Текст книги "Гардемарины, вперед!"
Автор книги: Нина Соротокина
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
– Такой человек у меня есть, – сказал Яковлев твердо.
2День у Василия Лядащева выдался неудачным.
Во-первых, вместо ожидаемых из Москвы от дядюшки Никодима Никодимыча денег пришло пространное письмо, в котором граф описывал очередную найденную для племянника невесту, на этот раз вдову, и не просто советовал жениться, а брал за горло и предупреждал, что «с первой же оказией пришлет оную кандидатку в Петербург».
«…Хочу тебе паки напамятствовать, что бедны мы с тобой, и от всего прежнего фасону остался только титул да герб, мышами порченный.
И пребываю я в таком рассуждении: хоть дама сия не больно крепка умом и до танцев, музыки и сплетен большая охотница, да все можно стерпеть, понеже она еще в девках богата была, а после смерти мужа, подполковника Рейгеля, и вовсе стала ровно Крез какой и связи имеет немалые…»
Лядащев задумчивым взглядом окинул свое жилище. Стены, мебель, сама одежда пропитались едким, неистребимым запахом плесени. Потолок пробороздился еще одной трещиной, и достаточно самого малого дождя, чтобы она начала сочиться влагой. Скоро сентябрь… И опять тазы и ведра на полу, и звонкая капель, и звук падающей штукатурки.
«…а сынок у нее семи годков, весьма смышлен, так что можно тебе в продолжение потомства не трудиться – все за тебя уже сделано».
– Не хочу вдову, – громко сказал Лядащев и прислушался: вторая неприятность этого дня уже поднималась по лестнице, пыхтя от одышки. Хозяин Штос собственной персоной… Полчаса тягомотного разговора про погоду, дороговизну, ностальгию и, наконец, с притворной ужимкой смущения (Штос хорошо знал, кто у него квартирует): «Только деликатность, господин Лядащев, а не забывчивость, мы, немцы, никогда ничего не забываем, в отличие от вас, русских, так вот – деликатность мешает напомнить мне о долге…»
За квартиру не плачено полгода. Черт бы побрал этого немца!
– Я готов ждать сколько угодно, но не согласитесь ли вы, господин Лядащев, похлопотать… не столько похлопотать, сколько выяснить обстоятельства некоего дела, касаемого племянника моего…
«Кровь из носу, а денег этому борову надо достать. Не хочу хлопотать за твоего племянника!»
– Мы еще поговорим об этом, господин Штос, а сейчас мне на службу пора.
Как только Лядащев представил себе свой служебный кабинетишко – тень в клетку от решетки на окне, скрипучую дверь, колченогий стол, который при самом деликатном прикосновении начинал трястись, как эпилептик, его охватила такая тоска и скука, что даже физиономия Штоса показалась ему не такой противной, а просто хитрой и нахальной.
– Нам, Василий Федорович, еще бумажки из Юстиц-коллегии перекинули, – встретил Лядащева следователь. – Андрей Иванович сказали: «Почитай и выскажи свои догадки». Может, и сыщешь в этих бумагах что-нибудь касаемо лопухинского дела.
«Знаю, какие догадки нужны, – подумал Лядащев. – Коли сам Ушаков сказал – почитай да сыщи, то хоть из пальца высоси, хоть на потолке прочитай… Начальник наш шутить не любит. Дураку ясно, что копаете вы, Андрей Иванович, под вице-канцлера. Месяц возимся, а Бестужев все сух из воды выходит. И этим бумажкам тоже небось цена прошлогоднего снега. Тухлые бумажки-то… Потому мне их и подсунули. А потом нарекания – Лядащев работать не умеет!»
Лядащев снял кафтан, повесил на спинку стула, искоса поглядывая на две пухлые папки. Потом долго точил перья…
При первом, самом поверхностном осмотре содержимого папок Лядащев понял, что догадка его верна – бумаги были никчемные. Все эти прошения, челобитные и доносы были писаны когда-то в Синод, долгое время пылились там в столах, испещрялись пометами на полях, залежались, потускнели, потом были переданы в Сенат и наконец легли на его стол.
Бумаги передали в Тайную канцелярию, потому что все корреспонденты украсили свои эпистолярные измышления обязательной фразой, различной у всех по силе и страсти, но единой по содержанию: такой-то «возводил хулу на Бога и императрицу», то есть шел противу двух пунктов государева указа, первый из которых – будь верен идее, второй – будь верен правителю.
«Благоволил меня Господь объявить о лукавых вымыслах еретика Феофилакта, диакона церкви Тихона Чудотворца, что у Арбатских ворот. Еще когда пьянством беснующийся Феофилакт в храме образ Богородицы Казанской оборвал и носил с собой с ругательствами, вот тогда я и написал первую челобитную на него, еретика…»
Далее перечислялись мерзкие грехи заблудшего диакона и как бы вскользь упоминался амбар, которым завладел окаянный вероотступник. Автор челобитной грозился скорее сжечь оный амбар вместе с лошадьми, чем допустить «лукавого изверга» распоряжаться в амбаре, «…говорил Феофилакт про императрицу нашу некоторые непристойные слова, и, мол, родилась до брака». Далее шел перечень непристойных слов. Письмо было без подписи.
– Дурак безмозглый, – проворчал Лядащев. – Помойное твое чрево! – И взялся за следующую бумагу.
Это был донос архимандрита Каменного вологодского монастыря на местного воеводу. Донос был написан на толстой, как пергамент, бумаге и украшен нарядно выписанной буквицей.
«…и вышли у нас большие неудовольствия вот отчего, – писал архимандрит, – землю, монастырю принадлежащую, обидчик отнял, материал, уготовленный для построек, взял себе и употребил свой дом строить, рощу подле архиерейского дома вырубил, сад выкопал и пересадил на свой двор, диакона и двух церковников велел отстегать прутьми до полусмерти».
Донос был какой-то бескровный, безучастно казенный, как опись конфискованного имущества. Весь свой пыл архимандрит вложил в последнюю фразу: «Не только своими противностями, коварством и бессовестными поступками мерзок столп государства нашего, а наипаче за богомерзкие слова и предерзкие разговоры, в которых яд сей изблевал на государыню нашу и весь христианский мир».
– Пересолил, дорогой, – усмехнулся Лядащев. – Если б воевода тот действительно «изблевал мерзкие речи», ты бы, голубь мой, цитировал их целиком, а не ходил бы вокруг и около. Я вашу натуру знаю.
Следующим шел донос окаянного воеводы на уже знакомого архимандрита Каменного монастыря. «Пусть доноситель со своей неправдой сам себе мерзок будет, а коли есть моя вина, то не прошу никакого милосердия, но обороните меня от наглой и нестерпимой обиды. Многие по его старости и чину верят ему, а ведь он плут…»
Не рубил воевода рощи, не крал бревна, не отнимал землю, битые церковники сами виноваты, «понеже, шельмы, повадились купаться в воеводином саду». А монастырь свой архимандрит Сильвестр ограбил сам, церковные вещи продал и живет в непристойной монашеству роскоши, употребляя вырученные от продажи деньги на покупку вина.
– Побойся Бога, воевода. Зачем старцу вино? – удивился Лядащев. На этих обвинениях воевода не остановился и упрекнул архимандрита в поношении Синода: «…а поносил он Синод тетрадочками, книжечками и словесно старался „вводить свое злосчастное лжеучение“».
– Ой, воевода, тебе бы вовремя успокоиться. Какие книжечки, какие тетрадочки?
Дворянин Юрлов обвинялся приходским священником в потворстве раскольникам, пристрастии к псовой охоте на монастырских лугах, в дерзких потехах – стрельбе из малых мортир, трофеев турецкой войны, а далее… «придерзкие речи, мерзкие поношения…».
– Голова от вас кругом идет, честное слово…
Штык-юнкер Котов жаловался на «болярина Че…кого» – фамилия была написана небрежно, а потом замазана, словно клопа раздавили, – мол, гайдуки князя беспричинное избиение по щекам учинили, а потом колотили по всем прочим местам.
С первой папкой покончено. Теперь выскажем догадки. Лядащев взял перо, обмакнул в чернила и аккуратно вывел на чистом листе бумаги: «Оные доносы и жалобы интереса для дела не представляют и надлежат считаться прекращенными за давностью лет». Стол отозвался на «догадки» хозяина мелкой, противной дрожью.
Лядащев посидел минуту с закрытыми глазами, затем вытащил жалобу штык-юнкера и еще раз внимательно прочитал. Как она попала в эту папку? При чем здесь Синод? В жалобе нет и намека на какие-нибудь церковные дрязги. И кто этот таинственный «болярин Че…кий»?
Странное письмо – ни даты, ни места, откуда писано. Стиль бестолковый, словно Котов в горячке строчил.
«…о защите всепокорнейше молю! Состоял я в должности наставника рыцарской конной езде и берейторскому обучению лошадей отроков навигацкой школы, что в башне Сухарева у Пушкарского двора, но хоть и мала моя должность, тройной присягой я верен Государыне нашей, а не вор и подлец, как обидчик мой кричит. Потому как слово и дело, сударь мой. СЛОВО и ДЕЛО! Захватил меня тайно, когда я находился при исполнении государству нашему зело важных дел и много чего для пользы отечества сообщить имею. Теперь едем денно и нощно неизвестно куда с великим поспешанием, но не об удобствах размышляю, а паки единожды о сохранении живота своего…»
Навигацкая школа… Странное письмо. Лядащеву представился штык-юнкер Котов – тщедушный молодой человек со впалой грудью, в замызганном, как шкура бродячей собаки, парике, глаза голодные, затравленные…
Однако это глупость. Может, он и не такой совсем. Может, он толстый, ленивый и вороватый. Может, он этому «болярину» столько крови попортил (иначе с чего бы он захватил Котова тайно?), что не только гайдукам позволишь «колотить по всем местам», а сам захочешь об него палку обломать. Хватит! Стоп… Что-то я не туда гребу… Дикость все это. Надоели…
Он положил письмо штык-юнкера в папку и пошел домой.
Вечерело… В окнах домов зажглись свечи, с залива дул свежий ветер, неся с собой запах болота, на опаловом небе рельефно, каждым листиком, вырисовывались ветки деревьев.
«В Москву хочу, домой, – думал Лядащев. – Может, и правда жениться? И необязательно на вдове, черт ее возьми… Есть прекрасная женщина, сама красота – Елена Николаевна. Правда, на нее Пашка Ягупов смотрит не насмотрится. Но можно с Пашкой потягаться. Когда же я ее видел в последний раз? В июле… нет, в июне. Еще до всех этих лопухинских дел. А как поет Елена Николаевна! Ну, женюсь на ней, а дальше что?»
Фонарь около дома опять не горел. Хозяин соседнего кабака никак не мог договориться со Штосом, кто будет платить за конопляное масло. Штос заявлял, что не намерен по ночам освещать пьяные русские рожи, не по карману, мол. Хозяин кабака, или, как он называл свое заведение, австерии, тоже был немец и не уступал соседу в бережливости и силе логического мышления, утверждая, что фонарь «несравненно ближе к дому Штоса», а потому пусть Штос и освещает.
«Напишу на вас, сквалыг, жалобу и отправлю самому себе, – подумал Лядащев, – мол, конопляное масло жалеют и ругают ругательски государыню нашу в полной темноте. Выжиги проклятые! Хотя проще самому конопляное масло купить, честное слово».
У палисадника дома Лядащев, к своему удивлению, заметил белую лошадь. Голова ее ушла в кусты, находя, очевидно, вкусной пыльную городскую траву, и только могучий круп и стоящий опахалом хвост были выставлены на всеобщее обозрение.
– Кто мог явиться на этом одре? Просители, дьявол их дери!
Он распахнул дверь.
– Вас ожидают, – раздался из темноты голос хозяйской дочки, потом кокетливый смешок, шорох юбки, и все стихло.
«Хоть бы лучину запалили, по-нашему, по-русски». Лядащев ощупью поднялся к себе на второй этаж.
У окна смутно вырисовывалась чья-то сидящая на кушетке фигура. Лядащев зажег свечу, поднял ее над головой.
– Ба! Белов! Вернулся! Ну как, удалась поездка?
– Удалась.
– Что поделывает твой новый приятель Бергер?
– Стонет, – с неохотой отозвался Саша. – Он ранен.
– Неплохо. И впрямь удачная поездка. А где мадемуазель Ягужинская?
– Я думаю, подъезжает к Парижу.
Лядащев внимательно посмотрел на Сашу, улыбнулся не то насмешливо, не то сочувствующе.
– Ладно. Ну их всех. Есть хочешь?
– Нет, Василий Федорович. Я к вам по делу.
– Я-то надеялся – в гости, – с наигранным сожалением сказал Лядащев. – Ну раз по делу, надо все свечи зажечь. Не люблю темноты. Даже, можно сказать, боюсь. Это у меня с детства. Меня дядя воспитывал – страшный скопидом. В людской было светлее, чем в барских покоях.
Он достал подсвечники, расставил их по комнате – на столе, на подоконнике, запалил свечи.
– Ну, рассказывай.
– Я должен передать как можно скорее Анне Гавриловне Бестужевой вот это. – Саша расстегнул камзол, запустил руку под подкладку и положил на стол ярко блестевший алмазный крест.
– Бестужевой? – усмехнулся Лядащев. – И как можно скорее?
Он взял крест, всмотрелся в него и вздохнул тем коротким сдержанным вздохом, который, словно спазмой, охватывает горло при встрече с ослепительной красотой. При каждом движении руки камни вспыхивали новой гранью, посылая пучок света из своей мерцающей глубины.
– Эко сияет, свечей не надо, – пробормотал Лядащев, потом перевернул крест, прочитал мелкую надпись: – «О тебе радуется обрадованная всякая тварь, ангельский собор», – и умолк.
Саша терпеливо ждал и, когда Лядащев вернул ему крест, тревожно спросил:
– Что же вы молчите?
– Нет, Белов. В этом деле я тебе не помощник, – строго сказал Лядащев и, видя, что Саша так и подался вперед, прикрикнул: – Имя Бестужевой и вслух-то произносить нельзя! Имущество ее конфисковано в пользу казны, и крест этот будет конфискован. Сам я доступа к Бестужевой не имею, и посредника тебе не найти. Совет мой – брось ты это дело.
– Вы предлагаете оставить этот крест себе? – спросил Саша запальчиво.
– Не ершись! Если Бестужева жива останется, то после экзекуции передать ей крест не составит большого труда. А в Сибири он ей больше, чем здесь, пригодится. Ссыльных у нас не балуют деньгами и алмазами.
– Я должен передать этот крест до казни, – сказал Саша твердо. – Сколько у меня времени?
– Дня четыре, может, неделя…
– Что ее ждет?
– Кнут.
– Можно подкупить охрану?
– Говори, да не заговаривайся! – повысил голос Лядащев. – Думай, с кем говоришь, прежде чем спрашивать.
– Простите. Считайте, что этого разговора не было.
Саша взял крест, старательно спрятал его за подкладку камзола, потом зажал ладони между коленями и замер, напряженно глядя на свечу. Лядащев искоса наблюдал за ним.
«А мальчик повзрослел за эту неделю, – думал он. – Складочка меж бровей залегла. Прямая складочка, как трещина. Все морщится, мальчик, губы кусает. Дался ему, дуралею, этот крест!»
– Василий Федорович, какие священники посещают заключенных? – спросил вдруг Саша.
«Он испытывает мое терпение», – с раздражением подумал Лядащев, но внешне его не показал.
– Александр, оставим этот разговор, – сказал он дружески. – Алмазы – не хлеб голодному, а если уличат тебя в сношениях с преступницей, то попадешь под розыск. Тебя в доме Путятина, считай, не допрашивали, а по головке гладили. Хочешь узнать, как быть подследственным? В России из-за поганого амбара шею человеку, как куренку, готовы свернуть, такую напраслину наговаривают, а ты сам в петлю лезешь. Кто дал этот крест тебе? – спросил он вдруг резко.
– Не будем об этом говорить.
– Да я и сам догадываюсь. Дочка грехи замаливает. Сама хвостом вильнула и, как щука, – в глубину.
– Лядащев, не говорите о ней так! Как вам не стыдно? – Губы у Саши задрожали.
– Стыдно? А то, что девица Ягужинская жизнью твоей играет, это ты понимаешь? Стыдно! Я не сплю какую ночь… Я обалдел от человеческой подлости и глупости! Ладно, хватит. Скажи лучше, ты ведь учился в навигацкой школе?
– Да.
– Кто такой штык-юнкер Котов?
– Негодяй один, – насторожился Саша. – А что?
– Где он сейчас?
– Откуда я могу знать?
«Что-то мы вопросами разговариваем… А ведь смутился мальчик-то… Или мне показалось?»
– А зачем вам Котов? – не удержался Саша. – Откуда вы знаете про нашего берейтора?
– А мы, брат, все знаем. – Лядащев подмигнул многозначительно.
– Ну-ну… – Саша посмотрел на него внимательно, в этом взгляде не было ни удивления, ни страха – одна тоска. Вся фигура его, в мятом камзоле, в пыльной, пропитанной потом рубашке с обвислыми манжетами, выражала такую усталость, что, кажется, толкни его, и он упадет, и не сможет подняться без посторонней помощи.
Саша вышел из комнаты, не простившись. Лядащев выглянул в окно. Фонарь – о радость! – зажгли, и в мутном его освещении было видно, как Белов отвязал лошадь, тяжело перевалился через седло и медленным шагом поехал к пристани.
«Небось целый день в седле, – подумал Лядащев. – Не надо было на него орать. И Ягужинскую помянул я зря… Но ведь дурак, дурак! И вопросы у него идиотские, и ответы глупые. Вот так читаешь опросные листы бесконечных чьих-то дел и думаешь: „Что ж ты, глупый, говоришь-то? Мозги у тебя, что ли, расплавились? Тебе бы вот как надобно ответить, тогда бы не было следующего вопроса. А ты как муха в паутину… Вопрос – ответ, смотришь, крылышко прилипло, дернулся, не думая, быстро-быстро заговорил, а следователю только этого и надо, – все лапки у тебя в паутине… Занимайся своими долами, Саша Белов. Но боже тебя избавь стать моим делом, моей работой. Сиди тихо, мальчик!»
Лядащев дернул за шнур колокольчика. Хозяйская дочка, скрипя гродетуровой юбкой, явилась на зов. Губы сердечком, на взбитых кудрях белоснежный чепец.
«Может, на ней жениться? Отчего у немок такие бездумные, фарфоровые глаза? Забот у них, что ли, нет? Впрочем, у меня, наверное, тоже фарфоровые глаза, хотя забот полон рот. Женюсь на ней и будем весь день друг на друга таращиться…»
– Что прикажете, сударь?
– Кофею, да покрепче…
– Кофей нельзя пить на ночь! У вас же бессонница.
Лядащев только кашлянул злобно.
«Бульотку надо завести. Буду воду на спиртовке греть. И никакая дура не будет учить, что мне пить перед сном».
Кофе, однако, принесли быстро. Служанка была новая, Лядащев никак не мог запомнить, как ее зовут – Катерина, Полина, Акулина… Чашка, конечно, была с трещиной, но кофе горячий, крепкий.
Лядащев достал читаное-перечитаное дядюшкино письмо. Безумный старик! «…и мой совет учиняю тебе во мнении, что вызовет оная женитьба у тебя наконец побуждение бросить должность твою, весьма нашему государству полезную, а по сути своей палочную и мерзопакостную».
Все, к черту, спать…
Но очередная и, может быть, главная неприятность этого дня была на подходе. У дома Штоса остановилась неприметная карета, и из нее вышел друг далекого детства – когда-то тихий и умненький мальчик Петруша, а теперь взрослый и хитрый Петр Корнилович Яковлев, секретарь всесильного вице-канцлера.
3Ворота придворных конюшен были закрыты. Белов стучал вначале кулаком, потом заметил висящий на гвозде увесистый деревянный молоток и стал колотить им. Умерли они, что ли?
Под коньком ворот болтался, поскрипывая, фонарь на трех цепях. Прилипшие к стеклу лапки и крылышки насекомых сложились в причудливый рисунок, и при каждом порыве ветра казалось, что ухмыляющаяся рожа циклопа подмигивает Саше одиноким красным глазом.
Ворота наконец открыли. Саша задумчиво поискал глазами белую лошадь. Она стояла в кустах и деловито ощипывала реденькую траву кочковатого газона. Саша вздохнул, поднял голову, взбежал глазами на самый верх украшавшего ворота шпиля. На конце шпиля, изогнув шею в стремительном прыжке, взметнулся позолоченный конь. На таком коне доскачешь до счастья.
– Пошли, казенное имущество. – Он ласково потрепал по шее белую лошадь. – На золотых конях нам не ездить. Ну фыркни в ответ, мать Росинанта. Жалко с тобой расставаться. Если бы я стал гардемарином, в море ты бы мне очень пригодилась. Меня хорошо выучили рыцарской конной езде. Я поставил бы тебя на капитанский мостик, дал бы тебе сена, а сам взгромоздился бы верхом, чтоб сподручнее было обозревать океан. И сидел бы так, конным памятником всем глупцам и неудачникам.
Конюх внимательно осмотрел лошадь, проверил копыта, заглянул под седло и, бросив через плечо: «Принято», – направился к стойлам.
– Слушай, друг, а лошади хорошо плавают? – крикнул вслед Саша.
– Лошади все делают хорошо, они не люди, – отозвался тот.
«Это ты мудро заметил, приятель. Объяснил бы ты мне еще, зачем Лядащеву понадобился Котов? Если донос на Алешку дошел по инстанции, не проще ли спросить у меня не про Котова, а про Корсака, друга моего? Эх, Белов… Как сказал бы этот мудрец, ты не лошадь, ты ничего не умеешь делать хорошо… ты не умеешь думать».
Саша направился на Малую Морскую улицу.
Дверь открыла Марфа Ивановна, всплеснула руками и закричала на весь дом:
– Лукьян Петрович, батюшка! Сашенька воротился! Живой!
Как иногда на ночной дороге, где свежо и сыро, волна теплого воздуха обдаст вдруг путника, дохнет запахом пшеницы и прогретого за день сена, так и на Сашу повеяло лаской и уютом этого тихого жилья.
Чистая баня, отмытые, пахнувшие березовым листом волосы, вышитое полотенце. Потом стол с хрустящей скатертью, кружка в серебряной оправе, полная горячего вина с примесью пряностей, щедро нарезанные куски холодной оленины, купленной на морском рынке, и обязательная при каждой трапезе капуста.
– Ничего, ничего… – приговаривал Лукьян Петрович, глядя на грустное Сашино лицо и отмечая его отменный аппетит. – Пройдут эти заботы, – хозяин усмехался доброй улыбкой, – придут новые. Не горюй, голубчик… – И ни одного вопроса. Знал старик, что если водили ночью человека на допрос, то лучше его ни о чем не спрашивать. Молись Богу да верь в справедливость его.
Утром Саша долго раздумывал, самому ли идти к Лестоку или ждать вызова, но все сомнения разрешились с появлением старого бравого драгуна, он щелкнул каблуками, сипло крякнул и сделал неопределенный жест рукой, который мог означать только одно – собирайся живо и следуй за мной.
Лесток был хмур.
– Где Бергер?
– Остался в особняке на болотах. Он ранен, ваше сиятельство, французом, которого я опознал.
– Так это был он… Где опознанный?
– Уехал, ваше сиятельство, – Саша пошевелил губами, считая, – еще в субботу уехал в карете вместе с девицей.
– Вот как? И девица была с ним? Анастасия Ягужинская? Бергер ничего тебе не передавал?
– Бергер передал, – Саша приободрился, щелкнул каблуками, – что каналья-француз чуть жизни его не лишил и что при первой возможности, как только чуть-чуть окрепнет, он сядет на лошадь и предстанет перед глазами вашего сиятельства.
– Так и передал? – Лесток пристально рассматривал Сашу. – Расскажи-ка поподробнее, что у вас там приключилось?
«Его интересуют бумаги, – подумал Саша. – Эти самые письма, о которых толковал Бергер. Говорить о них или не говорить?.. Проще будет, если я ничего не видел и не слышал». И Саша повторил свой рассказ, добавив, что француз и Бергер имели длинный конфиденциальный разговор, который кончился дракой на шпагах.
– Ладно, иди, – сказал наконец Лесток. – Возьми за труды. – В Сашину руку перетек жидкий кошелек, и он склонился в поклоне.
– Из Петербурга не выезжать! Ты мне понадобишься!
Саша искоса глянул в холеное лицо, на равнодушные глаза, на чуткие губы, которые в мгновение ока, по-актерски профессионально, могли придать лицу любое выражение, а сейчас были жесткими и брюзгливо надменными, и, пятясь, вышел из комнаты.
Лукьян Петрович встретил его фразой:
– А тебя здесь дожидаются.
– Кто? – с удивлением воскликнул Саша.
– Строгий господин… Иди в мой кабинет, там потолкуете.
Лядащев сидел за столом над листом бумаги, на котором колонкой были написаны слова. Саша глянул мельком, увидел, что все они начинаются с «Ч» прописной. Лядащев неторопливо перевернул лист, умакнул перо в чернильницу и нарисовал маленький знак вопроса, который обвел кругом, потом квадратом.
– Садись. Мы с тобой не договорили вчера, – начал он дружески.
Саша с надеждой посмотрел на Лядащева, сейчас он скажет про крест, но тот стал задавать вопросы, и вопросы эти подняли волну смятения в Сашиной душе.
– Ты навигацкую школу кончил или в отпуску?
– В отпуску, – уверенно соврал Саша, не говорить же – в бегах.
– А когда ты уезжал из Москвы, берейтор этот ваш – Котов в школе был? Я хочу сказать, он никуда не уехал? – Лядащев спрашивал, неторопливо расчерчивая лист бумаги, не поднимая на Сашу глаза.
– Как раз три последних дня я его не видел. Это было… – Саша назвал дату.
– У вашего Котова брат был. Ты не встречал его в школе?
– Брат? У Котова? Да разве у таких бывают братья? – едко рассмеялся Саша. – Я думаю, у него родителей-то не было; от крапивного семени вывелся в паутине, а вы – брат.
– Скажи, а фамилия… ну, скажем, Черемисинов тебе ничего не говорит? А Черкасовы? А Черкасский?
«Так вот какой у него был список, – подумал Саша, глядя на исписанный кругами и ромбами лист. – Господи, так ведь это допрос. Самый что ни на есть допрос!» Что-то противно булькнуло у него в животе.
– Если что узнаешь про Котова, будь другом, сообщи мне. Хорошо?
– Очень хорошо, просто замечательно, – с готовностью, но несколько отвлеченно согласился Саша.
– Ты сейчас у Лестока был? – круто переменил Лядащев тему разговора.
– У Лестока…
– Ну и что?
Саша пожал плечами и вынул из кармана кошелек.
– За поездку?
– Угу.
– А зачем ты вообще ездил? И куда?
Саша подробно описал дорогу, охотничий особняк, Бергера, сторожа, драку…
«Куда клонит он? – мучительно размышлял Саша. – Кто ему нужен – я, Котов или он к Алешке на мягких лапах подбирается? Рисуйте, Василий Федорович, я скорее язык себе откушу, чем сболтну лишнее».
– Понятно. Ты ездил опознать француза де Брильи и опознал. А Бергер зачем ехал?
– Наверное, за Ягужинской, – подумав, сказал Саша. – Она ведь была под следствием. – Отвечая так, Саша был спокоен – Анастасия была уже недосягаема для Тайной канцелярии.
– Скажи, а про некие бумаги… или, скажем, письма… там разговора не было? – Лядащев оторвался от рисунка и внимательно посмотрел на Сашу.
– Нет, Василий Федорович, при мне не было.
«Ах, как хорошо, как спокойно я ответил! Не отрепетируй я все это у Лестока да по тем же пунктам, оплошал бы, пожалуй. Ишь как взглядом буравит… Допросы вы умеете вести, господин Лядащев! И что это за бумаги такие, что вы все на них помешались. Не мешало бы узнать…»
Еще несколько вопросов, так… вроде бы безобидных – как выглядит де Брильи, да отчего вспыхнула драка, и Лядащев, спрятав исчерченную бумагу в карман, поднялся. Уже в дверях, он, словно вдруг вспомнив, обронил неожиданную фразу:
– Тебя Пашка Ягупов зачем-то разыскивал. Говорит, увидишь Сашку, пусть приходит сегодня на маскарад.
– Маскарад? Где?
– Наверное, рядом у Имбера. Вон у твоего хозяина «Ведомости» лежат. Там все написано.
Как только Лядащев ушел, Саша схватил газету. «Надо искать отдел объявлений. Та-ак… „Продается беспородная бурая лошадь…“ „Привет от белокурой Марии…“ „Продается за излишеством женщина тридцати лет…“ А то бы написал за скверный характер… Это не то… „Оставлены в забытии в Зимнем дворце английские золотые часы…“ Дурак безмозглый… Ага, вот! „В бывшем доме графа Ягужинского, что на Малой Морской улице, имеет место быть маскарад, где и всякое маскарадное платье за умеренную цену найти можно“».
– В доме Ягужинского! – воскликнул Саша. – И действительно сегодня.
– Пойди, друг мой. Попляши. Погрей душу и тело, – раздался голос Лукьяна Петровича, который неслышно вошел в комнату и стал у Саши за спиной.
Маскарады в описываемое время были любимым развлечением петербургской публики. Тон задавала сама государыня. Двор веселился изысканно и бесшабашно. Из Парижа и Дрездена присылались описания праздников с подробными рисунками убранства залов и садов, с программами театрализованных представлений. Куртаги, балы, банкеты, комедия французская, итальянская и русская. Чем только не забавлялся двор! Но самым любимым видом увеселения был маскарад. В Зимнем дворце Елизавета завела обычай, вернее даже сказать, повинность, не всегда желанную, – все имеющие доступ ко двору обязаны были являться в маскарадные вторники. За неявившимися посылались гофкурьеры и чуть не силой везли в маскарад, а если кто проявлял упорство, то облагался штрафом в размере пятидесяти рублей. Болен не болен, покойник ли в доме – плати.
Иногда маскарады оборачивались еще большей неприятностью. Государыня любила шутку и нередко появлялась на праздниках в мужском платье, которое отнюдь ее не портило, а подчеркивало стройность ног и тонкость талии. В такие вечера статс-дамы и гоффрейлины, «хоти не хоти», а следовали примеру императрицы, затягивали на тучных бедрах кюлоты, выставляя на всеобщее обозрение слишком полные или, хуже того, слишком худые ноги. Но мужчинам было не до насмешек. Они должны были исполнять роль дам и, чувствуя себя пугалами огородными, шутами гороховыми, мерили залу маршевым шагом, наступая друг другу на шлейфы, опрокидывая кресла обширными фижмами. Музыка, танцы и вино, вино…
Столь велик был интерес к маскарадам, что иногда на праздники для дворян пускали купечество. Понадобился специальный царский указ, чтобы остановить поток желающих приобщиться к дворянской потехе. «Надлежит в маскарад ездить не в гнусном платье, – гласил указ, – в телогреях, полушубках и кокошниках не ездить». Люди делились на категории, и каждому надлежало одеваться соответственно – кому «в цветном», кому «в богатом». Дамы должны были приезжать в «доминах с боутами» и быть «на самых-самых малых фижменах, чтобы обширности были малыя». Пилигримские, арлекинские и непристойные деревенские костюмы были запрещены.
Вечером, сияя отутюженным кафтаном, чувствуя подбородком приятную жесткость накрахмаленного жабо, Белов подошел к дому Ягужинского.
На Малой Морской улице царила полная неразбериха. Несчетное множество колясок, портшезов, желтых извозчичьих карет заполнило узкую улицу. Испанки, венецианки, Дианы-охотницы в смелых хитонах, средневековые дамы в колпаках с кисеей – все трещали веерами, смеялись и кокетничали с испанцами, венецианцами, Марсами и средневековыми маврами. И всем им, охрипнув от усердия, невзрачного вида человечек повторял: «Через четыре дня, господа! Произошла ошибка. Четырьмя днями позже, сударыня! Сегодня пост, господа, таков указ государыни…»
«Чушь какая, – подумал Саша. – Понятно, что маскарад запрещен. Но зачем говорить, что сегодня пост да еще по указу государыни? Уж не связано ли это с казнью заговорщиков? Значит, мне осталось четыре дня?»
– Белов! – вдруг кто-то крикнул. Саша оглянулся и узнал Бекетова. – Иди сюда, я тебя представлю.
Прокладывая себе путь локтями, Саша протиснулся к поручику и увидел рядом с ним миловидную блондинку в голубом плаще.
– Елена Николаевна, оч-ч-аровательная амазонка Петербурга. Она поет, как дрозд, как флейта. Мы устраиваем маскарад дома. Тебя зовут в гости, Белов.
– Спасибо, сударыня. – Саша учтиво поклонился. – Для меня это великое счастье, но я рискну ответить отказом. Этот вечер не принадлежит мне. Я должен встретиться с неким господином.