Текст книги "Железная женщина"
Автор книги: Нина Берберова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
На основании идеи, созревавшей в его уме более пятнадцати лет, Горький решил в сентябре 1918 года организовать издательство «Всемирная литература», подчиненное Наркомпросу, которое ставило бы себе целью осуществить первую часть его старого проекта: массовое издание новых переводов (и частичное переиздание старых) произведений Европы и Америки, главным образом XIX века. Наряду с целью образовать необразованного читателя была и другая цель, которая казалась Горькому столь же важной, если не важнее: дать ученым и писателям, включившимся в его проект, возможность получить продовольственные карточки высших категорий и не умереть с голоду. По плану Горького, им должны были выдавать за их труды не только селедку и муку, но и калоши.
В конце 1918 года издательство «Всемирная литература» открылось. Договорное письмо об организации издательства было подписано между Горьким, А. Н. Тихоновым, 3. И. Гржебиным и И. П. Ладыжниковым. Все трое были его ближайшие друзья: Тихонов был издателем его журнала «Летопись» (1915—1917 гг.), Гржебин был в 1905 году редактор-издатель (и иллюстратор) революционно-сатирических журналов, издатель литературного альманаха «Шиповник» и владелец «Издательства 3. И. Гржебина», издававшего главным образом сочинения Горького; позже в Берлине Горький стал крестным отцом его сына (Алексея Зиновьевича). Иван Павлович Ладыжников был техническим редактором и организатором издательства и сборников «Знание», «Летописи» и издательства «Парус» (1917).
В начале 1919 года выпущен был первый каталог «Всемирной литературы». Заведующим издательством стал А. Н. Тихонов, позлее оставивший воспоминания о Горьком. План художественных переводов сейчас же раздвоился: одна часть изданий оказалась «основной», другая – «народной». В основной план были включены не только переводы восточных литератур, но и переводы литературы средних веков. Много было роздано и подписано контрактов и, благодаря энергии Горького, выдано пайков. Он хотел стать «директором культуры» и стал им, и к зиме сотрудникам были выданы даже дрова.
Три первых тома вышли в июле 1919 года, но уже в феврале Горький начал жаловаться, что издательство «запаздывает», потому что нет ни бумаги, ни типографской краски, ни подходящей типографии, а в июне он грозил все бросить, несмотря на то, что «все наличные литературные силы [т. е. переводчики] были привлечены и несколько сот книг находилось в работе». Это было первым моментом его, еще неопределенного, решения уехать на время за границу. Как раз в это время Ленин начал уверять его, что ему надо «подлечиться и проехаться в Европу». Дела «Всемирной литературы», однако, к 1920 году начали медленно поправляться. Всего, за три года с лишним существования ее, вышло около двухсот названий. Если принять во внимание трудность в добывании бумаги, чернил, клея и ниток для брошюровки, то эта цифра не должна казаться ничтожной.
Как Мура прожила несколько холодных и голодных месяцев начала 1919 года в квартире Мосолова, никогда не было ею рассказано. В этот год на юге России умерла ее мать. Сестры тоже были на юге, а возможно, что уже и во Франции: семья Кочубей жила позже в эмиграции, в Париже, как и Алла Мулэн, которая в начале 1920-х годов разошлась со своим мужем-французом, а через несколько лет покончила с собой. О Мосолове Мура однажды сказала, что он был и красив, и умен, и имел «золотое сердце». Его воспоминания были позже изданы в Риге, а в 1935 году – переведены на английский язык и вышли в Лондоне под редакцией старого русского журналиста А. Пиленко. По этим воспоминаниям бывшего чиновника министерства Двора, где министром был, как известно, несменяемый престарелый член Государственного совета, впавший в детство еще в 1914 году, граф В. Д. Фредерикс, видно, как Мосолов преклонялся перед «благородством и добротой, кротостью и прозорливостью» последнего царя и как обожал всю его семью. Нетрудно представить по ним самого автора, которому в 1919 году было шестьдесят пять лет. Во всяком случае, он не побоялся взять Муру к себе в дом, впрочем, вероятно, и не подозревая о ее московском прошлом. Однажды (это случилось как-то вдруг) Мура отправилась во «Всемирную литературу», потому что кто-то ей сказал о К. И. Чуковском. Корней Иванович, работавший как вол, но тем не менее голодавший в эти годы в Петрограде с женой Марьей Борисовной и тремя детьми, из которых старшему, Николаю, было четырнадцать лет, а второй, Лиде, одиннадцать, был известен Муре не столько как переводчик с английского, сколько как один из устроителей вечеров в Англо-русском обществе, процветавшем во время войны. Когда Мура и муж ее приехали из Берлина в столицу, она часто бывала там и на вечерах встречалась с ним. Что именно он переводил, она не знала; о том, что он был критик, что у него были книги, она тоже не слыхала. Но она помнила его хорошо, его огромную неуклюжую фигуру, руки до колен, черные космы волос, падавшие на лицо, и огромный, Сирано-образный нос. Ей кто-то сказал, что он ищет переводчиков с английского на русский для нового издательства, организованного Горьким, для переводов романов Голсуорси и сказок Уайльда. Она решила пойти к нему и попросить работы.
Она никогда не переводила на русский язык, она позже переводила на английский (с русского и французского), но русский язык ее был недостаточен: она не только не знала его идиоматически, но она как будто бы даже щеголяла этим своим незнанием (и чуть манерным произношением некоторых русских слов, так впоследствии поразившим Ольгу Ивинскую: когда Мура в 1960 году приехала в Переделкино, Ивинская приняла ее за иностранку). «Я называю лопату – лопатой, – говорила Мура. – Эта интересная фильма [28]28
когда-то и фильм, и макет были женского рода, позже Академия наук произвела над ними операцию перемены пола
[Закрыть] – эта фильма бежит уже третий месяц в этом театре». И все кругом смеялись и говорили, что жизнь подражает литературе и Мура – Бетси Тверской.
Чуковский обошелся с Мурой ласково. Он не дал ей переводов, но дал кое-какую конторскую работу. В это время она была очень худа, глаза ее увеличились, скулы обтянулись, зубы она не лечила: не было денег, нечем было их чистить, и не было зубных врачей, потому что не было ни инструментов, ни лекарств. Она проработала у Чуковского несколько недель, он достал ей продовольственную карточку третьей категории, и она прописалась под своей девичьей фамилией, получив личное удостоверение, заменявшее в эти годы паспорт. Настало лето, и Чуковский повел ее к Горькому.
Они пришли вечером, к чаю. На столе стоял самовар. Чай был жидкий, но не морковный, настоящий. Комната была – с буфетом и обеденным столом – большая столовая. В остальных комнатах – в каждой – кто-нибудь жил. Этих комнат было много, и людей было много, особенно потому, что неизвестно было – кто живет здесь постоянно, а кто только временно, кто только ночует, а кто сидит целый день не сходя с места, а ночью исчезает. И кто вот-вот уедет в Москву, и кто только сегодня утром оттуда вернулся.
Квартира на Кронверкском проспекте (теперь – проспект Горького) в доме номер 23 находилась сначала, когда ее сняла М. Ф. Андреева, на пятом этаже (№ 10), но позже она стала мала, и все семейство переехало ниже, в квартиру номер 5. Это были, в сущности, две квартиры, теперь слитые в одну.
В разное время различные женщины садились в доме Горького к обеденному столу на хозяйское место. С Марией Федоровной разрыв начался еще в 1912 году, но не сразу, и они продолжали не только видеться, но и жить под одной крышей. Теперь Андреева жила на Кронверкском в большой гостиной, но часто на время уезжала, и тогда в доме появлялась Варвара Васильевна Тихонова, по первому мужу Шайкевич, вторым браком за уже упомянутым А. Н. Тихоновым. От Шайкевича у Варвары Васильевны был сын, Андрюша, лет пятнадцати, который жил тут же, от Тихонова – дочь Ниночка, позже во Франции известная балерина, ученица О. О. Преображенской, одного выпуска с Тумановой, Бароновой и Рябушинской. Разительное сходство Ниночки с Горьким ставило в тупик тех, которые не знали о близости Варвары Васильевны к Горькому, – если были такие. Нина родилась около 1914-го года, и то, что в лице Горького было грубовато и простонародно, то в ней, благодаря удивительному изяществу и прелести ее матери, преобразилось в миловидность вздернутого носика, светлых кос и тоненького, гибкого тела. Не могу сказать, жил ли сам Тихонов в квартире на Кронверкском в это время, думаю, что нет. Там в 1919– 1921 годах жила молодая девушка, Маруся Гейнце, по прозвищу Молекула, дочь нижегородского приятеля Горького, аптекаря Гейнце, убитого в 1905 году черной сотней, и теперь удочеренная Горьким, который любил усыновлять сирот. Он усыновил в свое время, как известно, брата Я. М. Свердлова, Зиновия, который даже носил его фамилию (Пешков), и если бы не его первая жена, Екатерина Павловна Пешкова, и не Мария Федоровна Андреева, то, вероятно, усыновил бы и многих других.
Затем там жили художник Иван Николаевич Ракицкий, по прозванию Соловей, тоже отчасти «усыновленный», Андрей Романович Дидерихс и его жена, художница Валентина Михайловна Ходасевич, племянница поэта, а в 1920 году, рядом с гостиной, поселился секретарь Марии Федоровны, Петр Петрович Крючков, молодой присяжный поверенный, несмотря на разницу в семнадцать лет ставший ей близким человеком.
Андреева была в эти годы в зените своей третьей карьеры: первая началась до встречи с Горьким, в театре Станиславского, и она прервала ее благодаря Горькому, уехала с ним в Америку и потом на Капри; вторую она пыталась начать в 1913 году, когда увидела, что разрыв с Горьким неизбежен, и поступила в театр Незлобина. Теперь Ленин назначил ее комиссаром Петроградских театров, и она посвящала все свое время преобразованию Большого драматического театра, бывшего А. С. Суворина. С Варварой Васильевной и ее детьми отношений у нее не было, она их не замечала. В свое время она тяжело пережила роман Горького с Тихоновой, которая приезжала гостить вместе с мужем на Капри. Варвара Васильевна оставила первого мужа, Шайкевича, отца Андрюши, вышла за А. Н. Тихонова в 1909 году и в то время, о котором здесь идет речь, считалась хозяйкой в доме Горького.
Мария Федоровна в первом браке была женой тайного советника Желябужского, от которого у нее было двое детей: дочь Екатерина (р. 1894) и сын Юрий (р. 1896), кинорежиссер. Мария Федоровна вступила в большевистскую партию в 1904 году и стала личным другом Ленина. Она была предана партии, и, когда известный московский миллионер Савва Морозов застрелился и оставил ей (не по завещанию, а на предъявителя) 100 000 рублей, она взяла себе 40 000, а 60 000 передала большевистской фракции РСДРП. Любопытно отметить, что ее и Горького общий друг Буренин, тоже партийный большевик, писал в своих воспоминаниях, что «Ленин послал Марию Федоровну в США не только как спутника А. М. Г., но и как партийного товарища, на которого можно было положиться». Впрочем, и сам Буренин поехал в 1906 году в США по решению ЦК партии, может быть, тоже с таким же заданием. Оставив Горького на Капри и тем как бы признав начавшийся с ним разрыв, Мария Федоровна вернулась в Россию в 1912 году. Там ее сначала арестовали, потом выпустили, и на ее месте в те месяцы появилась жена А. Н. Тихонова.
В комиссии по реорганизации Большого драматического театра Андреева, вместе с актером Монаховым и А. А. Блоком и с помощью преданного ей Крючкова, работала энергично и властно. В ней все еще была жива горечь от неудавшейся театральной карьеры, о чем она писала тому же Буренину, жалея о жертвах, которые были не оценены. Позже, когда она уехала с Крючковым в Берлин заведовать художественно-промышленным отделом советского торгпредства в Германии, она всеми силами отстаивала партийность в искусстве и писала (в 1922 году), что делала все возможное, «чтобы в театрах не занимались завиральными фокусами». Она состояла также в редколлегии журнала «Жизнь искусства» и руководила массовыми постановками и празднествами на петроградских площадях. «Совершенно неосновательна, – говорила она, – претензия футуристов быть глашатаями революции. Сочетание имен Маринетти и Маркса непристойно». Она громко сочувствовала красноармейцам и рабочим, когда они протестовали против того, что «футуристы сумели развесить свои полотнища на некоторых площадях города». В лето 1919 года, когда Мура появилась в доме Горького, Крючков во всем помогал Марии Федоровне, бывал часто с ней, а то и один, в разъездах, а выехав с ней в 1921 году в Берлин, постепенно перешел на неофициальную должность секретаря самого Горького, когда тот переехал в Германию.
Еще совсем недавно одна из больших комнат, выходящих четырьмя окнами на улицу, была занята князем Гавриилом Константиновичем Романовым [29]29
Г. К. Романов был сыном вел. кн. Константина Константиновича и правнуком вел. кн. Константина Павловича, брата Николая I.
[Закрыть] и его женой, бывшей балериной Анастасией Рафаиловной Нестеровской (и их бульдогом). Андреева и Горький в полном смысле слова спасли от расстрела Гавриила, сына К. Р., президента Академии художеств: позже все его родичи были расстреляны во дворе Петропавловской крепости, и среди них – историк Николай Михайлович, а брат его погиб в шахте в Алапаевске вместе с братом царя и сестрой царицы. Анастасия Нестеровская, на брак князя с которой царь категорически не давал своего согласия, венчалась без согласия царя, и брак считался морганатическим. Она в прямом смысле, не иносказательно, бросилась в ноги Урицкому, когда летом 1918 года Гавриила арестовали. Ей помог чекист Бокий, заменивший Урицкого, который перевел князя из подвала Гороховой в больницу. Доктор Манухин, лечивший Горького, привез Нестеровскую к Андреевой, и она помогла через Бокия спасти обоих.
Это было в канун убийства Урицкого, и Нестеровская знала в Петрограде только одно верное место – квартиру Горького, – где ее мужа не арестуют. Она перевезла его туда. Вот как она пишет об этом в своих воспоминаниях:
«Горький встретил нас приветливо и предоставил нам большую комнату в четыре окна, сплошь заставленную мебелью.
Здесь началась наша новая жизнь. Я выходила из дома редко. Муж ни разу не вышел. Обедали мы за общим столом с Горьким и другими приглашенными. Бывали часто заведомые спекулянты, большевистские знаменитости и другие знакомые. Я видела у Горького Луначарского, Стасову, хаживал и Шаляпин. Чаще всего собиралось общество, которое радовалось нашему горю и печалилось нашими радостями. Нам было в этом обществе тяжело.
В это время М. Ф. Андреева была назначена управляющей всеми театрами Петрограда, и я, пользуясь ее положением, начала хлопотать о получении разрешения на выезд в Финляндию. Подала также через Финляндское Бюро прошение в Сенат о позволении нам въехать в Финляндию.
Дни тянулись, и мы оба томились. Я изредка ходила на нашу квартиру и выносила некоторые вещи – платье, белье. Выносить было запрещено, и потому я надевала на себя по несколько комплектов белья мужа и других вещей. В один из моих визитов на квартиру я узнала, что ее реквизируют, а обстановку конфискуют. Муж в это время болел, а затем слегла и я.
Оправившись после испанки, я снова начала письменно хлопотать о разрешении на выезд и об освобождении также великого князя Дмитрия Константиновича из тюрьмы. Я добилась того, что доктор Манухин осмотрел его в тюрьме и нашел его здоровье сильно пошатнувшимся.
М. Ф. Андреева рекомендовала нам бросить все хлопоты об отъезде и лучше начать работать в России. Мне она предлагала начать танцевать, а мужу заняться переводами.
В эти мучительные дни, полные огорчений и отчаяния, мой муж получил повестку из Чека с приказанием явиться по делу. Что за дело? Мы не знали. Муж был так слаб, что о выходе из дому не могло быть и речи. Вместо него хотела идти я. Спросила совета у М. Ф. Андреевой.
– Я справлюсь у Зиновьева, в чем дело, – ответила она, – едем те со мной.
У гостиницы „Астория", где жил Зиновьев, я в автомобиле ждала М. Ф. Андрееву более часа. Когда она вернулась, я боялась спросить о результате. Наконец, после продолжительного молчания, когда мы отъехали довольно далеко, она заговорила:
– Ну, можете ехать в Финляндию. Сегодня получено разрешение: ввиду тяжелого состояния здоровья вашего мужа выезд разрешен. Дано уже распоряжение о выдаче всех необходимых для вас докумен тов. В Чрезвычайку можете не являться, Зиновьев туда сам позвонил.
Радости моей не было конца. Я поспешила обрадовать мужа. Затем поехала в Финляндское Бюро, и там, на наше счастье, было получено разрешение на въезд в Финляндию.
Для того чтобы получить выездные документы, я должна была явиться в министерство иностранных дел. Оно помещалось в Зимнем дворце. Когда я вошла туда, меня поразило необыкновенное количество крестьян, запрудивших лестницы и залы. Дворец представлял картину полного разрушения: дорогая мебель почти вся поломана, обивка порвана, картины лучших мастеров продырявлены, статуи, вазы разбиты. Весь этот наполнивший дворец люд приехал со всей России на какие-то лекции.
Мы собирали вещи, прощались с родными и знакомыми. Приходила милая, симпатичная Б., которую я искренне полюбила. Со стороны Горького и его жены мы видели полное внимание и желание нам помочь. Как мы им благодарны! Накануне отъезда, когда я получила в долг деньги, я расплатилась со своей прислугой. До последнего момента нас преследовали всевозможные трудности, из которых главная была та, что мы не имели письменного разрешения Чека на выезд, – но все прошло благополучно: 11 ноября 1918 года в 5 часов утра я с больным мужем, моя горничная и бульдог, с которым мы никогда не расставались, поехали на вокзал. От волнения ехали молча. На вокзале я подошла к кассе и спросила билеты до Белоострова. К моему изумлению, мне выдали их беспрепятственно. Радоваться я все-таки еще боялась.
Муж был очень слаб. Пришлось долго ожидать разрешения сесть в поезд. Наконец, мы заняли места. Вагон наполнился солдатами, и мне все казалось, что эти солдаты подосланы, чтобы убить моего мужа. Эти моменты были, пожалуй, самые тяжелые из всех, пережитых нами. Поезд тронулся.
Приехали в Белоостров. Более часу ожидали в буфете. Наконец, нас вызвали.
– Где ваш паспорт? – спросил комиссар.
– Наши паспорта остались в Чека, – ответила я.
Пока он не снесся по телефону с Гороховой, мне казалось, что все потеряно: нас могли отослать обратно, нас могли арестовать. Это были ужасные моменты. Но вот нас попросили в различные комнаты, раздели, обыскали, затем осмотрели багаж, и мы получили разрешение выехать в Финляндию.
Лошадей не было. Больного мужа усадили в ручную тележку. Дошли до моста, на котором с одной стороны стояли солдаты-финны, а с другой – большевики.
После некоторых переговоров финны взяли наш багаж.
В это время строгий комиссар, который только что почти глумился над нами, подошел ко мне, и я услышала его шепот:
– Очень рад был быть вам полезным…
Я растерялась. Комиссар скрылся. В ту минуту мне показалось, что он не сносился по телефону с Гороховой и выпустил нас без разрешения этого учреждения, и что вся его грубость была напускная.
В Финляндии мы остановились в санатории близ Гельсингфорса, где восстановили здоровье, но мысли наши были и всегда остались на нашей дорогой родине, на долю которой выпало столько страданий».
Так, в ручной тележке и с бульдогом в руках, Гавриила вывезли из Советской России. Финские власти приняли его за паралитика.
Счастью Нестеровской не было конца. В Париже она стала портнихой.
Но это было и прошло. Теперь, осенью 1919 года, в предвидении второй страшной зимы, в доме начали происходить перемены. Тихоновы выехали, к Андреевой приехал сын с женой; из Москвы, тоже на время, приехал сын Горького от первой жены, Максим, член партии большевиков с 1917 года; он хорошо знал Дзержинского и Петерса, у которых работал в ВЧК сначала инструктором Всеобуча, потом разъездным курьером. Во время его пребывания на Кронверкском, в Большом драматическом театре Андреева в последний раз сыграла Дездемону, – ей было тогда пятьдесят два года, она выглядела на тридцать пять. Скоро после этого Максим выехал за границу, где стал дипкурьером между Берлином, Италией и теми европейскими странами, которые начинали постепенно заводить отношения с Кремлем.
Дом был всегда полон. В нем почти ежедневно ночевали засидевшиеся до полуночи и испуганные ночными нападениями гости. Им стелили на оттоманке в столовой. Среди них – приезжавший в Петроград из Москвы Ходасевич. Его племянница Валентина была моложе его всего на восемь лет, и он очень любил ее. Иногда появлялись и старые друзья Горького, добравшиеся до него из Нижнего Новгорода, или друзья его друзей. Всем находилось место.
Никто никогда не жаловался на тесноту; так как эта огромная квартира была соединением двух квартир, то места всем было достаточно. К чаю нередко собиралось до пятнадцати человек, чаепития продолжались с пяти до полуночи. Обед был ранний. Еды было по тем временам достаточно, но, конечно, ни о какой роскоши говорить не приходилось. В Европе писали в это время, что Горький живет как миллионер (это была ложь). К чаю приходили сотрудники «Всемирной литературы», администраторы Дома ученых А. Роде [30]30
Роде до революции был владельцем «Виллы Роде», ночного ресторана в Петербурге, с цыганским хором и отдельными кабинетами. Он был заведующим хозяйством в Доме ученых, куда его рекомендовал Горький. Он был вполне на месте в своей новой роли, но и себя не забывал. По этой причине в голодные годы Дом ученых в Петрограде называли «родевспомогательным заведением». В альбоме Чуковского «Чукоккала» помещена групповая фотография, где сидят Горький, Уэллс, сын Уэллса, Мария Федоровна, Мура, Шаляпин, Крючков, Кример и др. Видимо, в последнюю секунду перед съемкой Роде забежал за кресла Горького и Уэллса и встал между ними, обеими руками держась за спинки их кресел, с довольной улыбкой на лице. Под этой фотографией – рукой Горького – надпись: «Роде и другие».
[Закрыть] и М. П. Кристи (тоже одно из вдохновленных Горьким или даже им созданных учреждений), писатели из недавно открытого «Дома искусств». Наиболее частыми гостями были издатель 3. И. Гржебин, Ф. Э. Кример, вскоре назначенный в Лондон директором Англо-советского торгового общества (Аркос), А. Б. Халатов, председатель Центрального комитета по улучшению быта ученых (ЦЕКУБУ), востоковед академик С. Ф. Ольденбург, А. П. Пинкевич, В. А. Десницкий, К. И. Чуковский, Е. И. Замятин, Ф. И. Шаляпин, Борис Пильняк, Лариса Рейснер, ее муж Раскольников, комисcap Балтфлота, М. В. Добужинский, режиссер С. Э. Радлов, актриса французского (Михайловского) театра Генриетта Роджерс (позже вышедшая замуж в Париже за известного писателя Клода Фаррера), а также, когда бывали в Петрограде, Красин, Луначарский, Коллонтай, Ленин и другие члены правительства.
Атмосфера, которая царила в доме, была не совсем обычной: почти каждый обитатель имел прозвище, и шутки, подвохи, анекдоты, и всяческие юмористические затеи, иногда нелепые, понятные только посвященным «внутреннего круга», не прекращались ни на один день. Разумеется, комиссар театров Андреева в этом шутовстве не принимала участия. Но Соловей (прозвище Ракицкого), Валентина (позже – главный декоратор ленинградского Кировского театра), Молекула, а также приезжавший из Москвы Максим изощрялись в остроумии: шарадах, куплетах, фантастических рассказах о никогда не бывшем и якобы случившемся здесь только вчера. Этим всем угощали Горького за чайным столом, для которого это были редкие минуты юмора и смеха за целый день забот, огорчений, волнений, распутывания интриг в опекаемых им учреждениях и парирования козней Зиновьева, личного его врага.
Сейчас трудно себе представить, какую ни с чем не сравнимую власть имел этот человек, стоявший с момента Октябрьской революции на третьем месте в иерархии большевиков после Ленина и Троцкого, оставив позади себя и Каменева, и Луначарского, и Чичерина, и Дзержинского. В «Петроградской правде» каждое утро Зиновьев писал: «Я объявляю», «Я приказываю», «Я запрещаю», «Я буду карать безжалостно», «Я не потерплю»… и за этим чувствовался чудовищный аппарат неимоверной силы, который был у него в руках и которым он владел, не давая ни себе, ни другим ни минуты покоя. Все, что он ни делал, получало, постфактум конечно, апробацию Кремля, и он это знал. С Лениным он жил в Швейцарии, с Лениным он приехал через Германию в Петроград и теперь был фактически единоличным диктатором севера России, опираясь на мощный аппарат ВЧК, созданный Урицким. Урицкого вот уже год как не было. Тысяча человек была расстреляна за него одного. Но были заместители, – и все они исчезли в конце 1930-х годов, ликвидированные в подвалах Лубянки или, может быть, в другом каком-нибудь знакомом им месте по приказу Сталина. Теперь даже о Зиновьеве нет ни строчки ни в советской истории, ни в советских энциклопедиях. Он выпал из советского исторического прошлого, как выпали Троцкий и Каменев, а Луначарский, Дзержинский, Чичерин и, может быть, сам Ленин остались в этом прошлом благодаря естественной смерти, преждевременно исключившей их из эпохи великого террора 1930-х годов.
Беззаботными шутками угощали не только «Дуку» (таково было прозвище, данное Горькому), но и его гостей, которые, пока не привыкали к духу этого дома, иногда молча обижались (как случилось с Б. К. Зайцевым в Херингсдорфе в 1922 году), иногда озабоченно озирались, думая, что над ними здесь издеваются (как было с Андреем Соболем в Сорренто, в 1925 году). И в самом деле: слушать рассказы о том, как вчера днем белый кашалот заплыл из Невы в Лебяжью канавку; или о том случае, когда двойная искусственная челюсть на пружине выскочила изо рта адвоката Плевако во время его речи на суде по делу об убийстве купца Голоштанникова, но в ту же секунду вернулась и с грохотом встала на место; или о том, что у Соловья один предок был известный индейский вождь Чи-чи-ба-ба, было не совсем ловко, а особенно самому профессору Чичибабину, если он при этом присутствовал.
Ракицкого звали Соловьем, Андрея Романовича Дидерихса – Диди, Валентину Ходасевич – Купчихой и Розочкой, Петра Петровича Крючкова – Пе-пе-крю, самого Горького – Дукой, и Муру, когда она пришла с Чуковским, мечтая переводить на русский сказки Уайльда и романы Голсуорси, и рассказала, что она родилась в Черниговской губернии, немедленно признали украинкой и прозвали Титкой. Она всем очень понравилась. Насчет переводов даже сам Чуковский не очень рекомендовал ее, но ее попросили прийти опять, и она пришла, и стала приходить все чаще. А когда через месяц наступили холода и темные ночи, ей предложили переехать на Кронверкский.
В этом не было ничего странного: год тому назад Ракицкий, давний друг Дидерихсов по Мюнхену, где все трое учились живописи и дышали воздухом «Синего Всадника», пришел на Кронверкский едва живой, босой, обросший. Ему дали умыться, накормили, одели в пиджак Дидерихса и брюки Горького, и он так и не ушел – остался в доме навсегда, вплоть до 1942 года, когда умер в Ташкенте, эвакуированный вместе с вдовой Максима и ее двумя дочерьми. Так в доме осталась и Молекула, и жила там, пока не вышла замуж за художника Татлина, и так уговаривали остаться Ходасевича, приехавшего однажды из Москвы больным, но он не остался. Титка переехала в дом на Кронверкском постепенно, сначала ночуя то здесь, то у Мосолова. Квартиру Мосолова должны были вот-вот реквизировать под какое-то новое учреждение, очередное детище зиновьевской фантазии. Затем настал день, когда Титка окончательно осталась у Горького. А еще через месяц она уже печатала для него письма на старом разбитом «Ундервуде», который нашелся где-то в чулане, неизвестно чей, и переводила на английский, французский и немецкий его письма на Запад, письма, в которых он взывал о помощи голодающим русским ученым. Эти письма, одно из десяти, доходили чудом. Герберт Гувер, директор Американской Организации Помощи, был первым, кто откликнулся на них в 1920 году и организовал посылку пакетов АРА погибающим интеллигентам России. И так как ни Молекула, учившаяся в университете, ни Валентина, писавшая портреты, не стремились к организованному хозяйству, Муре пришлось постепенно взять в свои руки надзор над обеими старыми прислугами (кухаркой и горничной Дидерихсов) и вообще упорядочить домашние дела. «Появился завхоз, – сказал Максим, приехав из Москвы и увидев счастливую перемену на Кронверкском, – и прекратился бесхоз».
Ходасевич много лет спустя писал о Муре: он впервые увидел ее в начале 1920 года, когда очередным образом приехал в Петроград, – он в то время заведовал московским отделом «Всемирной литературы»:
«Она рано вышла замуж, после чего жила в Берлине, где ее муж был одним из секретарей русского посольства. Тесные связи с высшим берлинским обществом сохранила она до сих пор. В начале войны она приехала в Петербург, выказала себя горячею патриоткой, была сестра милосердия в великосветском госпитале, которым заведовала баронесса В. И. Икскуль, вступила в только что возникшее общество англо-русского сближения и завязала связи в английском посольстве. В 1917 г. ее муж был убит крестьянами у себя в имении – под Ревелем. Ей было тогда лет двадцать семь. В момент Октябрьской революции она сблизилась с Локкартом, который, в качестве поверенного в делах, заменил уехавшего английского посла Бьюкенена. Вместе с Локкартом она переехала в Москву и вместе с ним была арестована большевиками, а затем отпущена на свободу.
Покидая Россию, Локкарт не мог ее взять с собой. Выйдя из ВЧК, она поехала в Петербург, где писатель Корней Чуковский, знавший ее по Англо-русскому обществу, достал ей работу во „Всемирной литературе" и познакомил с Горьким.
Несколько лет тому назад вышла книга английского дипломата Локкарта – воспоминания о пребывании в советской России. В этой книге фигурирует, между прочим, одна русская дама – под условным именем Мура. Оставим ей это имя, уже в некотором роде освященное традицией…
Личной особенностью Муры надо признать исключительный дар достигать поставленных целей. При этом она всегда умела казаться почти беззаботной, что надо приписать незаурядному умению притворяться и замечательной выдержке. Образование она получила „домашнее", но благодаря большому такту ей удавалось казаться осведомленной в любом предмете, о котором шла речь. Она свободно говорила по-английски, по-немецки, по-французски и на моих глазах в два-три месяца заговорила по-итальянски. Хуже всего она говорила по-русски – с резким иностранным акцентом и явными переводами с английского: „вы это вынули из моего рта, он – птица другого пера и т. д."», Мария Федоровна постепенно тактично отдалилась из центра этой семейной картины, и Мура постепенно тактично установила с ней самые лучшие отношения.
Комнаты их были рядом, Горького и Муры. По другую сторону от спальни Горького был его кабинет, небольшой, заваленный книгами и бумагами, выходивший в столовую. По другую сторону от Муры была комната Молекулы, затем – пустая, для гостей, которая, впрочем, редко оставалась незанятой. Дальше в одну сторону шли комнаты Андреевой и Пе-пе-крю, ее рабочий кабинет, выходивший окнами на улицу, светлый и не без изящества убранный, а в другую – открывалась перспектива квартиры Дидерихсов, где жил и Ракицкий.
Мура уже через неделю после окончательного переезда оказалась в доме совершенно необходимой. Она прочитывала утром получаемые Горьким письма, раскладывала по папкам его рукописи, нашла место для тех, которые ему присылались для чтения, готовила все для его дневной работы, подбирала брошенные со вчерашнего дня страницы, печатала на машинке, переводила нужные ему иностранные тексты, умела внимательно слушать, сидя на диване, когда он сидел за столом, слушать молча, смотреть на него своими умными, задумчивыми глазами, отвечать, когда он спрашивал, что она думает о том и об этом, о музыке Добровейна, о переводах Гумилева, о поэзии Блока, об обидах, чинимых ему Зиновьевым. Она подозревала, что не кто иной, как она, – причина все увеличивающейся зиновьевской ненависти к Горькому, что Зиновьев все знает про нее и что Горький тоже знает это.