Немного не в фокусе : стихи, 1921-1983
Текст книги "Немного не в фокусе : стихи, 1921-1983"
Автор книги: Нина Берберова
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
«Две девочки – одна с косой тугой…»
Последний поэт России:
Голова седая в крови.
Дайте рюмку, – прочтет стихи и
О прошлом поговорит.
Как в тринадцатом… Жизнь струилась
Между пальцами слабых рук,
И кабацкая тень носилась
Меж влюбленных в него подруг.
Как в тринадцатом, в последнем,
В незабвенном, вольном году,
Он у Блока сидел в передней,
У Волошина спал в саду.
(“Я виском ударился в жизни,
Что-то острое было в ней,
И на пьяную морду как брызнет,
И не сплю уже сколько ночей!”)
Кладбище, тюрьма, лазарет ли, —
Конец уже виден его.
Сейчас – полумертвый и светлый,
Он ходит себе, ничего!
Знакомится, шаркает ножкой:
– Последний России поэт!
Познакомитесь ближе немножко,
Он скажет: России нет.
Вы подайте ему, не стыдитесь,
Посмотрите ему в глаза,
Не чурайтесь и не креститесь,
Все равно приснится не раз.
Поцелуйте же те ступени,
Где ходила его нога,
Обнимите его колени, —
Никогда. Никогда. Никогда.
1950
Памяти З. Н. Гиппиус
Две девочки – одна с косой тугой,
Другая – стриженая после кори,
Идут аллеей, за руки держась.
Кто эти девочки? Садится солнце,
И нежно плачут жаворонки в небе,
В аллее тень, и камень бел и сух.
Кто эти девочки? То ты, быть может,
И я, и вместе нам идти легко.
Дом далеко, а рай почти что рядом,
Оттуда к нам идут навстречу двое:
Мой старший брат, мой давний друг, товарищ
Ушедших юных лет, и твой отец.
Они теперь нас больше не покинут,
Они ото всего нас оградят,
А эта жизнь, и всё, что прежде было,
И что теперь, и то еще, что будет,
Давай всё это правдой не считать:
Мы так прошли с тобой по той аллее,
Рука с рукой. Ты стрижена, как мальчик,
А у меня коса. Нам десять лет,
И вечным миром приняло нас небо.
1950
Карибское море
Я десять лет не открывала старой
Коробки с письмами ее. Сегодня
Я крышку подняла. Рукою тонкой
Вот эти бледные листы она
Когда-то исписала мне на радость.
Там бабочка случайная дремала,
Среди стихов, среди забытых слов,
Быть может, пять, быть может, десять лет…
И вдруг, раскрыв оранжевые крылья
(Напомнив рыжеватость тех волос),
Она из тьмы ушедших лет вспорхнула
И в солнце унеслась через окно,
В лучистый день, в лазурное сегодня.
Как будто камень отвалила я
У входа в гроб давно глубоко спящей.
1950
«Ребенок маленький лепечет…»
Здесь начинается Гольфштром
От зарева и от закатов.
Мне говорил о нем Муратов,
Когда мы в Риме шли вдвоем.
Там начинается Памир,
Памир рассыпал нас по миру.
Не возвращались мы к Памиру, —
Милее сердцу был Гольфштром.
Он вещей силой нас питал,
Он дал сознанье нам когда-то.
От зарева и от заката
С тех пор наш разум запылал.
Вглядись в него. Как чуден он!
Не символ ли его стихия?
Смотрись, смотрись в него, Россия,
И возродись из тьмы времен.
Проконсул или триумвир —
К Памиру больше нет возврата,
И всё равно – в огне заката —
Кто держит в тяжких лапах мир.
…Был римский полдень так богат,
Так полон всем, что есть и было,
Что я доселе не забыла
Тот разговор, тот римский сад
С Нептуном мраморным у входа,
Пришедшим в мир из глуби вод, —
Вот этих вод, чей грозный ход
Несет тебя в мой край, Свобода.
1956
«Шумели деревья. Шатался гуляка…»
Ребенок маленький лепечет
О том, что больше Бога нет,
И люди говорят при встрече:
– Кто выдать мог ему секрет?
Секрет прополз в воображенье,
Секрет прокрался в сладкий сон,
Оттуда не исчезнет он,
От сна не будет пробужденья.
К чему кощунственный намек?
Храните лучше тайны ваши!
Ведь от Моления о Чаше
Еще остался черепок.
1956
«Кассир спросил: “Туда и обратно?”…»
Шумели деревья. Шатался гуляка.
– От рака? От сердца? От сердца? От рака?
Повисла подруга на слабой руке
И плачет, сама в безысходной тоске.
Шумели деревья, как будто старались
С земли оторваться, сорваться, умчаться,
И всё бормотания их раздавались:
– Пора расставаться. Боюсь расставаться.
И ночь наступала. И нового мрака
Несли утешение тучи большие.
– От рака? От сердца? От сердца? От рака?
О, шепот влюбленных! О, слезы людские!
1956
«Часы в столовой к ночи стали…»
Кассир спросил: “Туда и обратно?”
– Только туда. В путь безвозвратный.
Не возвращаются никогда
ТУда, откуда гонит беда.
Кассир удивлен: умрет, где родился.
Над ним возлюбленный смерч не носился,
Над ним не сверкала наша гроза,
И только мимо шли поезда.
Прощай, кассир! Спасибо за дело,
За дальний билет, за звонкую мелочь,
За обещанье счастливых дней
И за мерцанье вокзальных огней.
Кажется, это когда-то уж было:
Дама сказала, что зонтик забыла,
Рвался ребенок из чьих-то рук,
И приближался к окошку друг:
– Хотела бы ты вернуться обратно?
Куда? Мне некуда. Всё – безвозвратно.
И только в памяти свист голосов:
Адресов, адресов, адресов, адресов.
1956
Луна
Часы в столовой к ночи стали,
И гости допили вино.
Он говорил, а мы молчали
И смирно слушали его.
Он говорил, что плох Шекспир,
Что скучны Баха бормотанья,
Что жаждет оглушенный мир
Четырехстопного молчанья.
Он был по-своему поэт,
И новой эры возникало
Неотвратимое начало
На тысячу иль больше лет.
1956
Кассандра
Луна хотела высказаться ночью
На солнечных часах, но не смогла.
Она старалась долго,
Она и так и сяк пыталась
Дать знать о том, что было на уме,
В большом серебряном мозгу,
Но зря:
Стрела не отклонилась,
Тень не легла.
И долго сад следил, оцепенев,
И с ужасом цветы смотрели
На эту муку.
И больше – миллионы лет —
Луна не пробовала выражаться.
1959
Я остаюсь
Это было в те времена,
Когда наши отцы,
Между едой и спаньем,
Развлекались мечтой о бессмертии.
Они давно прошли в рай
Через верблюжье ушко
И там теперь, на иголках,
Сидят и ждут нас.
В те времена
Люди ходили в гости,
И за чайный стол иногда
Садилась одетая по моде,
Молодящаяся особа.
Она много и громко говорила
И гадала на кофейной гуще.
Мужчины снисходительно слушали ее,
А женщины – некрасивые и ревнивые —
Считали, что она много жестикулирует,
Повторяет одно и то же
И выпивает лишнее.
Хозяйские дети,
Пока их не уводили спать,
Стояли в дверях и смотрели
На ее шляпу с траурными перьями,
На ее узкую руку в кольцах,
На ее фальшивые жемчуга
И синие, синие очи.
Где-то она теперь, богиня и пророчица.
Осмеянная, забытая?
И кому и какими древними поверьями
Еще веют ее упругие шелка?
1959
Пора спать
Я остаюсь с недосказавшими,
С недопевшими, с недоигравшими,
С недописавшими. В тайном обществе,
В тихом сообществе недоуспевших,
Которые жили в листах шелестевших
И шепотом нынче говорят.
Хоть в юности нас и предупреждали,
Но мы другой судьбы не хотели,
И, в общем, не так уже было скверно;
И даже бывает – нам верят на слово
Дохохотавшие, доплясавшие.
Мы не удались, как не удалось многое,
Например – вся мировая история
И, как я слышала, сама вселенная.
Но как мы шуршали, носясь по ветру!
О чем? Да разве это существенно?
Багаж давно украли на станции
(Так нам сказали), и книги сожгли
(Так нас учили), река обмелела,
Вырублен лес, и дом сгорел,
И затянулся чертополохом
Могильный холм (так нам писали),
А старый сторож давно не у дел.
Не отрывайте формы от содержания,
И позвольте еще сказать на прощание,
Что мы примирились с нашей судьбой,
А вы продолжайте бодрым маршем
Шагать повзводно, козыряя старшим.
1959
Стрекоза
Наши отцы лежат в гробах,
Матерей в богадельнях кормят с ложечки.
Мы последние,
Мы на очереди,
Не в далекое путешествие,
А в ближайшее ничто.
(Приголубьте нас!
Не забудьте нас!)
Если хотите знать с научной точностью,
Кто мы такие,
Нынче вечером взгляните на звездочку
(В энциклопедическом словаре)
И там вы найдете подстрочное примечание
О бессрочных нас.
За нами не надо посылать,
Мы уходим сами.
Уже поздно. Поздно. Очень поздно.
Русским детям пора ложиться спать.
1959
«Есть нити, есть сети…»
Проходит девочка,
Она похожа на стрекозу.
Я сама когда-то была похожа
На эту девочку.
Мир был моложе,
Было много стрекоз кругом и цветов.
Возможно ли это? Возможно.
Но нету слов.
Мне говорят: теперь все то же.
История топчется, и мы топчем сады.
И если мир был моложе,
Мы сами были мо́лоды…
Проходите, мальчики и девочки,
Идите, куда глаза глядят!
Я сама тоже была похожа
На стрекозу.
Я сама тоже была.
1959
Передача на ту сторону
Есть нити, есть сети,
Есть тяжести счастья,
Чугунные узы, —
Но я ухожу, не оставив узлов.
Оковы ношу, как запястья,
И тернии – как тиару,
И все оскорбленья, обиды и боли
На шее цыганки монистом звенят.
Друзьям моим милым
Дано долголетье,
Врагам – только день. И – нет дня!
Меня бы сожгли
Фердинанды, Карлы, Филиппы.
Смотрите: я выросла в парку,
А была я
Обыкновенною ведьмой,
Когда вы знали меня.
Есть сети, есть цепи,
Всё есть у колодников счастья,
Прикованных к миру,
Закованных в мир.
Гремят кандалы слаще звуков Моцарта,
Железа горят изумрудами,
Гвоздь в ладони – сапфир.
Есть искры, есть молнии,
Огненный ток наших прихотей,
Костры вожделений, пожары желаний,
И тайный закон.
Но легки мне чугунные узы,
И час расставаний,
И ночи сомнений,
И призрак, тревожащий сон.
Ни о вазе. Ни о розе в вазе:
Запретили. Нельзя!
Постановили единогласно,
И я сама голосовала “за”.
А что ж о черепках? Забыли?
Разбили вазу,
Цветок сломали,
А черепок?
О нем-то есть постановленье?
– Конечно, запретили тоже,
И я сама голосовала “за”.
(Читатель, я тогда моложе…)
Как жаль! А то по черепку восстановить бы вазу,
А там, глядишь, в горшке знакомом
Репейник бы зацвел опять, —
Наперекор, читатель, и тому,
И этому. Наперекор всему,
Наперекор голосованью моему
И тем, кто любит запрещать.
Что делать нам с запретным сим репьем?
Куда его? Куда прикажете девать
Посудину? Опять разбить? Зарыть?
Закинуть за три моря?
(Морей у нас кругом не перечесть.)
– Забыть об этом безобразии!
Но кто-то есть, кто ждет осколок:
Он по нему восстановит Меня, —
Наперекор всему,
Наперекор желанью моему,
Наперекор и вашим, и моим голосованьям.
1961
Дети мои, внуки мои,
Черные жемчужины!
Дедов не знали, отцов потеряли, —
Сироты!
“Сердитые” и молодые,
Бородатые, “битые” и смешные,
Редкие,
Как синие алмазы,
Как черные жемчужины.
Родина вам – чужбина
(А мне чужбина – родина),
Вы – родинки России,
Благородства признаки,
Никем не признанные.
Не богатые, не славные,
В списки не занесенные,
Дачами не пожалованные.
Говорю с вами и только вам:
Двадцатый век над нами
Летит облаками.
Вы двадцать первый увидите,
А я – нет.
Вы закат кровавый увидите,
А я видала рассвет.
Вы – поэты, и я поэт.
Не разговор у нас – монолог,
Но вы меня слышите.
Спасибо за то, что вы дышите,
Что обо мне спросили,
По имени назвали,
Сказали и замолчали.
Я ваши четыре слова
Повторяю снова и снова,
Я ваше молчание Уношу в бессонницы.
Я никогда не молюсь,
Я никого не боюсь,
Я ни о чем не плачу.
1961
1965–1983
«Мне снилось: мы были с тобою в раю…»Из стихов о прошлом
Мне снилось: мы были с тобою в раю
(Там лев обнимался с ягненком),
Но кто-то нагнулся ко мне,
Прикоснулся ко мне,
И сказал мне тихонько:
– Вставай!
Уходит твой поезд,
Гудит пароход,
Самолет запускает мотор,
Пора тебе в черный простор
Из райских зверинцев
(Где лев обнимался с ягненком),
Пора тебе в лед
И в огонь.
1965
Из стихов о настоящем
Какой сухой и душный летний день!
Какая пыль над Петербургом висла!
Торцы меняли на Морской. Стоял
Ужасный грохот. Мать хотела сына,
Отец хотел не сына, нет, но дочь.
Был ранний час и в Дублине еще
Никто не просыпался в старом доме
И не скрипел пером в углу своем,
А в Вене собрались уже студенты
Галдя, сморкаясь, споря и куря;
И в доме у реки, в другой столице,
Лохматый, с выпученными глазами,
Смотрел весь день на формулу свою,
Готовя век к таким переворотам,
Которые не снились, друг Горацьо,
Ни нашим мудрецам, ни тем фантастам,
Которые…
Уж если семь часов
Кричать и выть от боли, то уж лучше
Пусть будет мальчик! День и ночь Морская
Кипящим дегтем пахла из котлов,
И этот запах я теперь люблю.
Я в мир вошла, мать разорвав на части,
Пока Монэ писал свои соборы,
И Малер сочинял свою шестую.
Я грызла грудь ее потом до крови,
Я не давала спать ей шесть недель
Немолчным криком в жарком Петербурге.
И плакала она тогда ночами
От слабости, от боли и от страха,
Что я не буду на нее похожа.
(И я могу сказать, что оказалась
Она права). Но веселился рядом
Отец, что вышло по его хотенью,
И говорил, что если я ору,
То откричусь заранее и после
Уже не буду плакать никогда.
(Он в этом оказался тоже прав.)
И оба правотой своей гордились
До самой смерти. До тех пор, когда
Все там же, в том же старом Петербурге
(Но в ледяном сорок втором году)
Они замерзли вместе черной ночью.
1967
Детская песенка о птицах
Опять, третий раз в столетие, полмира не спит:
Ждет. Слушает. Молчит.
Дрожит.
– Растворимся со вздохом?
– Распадемся с грохотом?
(вместе с Моцартами, закатами,
восходами и свободами).
Люди, вы не угадали будущего,
Вы не узнали своих пророков
двадцатых, тридцатых, сороковых годов.
И никто не готов!
Вы уснули, и никто не разбудит вас,
Никто не воскреснет под трубный глас,
Никто не дождется сроков.
Пепел по ветру будет стелиться,
Пепел скроет людские лица,
Будет в вас, впереди и за вами,
Будет в вас и над вами.
А где же ваши поэты?
Они ждут. Слушают.
Дрожат.
Не призывают гуннов?
Не приветствуют варваров?
Говорят: в самом длинном из всех столетий
У нас не хватает междометий.
1973
Ветреная Геба
Соловей на ветке,
Соловей в клетке
(дети поймали и теперь он там сидит)
Через тысячу лет —
Разницы нет.
Ласточка под облаками,
Ласточка в помойной яме
(она упала туда и захлебнулась в помоях)
Через тысячу лет —
Разницы нет.
Жаворонок в небе,
Жаворонок, запеченный в хлебе
(и политый сметанным соусом),
Через тысячу лет —
Разницы нет.
Гений на эстраде, в зале,
Гений на лесоповале
(Сталин послал его туда, – помнишь?)
Через тысячу лет —
Разницы нет.
Мы всё это вместе сложили
И тысячу лет прожили.
1974
Всё должно быть немного не в фокусе,
Говоря как бы: На-ко-ся, выкуси!
Я проливаю кубок громкий
Из туч и молний на авось:
Пусть ваши ведают потомки
(Своих иметь не довелось),
Что лучше быть знакомой Зевса,
Чем из толпы смотреть парад.
Как я была не рада Марксу,
Не будет рад мне самиздат.
Мой друг явиться отказался
На приглашение богов,
Он кажется больным сказался
И ужинать у них не мог.
Меня туда не пригласили,
Я – разумеется – пошла,
И там, на ложе белых лилий,
Голосовала и спала,
И тайну чудную узнала
(Громокипящий их секрет),
Она вас удивит немало:
Бессмертья нет. Бессмертья нет.
1975
Раздался вдруг голодный клекот,
И я по облакам пошла
Не ангела, не человека
Кормить, – Зевесова орла.
Он не был Вороном поэта,
Он не юлил, как над прудом
Юлили Ласточки у Фета,
У Ходасевича потом;
Он не терзал воображенье,
Как Жаворонок (у меня),
Его ползучие движенья,
И глаз без мысли и огня,
И с причитаньем схожий клекот,
И дрожь подбитого крыла, —
Вот что от тютчевского века
Осталось у того орла!
Не расшифровывайте строчки,
Прочтите их. Они – мои.
И вам не надо ставить точки
На эти взвизгнувшие и.
1975
Учу язык глухонемых,
По воскресеньям, в ближней школе,
Чтоб с демонами говорить
И понимать их поневоле.
Экзамен сдан. Я выхожу.
В лазури солнышко садится.
А так хотелось бы узнать,
Что предсказали те зарницы!
И я сжимаю кулаки:
Кулак всегда мне пригодится.
Зачем мне знать язык зарницы?
Громов я знаю языки.
1975
Он говорил: “Я не могу,
Я начинаю жизнь сначала”.
А я сидела на полу,
Не верила, не возражала.
1975
Летит на солнце легкий пух
По воздуху, в зеленой роще.
Ты знаешь: мыслящий лопух —
Он тоже ропщет, тоже ропщет!
Когда души и моря нет,
Откуда быть морскому пенью?
А тростнику, ему сто лет,
И научился он смиренью.
Тот, у кого хороший слух,
Услышит шорохи и шелест
В овраге, там, где мох и вереск:
То ропщет мыслящий лопух.
1975
Книги в ящик уложились,
Платья в чемодан легли,
Тени сизые смесились,
Среди них – я тоже тень.
Выхожу я осторожно
Из рифмованной строки
В неизвестную свободу,
В этот предпоследний день.
Только вряд ли очень много
Мы отсюда унесем.
Не старайтесь, ради бога,
Всё во мне, и я во всем.
1975
Прошли верблюды сквозь ушко,
Попали в рай и успокоились,
А мы с тобой так далеко
Зайти ни разу не сподобились.
Ягненка волк поцеловал,
И укачал в своих объятиях.
Но (что бы ты ни говорил)
Ягненку ты не позавидовал.
Живем как можем, кое-как,
В перемонтированной башенке,
Покинуты на нас самих,
И как бывает ночью страшно нам.
1975
Открой, заговори, скажи,
Ответь, признайся и поведай,
Чтоб слово – камнем из пращи,
Самофракийскою Победой
Метнулось в мир из тьмы твоей.
Не смей молчать. Таить не смей.
Молчанью оправданья нет,
И, как художник выжал краску,
Так ты – прозаик и поэт —
Все слезы выжми на огласку,
Все скрепы настежь отпусти,
Вселенную оповести.
Но не отчетливою одой,
А бредом, криком и свободой
С наружным шумом пополам!
Найди себе освобожденье,
Другим позволь до пресыщенья
Питаться тайною твоей.
Не смей молчать. Скрывать не смей.
1978
На роковой стою очереди́.
– Товарищ, становись иль проходи!
– А что дают: муку аль бумазею?
– На это я ответить не умею,
Но слышала, что керосин дают:
Не всех зароют, избранных сожгут.
– Давно стоишь? Одна? А люди где же?
– Почем я знаю! Проходи, невежа.
1979
Первое послание Н. Моршену
Ты в ночь бежал. Я в ночь бежал.
Ты думал о надзвездной Лире,
А я – о короле мечтал,
О потерявшем разум Лире.
И на окраинах земли,
Средь возвышающих обманов,
Мы что-то вместе сберегли
Меж двух огромных океанов.
И хорошо, что Скорпион
Тебе приходится патроном.
Мой Лев, о, как ощипан он!
Но полон золотом и звоном.
Тьмы низких истин отдаю,
И о Лукерье не жалею[1]1
Лукерья из “Живых мощей”.
[Закрыть],
Но дядю Тома я люблю[2]2
Из “Хижины дяди Тома”.
[Закрыть]:
Готов повеситься на шею!
Envoi
(Я сочиняю оттого,
Что мне полезны упражненья,
И нет приятней ничего
Американского общенья.)
1975
Второе послание Н. Моршену
«Старушки кормят птиц…»
Вегетарьянцы, викторьянцы
Живут меж нами там и тут.
Эсперантисты, шахматисты,
Как мошки, в воздухе снуют.
А мы зачем? Какое дело
Вам до меня и мне – до вас?
А вот подите ж, в эту среду
Я повторяла целый час
Те памятные ваши строки,
Где вы сказали, что блажен,
Кто посетил сей мир в те сроки,
Когда он цел, но не совсем!
Мне говорят, что это Тютчев,
Но я на недругов плюю
И, словно ветреная Геба,
На вас бессмертья чашу лью.
О, риторические бредни
И стоп ямбических вино!
Пусть так, и зритель вы последний,
Но собеседник все равно!
1975
О бабочках и рыбах
Старушки кормят птиц
И кошечек ласкают,
А кошечки потом
Тех птиц за хвост таскают.
Не плачь о том, что мир
Не чёсан и не вымыт:
Он лучше остальных —
У тех ужасный климат.
1975
Памяти Державина
Если миллионы лет тому назад
Вы были арге́ма моэ́нас,
То я могла быть только лемо́ниас су́диас,
В горах Тут-он,
В июньский вечер,
В кустах жасмина.
Но если вы были дактилопте́рус воли́танс,
Я, наверное, была пла́такс меланозо́ма,
В теплом море, у берегов Там-она,
В зеленом море, в подводный час.
1975
Переводы с берберского[3]3
Жизнь, как турецкий, как персидский,
Тьмутараканский иль афганский
Ковер, за мной бежит, стелясь.
По нем уходят принц и нищий,
И рыболов, и птицелов,
И тот, кто говорил о Ницше,
И тот, кто обожал без слов.
А впереди другой ложится
Ковер, за горизонт стелясь:
Он красный, бархатный, роскошный,
Над ним натянут полог мощный,
И по обеим сторонам
Стоят торжественно и чудно
Гиганты в шапках изумрудных.
В руках мечи… бьет барабан…
Гремит музыка пред толпою,
И на осьмнадцати щитах
Несут, несут врагам на страх
Листы, исписанные мною.
1975
С помощью французского подстрочника.
[Закрыть]
ими тгит аганим, нг асиад, нгик
ини тгит туктт, нг нкки баб и иганим.
Если ты тростник, я рыбак и держусь за тебя,
Если ты крючок, я к тростнику прикрепляю тебя,
Если ты рыба, я крючок и хватаю тебя,
Если ты море, я лодка и скольжу по тебе,
Если ты дождь, я земля и пью тебя,
Если ты солнце, я туман и прячу тебя,
Если ты месяц, я туча и бегу по тебе,
Кем бы ты ни была, я иду в поединок с тобой
и побеждаю тебя.
1975
Берлинский зоопарк
Давай посидим с тобой, как два леопарда.
Давай полежим с тобой, как два борца.
Давай постоим с тобой, как два аиста.
Давай полетим с тобой, как два орла.
Давай закричим с тобой от блаженства.
Давай помолчим с тобой от сомнений.
Давай уснем с тобой, как после ливня
Два бамбука засыпают, обнявшись влажно.
1976
Два лебедя, касаясь клювом клюва,
Фигурной скобки ловят очертанье,
И две руки в пожатье неслучайном
Двух ящериц объятье повторяют.
Но есть еще иные измеренья,
Где леопард и зебра намекают
На золотые пятна нашей жизни,
На тишь и грусть забытых чресполосиц.
Берлин, июнь 1977
В зоологическом
Трагическом саду
Каждый второй – хромает с палкой,
Каждый пятый – сидит в колясочке,
Напевает немецкую песенку:
“Вы катитесь, колесики, по дороженькам,
Я давно сказал прости-прощай своим ноженькам,
С той поры, как лежал под Орлом
В сугробе голубом,
Тому тридцать лет и три года.
А зовут меня Илья Муромец,
Протезы у меня американские,
Челюсти – швейцарские,
Слуховой аппарат – французский,
А стеклянный глаз – английский.
Но память у меня русская:
Голубой сугроб Да чужой сапог,
Но милостив Бог:
Не в висок, а в лоб”.
Берлин, 1977