из камышинки потолще. Шёлковая тряпочка – платье, пёстрый треугольный лоскуток – кынга́ч, головной платок. Из щепок мы строили куклам дома, постель делали из обрывков кошмы. Главное удовольствие – водить кукол в гости друг к другу. Иногда они даже ездили верхом… на черепахах. Седло делалось из глины. Если, случалось, в разгар игры мама позовёт кого-нибудь из нас, мы бывали страшно недовольны.

Но в тот день, когда мама ушла в село (казалось бы, играй без помех!), про кукол и не вспомнили. До самого маминого возвращения просидели в шалаше, дрожа от страха.

Мама вернулась перед заходом солнца. Увидев её, мы со всех ног бросились навстречу, всё вокруг снова стало привычным, спокойным, место уже не казалось таким пустынным, а шорох ветра в камыше – зловещим.

Мама наша очень устала. Ясное лицо её потемнело и сморщилось, в волосы набилась пыль, платье на плечах взмокло от пота.

Жалость к ней переполнила моё сердце. Нуртэч, наверное, чувствовала то же самое; она проворно разожгла костерок под боком у чёрной, закопчённой тунчи [5]5
  Тунча́ – жестяной кипятильник.


[Закрыть]
и скоро поила маму чаем.

На следующий день мы снова остались одни, но страха больше не испытывали. Решили даже обойти бахчу, как это делала мама. Отправились. Нуртэч впереди, а я за ней. Плети, совсем коротенькие в день нашего приезда, стали длинными-предлинными, крошечные мохнатенькие завязи сделались величиной с чайник и пестрели среди листьев тут и там. Тыквы дружно цвели, листья у них были большие, как верблюжий след, а под ними таились круглые хайва́н-кэди́ – кормовая тыква, продолговатые пало́в-кэди – тыква для плова, полосатые даш-кэди – каменная тыква, зимний сорт.

Нуртэч сказала:

– Давай сорвём дыню.

– А мама ругать не будет? – выразила я опасение, потому что хорошо помнила, как она наказывала: «Без разрешения дыни рвать не смейте?»

– Не узнает, – ответила Нуртэч.

– Ну давай.

Упрашивать меня не приходилось. Нуртэч сорвала себе маленький вахарма́н, а мне какую-то пёструю дыньку с другой грядки, чтобы мама не заметила потравы.

Мы уселись на землю между грядок и стали лакомиться. Кожура у дыни ещё не окрепла, сладости не было никакой, но во рту и в желудке возникла приятная прохлада.

Когда с дыньками было покончено, Нуртэч объявила:

– Сегодня искупаемся в другом месте. Вой там, – она показала рукой, – тоже широко и мелко. Я там купалась в позапрошлом году, когда с папой приезжала.

При маме я ещё осмеливалась возражать Нуртэч, но когда мы оставались одни, целиком подчинялась её воле.

Вздохнув – мне почему-то не хотелось купаться на новом месте, – я покорно побрела за сестрой к арыку.

Дорогу Нуртэч выбрала неудачную – полным-полно колючек, они то и дело впивались нам в пятки, приходилось останавливаться и вынимать. А тут ещё вспомнилась разряженная красавица, о которой рассказывали в селе. Надо же, вспомнилась всё-таки! При маме ни разу не вспоминалась. Только хотела шепнуть о ней Нуртэч, как та вдруг резко остановилась и вскрикнула:

– Что это?!

И я увидела: у арыка, в зарослях, стоит кто-то большой, похожий на человека.

– Ой, это джинн! – Нуртэч помчалась прочь.

Я – следом. Сзади мне чудились топот и треск.

«То самое гонится за нами, – обмирая от ужаса, думала я. Сердце бешено стучало, не хватало воздуха, ноги цеплялись одна за другую. – Сейчас… сейчас догонит и будет душить…»

Я споткнулась, шлёпнулась наземь и заорала дурным голосом. В два прыжка Нуртэч вернулась, схватила меня за руку и побежала так, что мои ноги почти не касались земли.

Ворвавшись в шалаш, мы закрыли вход камышовым щитком, забились под одеяло и лежали, почти не дыша до тех пор, пока не пришла мама. Нуртэч рассказала ей про того, похожего на человека. Мама, которая едва двигалась от усталости, взяла лопату.

– Ну-ка посмотрим, что за джинн такой! – и направилась к арыку.

Мы за ней. То самое стояло на прежнем месте. Мы остановились, не в силах сделать больше ни шагу, а мама не спеша подошла к «джинну» и огрела его лопатой, отчего он рассыпался. Мы с Нуртэч перевели наконец дух.

Какой-то подпасок от нечего делать или просто прохожий озорник собрал остатки кирпича, который здесь в прежние годы лепили, и сложил из них подобие человеческой фигуры. А мы-то… Джинн! Вот глупые!

Весь вечер при свете лампы мама вынимала из наших ног шипы и занозы.

После этого случая, уходя в село, она присылала вместо себя бабушку Садап.

Бабушка Садап слепая, но если она сидела в шалаше и крутила своё веретено, ничего страшного вокруг для нас уже не было. Тем более, что наша вера в существование джиннов и прочей нечисти сильно поколебалась. Мы без помех предавались новому увлечению: объедались карамы́ком – есть такая ягода у нас в Туркмении. Мелкая, тёмно-фиолетовая, солоновато-сладкая на вкус. Мы готовы были есть её с утра до вечера. Присядешь у облюбованного кустика и не встанешь, пока не оберёшь. Конечно, руки, губы, языки у нас становились такого цвета, словно мы чернил напились.

Однажды мама вернулась усталая, как обычно, но чем-то очень довольная.

– Правду говорят, что свет не без добрых людей, – сказала она бабушке Садап, а потом за чаем объяснила, в чём дело.

Оказывается, сосед наш, Ходжамурад-ага, предложил ей, когда она сжала всю пшеницу: «Теперь иди к своим ребятишкам, и живите спокойно. Я твою пшеничку обмолочу, провею, смелю и муку привезу вам прямо к порогу».

Через неделю он действительно приехал и привёз муку. Вместе с ним прибежал его пёс Конгурджа́.

– Как только дыни наберут сладость, вам житья не станет от шакалов, – сказал дед маме. – Одно спасение – собака. Вот Конгурджа их близко не подпустит. Верно, мой хан?

Он привязал собачий поводок за колышек у входа в шалаш и бросил наземь небольшой грешок, сказав, что в нём ячменная мука псу на похлёбку.

Мама угостила Ходжамурада-ага дыней вахарман, почти спелой. Доедая ломоть, дед взглянул на меня и спросил:

– Это что, та самая плакса?

От стыда я спряталась за мамину спину.

Потом Ходжамурад-ага сделал возле шалаша два навеса – дыни сушить, когда придет время.

Мама подала ему чай, заваренный Нуртэч. За чаем старик рассказывал о колхозных делах, главным образом о скоте: ночью он сторожил коров.

Неожиданно Ходжамурад-ага сказал:

– Если на бахче подержать лето овечку, потом не хватит посуды, чтобы хранить её мясо и сало. Возле наших дверей толчётся одна ярочка-сиротка. Возьми-ка её себе, Огульджере́н, – рассчитаешься, когда жить станет попросторнее. А вторую овечку откорми для нас со старухой. Половина ее тоже, считай, твоя.

На следующий день, ни свет ни заря, мы все трое отправились в село и ещё до полудня вернулись с овцами. Стеречь бахчу в наше отсутствие должен был Конгурджа.

Для овец мама устроила маленький загончик, и они разместились в нём по-хозяйски, словно тут и родились. А нам с Нуртэч стало гораздо веселей и уютней в обществе собаки и овец.

Комары по-прежнему ели нас поедом, поэтому, едва стемнеет, мы забирались в шалаш и закрывали вход. Ночь наступала сразу. Только солнце скроется за горизонтом, как повсюду уже тьма кромешная. Сквозь дырки в стеках шалаша виднелись яркие звёзды на чёрном небе. Мама как-то сказала, что у каждого человека есть своя звезда. Ложась спать, мы с Нуртэч ссорились, выбирая себе звёзды.

– Чур, зон та – моя!

– Нет, моя!

Победителем оказывался тот, кто сумеет десять раз без запинки и не переводя дыхания повторить одну скороговорку. Не могу сейчас вспомнить слов, бессмыслица какая-то, помню только, что повторить её десять раз подряд мне было не под силу, поэтому самая красивая звезда обычно доставалась Нуртэч. Распределив звёзды, мы ещё немного спорили о том, с какой стороны приходит сон, но ни разу не успели выяснить – засыпали.

Как-то, проснувшись поутру, Нуртэч сказала маме:

– Мне приснилось сегодня, что Ове́з выстрелил в меня из лука.

Овез – это наш приятель.

Мама ответила:

– Хороший сон. Наверное, ваш отец скоро приедет, а Овез принесёт весть об этом.

Настроение у нас весь день было чудесное.

Прежде от отца приходили письма. Мама читала их и складывала в чемодан, где лежали отцовы вещи. Потом письма перестали приходить. Мамины глаза становились всё печальнее. Она изводилась от беспокойства, хотя и не подавала виду. Мы с сестрой очень чутко улавливали сё настроение. Если мама радовалась, мы тоже радовались; если она грустила, мы готовы были хныкать из-за каждого пустяка. Поэтому мама при нас старалась казаться весёлой. А в тот день, когда Нуртэч рассказала свой сон, она была по-настоящему весела.

Исполнилось предсказание дедушки Ходжамурада. Дыни день ото дня наливались сладостью, и возле бахчи появились шакалы. Как только спускалась тьма, они, противно завывая, подступали к нам со всех сторон. Конгурджа с угрожающим лаем кидался туда, где шакалы визжали особенно громко. Трусливая свора удирала, но другие, в противоположном конце, наглели. Они шуршали камышом в сухом арыке, подходили совсем близко к шалашу. Бедные овцы начинали метаться по загончику. Мама сердито кричала: «Кош!» – и тут подоспевал неутомимый Конгурджа и отгонял шакалов. Всю ночь носился он по большущей бахче. Не мудрено, что утром, когда вставали мы, пёс спал, обессиленный. Он честно отрабатывал свою похлёбку.

Из-за шакальих концертов мы с Нуртэч несколько ночей не могли уснуть. Нам казалось, что они вот-вот заберутся в шалаш. Мама успокаивала нас, долго не ложилась, не гасила лампу, сидела и пряла, как будто вокруг ничего не происходило. О том, что шакалы будут нападать на бахчу, она знала заранее. Оказывается, они с отцом два лета перед войной охраняли бахчу. Постепенно мы привыкли и спали так же крепко, как прежде.

Однажды на меня напала бессонница. Не от страха, а просто днём выспалась. Нуртэч уже давно посапывала, а у меня глаза никак не закрывались. На бахче шла обычная возня: Конгурджа гонял шакалов.

Смотрю, мама встала и вышла, и тут же послышался задорный её голос:

– Хай куш-куш, Конгурба́й, дави их?

Точно так кричат мальчишки, стравливая собак. Притихший было пёс залаял громче и воинственней. Значит, не только шакалы и Конгурджа не спят по ночам, но и мама тоже…

Дыни начали созревать, и работы опять стало хоть отбавляй. Теперь мама не всякий даже день отпускала нас выкупаться.

– Дыни – это готовая и очень полезная пища, – говорила она. – Если не собирать их вовремя, они полопаются и начнут гнить.

Особенно часто дыни лопались по ночам. Мама уверяла: если кругом тихо, можно слышать, как они с треском раскалываются. Не убрать такую дыню сразу – она испортится. Вредили понемногу и шакалы, несмотря на бдительность Конгурджи. Словом, нужно было поторапливаться, чтобы сберечь то, что выросло.

Нуртэч, закатав рукава, работала очень споро, почти наравне с мамой. А от меня пользы, конечно, не много было, хоть и я старалась от сестры не отставать.

Проснёшься утром, а мама уже ходит по бахче, срывает треснувшие дыни. Мы начинаем перетаскивать их к шалашу. Сестра кладёт в мешок по четыре, а я только по две – больше не дотащу. Мама наполняет свой мешок почти доверху, взваливает на спину и идёт, согнувшись, к навесу. Смотрела я, смотрела и решила носить по три штуки. Протащила полпути и уронила. Дыни, которые и без того готовы были лопнуть от распиравшей их тугой силы, разлетелись на куски. Я – в рёв.

– Что случилось? – спрашивает издали мама.

– Дыни уби-ились!

Мама рассмеялась. Никогда прежде не слышала, чтобы она смеялась так звонко. Захохотала и Нуртэч.

– Надо говорить «разбились»! – сквозь смех поправила она меня.

Глядя на них, я тоже стала смеяться, хотя не очень-то поняла, в чем дело.

До полудня мы успевали перетащить к шалашу все сорванные дыни. В полдень пили чай. Потом мама и Нуртэч резали дыни ломтиками. Я укладывала ломтики под навесом сушить, вчерашние и позавчерашние подвешивала на верёвку. Закончив резать, мама и Нуртэч сплетали косички из того, что сушилось уже больше трёх дней. Руки и лица у нас всё время были вымазаны сладким, липким соком.

Так мы управлялись с треснувшими и повреждёнными дынями. Целенькие складывали штабелем под навесом, потом их выдавали колхозникам на трудодни или же увозили на продажу.

На нашем с сестрой попечении была ещё фасоль. За ней тоже нужен глаз да глаз. Чуть зазеваешься – она осыплется. Мы собирали фасоль через день. Подвяжемся фартуками и складываем в них набухшие стручки. Мама сушила их, шелушила, провеивала и ссыпала в мешки.

Как-то раз мама послала нас в село. Нужно было привезти кислое молоко для лапши. Мы поехали на ишаке и взяли с собой целый хурджин дынь в подарок бабушке Садап. Нуртэч села впереди, в седло, а меня мама посадила сзади, подложив для мягкости сложенный вчетверо мешок. Но только мы отъехали, мешок из-под меня выскользнул. Нуртэч успела подхватить его на лету и сунула в торбу.

Ишак шёл рысью, спина у него была тощая, торчали жёсткие, как камни, мослы. Каково мне было трястись на них! Я вцепилась в платье сестры и еле сдерживалась, чтобы голос не подать.

Наконец село завиднелось. Оно было знакомое и в то же время какое-то непривычное. Сначала мы разглядели двойную, с галерейкой посредине, мазанку Силапа, потом чётче обозначились другие мазанки. Наш домик показался мне самым маленьким и невзрачным.

Перед отъездом на бахчу мама скатала все кошмы, спрятала постели, Гельнедже Бибиджемал была на работе, поэтому мы заехали к соседке Огульбостан-эдже. У неё сидела бабушка Садап.

– Прибыли? – сказала она. – А я как раз думаю: сегодня к вам пойти или завтра? – и засмеялась, Потом говорит: – А ваш отец приедет осенью, когда хлопок побелеет. Передайте это матери, пусть готовит подарок за добрую весть? – и снова засмеялась.

В село забрела какая-то женщина, она назвалась гадалкой. Бабушка Садап спросила у неё, когда вернутся с фронта её внук и наш отец. Женщина посмотрела в зеркало (может быть, в оконное стекло, это всё равно) и торжественно объявила:

– Твой внук виден далековато. Зато сосед приедет, когда побелеет хлопок.

Бабушка Садап поверила и на радостях отдала гадалке все деньги, которые у неё при себе были.

Нам не терпелось свидеться со своими друзьями. Мы побежали к ребятишкам, за которыми «присматривала» Нургозель. Они нам обрадовались не меньше, чем мы им. Каких только игр мы не затевали! Купались, бегали, шуму было на всё село. До самого отъезда друзья не отходили от нас.

В обратный путь мы отправились, когда солнце уже перевалило за полдень. Как доехали, Нуртэч первым делом передала маме известие бабушки Садап. Вопреки нашему ожиданию, мама выслушала его без особой радости: наверное, не поверила гадалке. Постелив кошму у входа в шалаш, она стала раскатывать тесто для лапши. Нуртэч в это время кипятила воду в казане. Мы бросили туда две пригоршни недозрелой фасоли. Фасоль, хоть и недозрелую, нужно класть раньше лапши, а то не успеет свариться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю