Текст книги "Семь загадок Екатерины II, или Ошибка молодости"
Автор книги: Нина Молева
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Но особы, облеченные в порфиру, продолжают, при желании, кружить головы независимо от возраста. Так мне, по крайней мере, всегда казалось.
– И вы правы, мэтр. Но тщеславие Елизаветы состоит в том, чтобы нравиться без порфиры, и вы должны это иметь в виду. На ваших портретах она должна быть прежде всего ослепительной красавицей, которая бы нравилась самой себе.
– Ее следует просто обманывать: никаких следов возраста, господин Токкэ.
– Насколько же молодой она должна казаться, Ваше сиятельство?
– Все зависит от вашего чувства меры и такта, дорогой Токкэ. Что-то вам может подсказать ее нынешний фаворит господин Шувалов, хотя он слишком дипломатичен, чтобы себя выдать.
– Жюбер, вы забыли главное лицо интриги – вице-канцлера Михаила Воронцова. Думаю, мэтр, его имя вам следует запомнить в первую очередь. И помните, Елизавета настолько боится возраста, что в последнее время перестала появляться на людях при дневном свете. Она предпочитает проводить дни в личных покоях за закрытыми занавесками и показываться лишь при свечах – в придворном театре или придворном маскараде. Ваши портреты должны вернуть ее к жизни. Иначе…
– Иначе, Ваше сиятельство?
– Ее может сменить ее наследник, который безусловно благоволит Пруссии и видит в императоре Фридрихе единственного кумира.
– Ваше сиятельство, я постараюсь не обмануть вашего доверия, но…
– О, у вас есть но, мэтр!
– Я всего лишь обыкновенный человек, Ваше сиятельство, со всеми вытекающими из моего скромного положения и состояния следствия. Благодаря вашему благословенному покровительству, сегодня я могу зарабатывать в Париже, не покидая своей мастерской, до двенадцати тысяч ливров в год. Пускаясь в столь далекое и сопряженное со многими неудобствами путешествие, я должен иметь годовое содержание, увеличенное по крайней мере в два с половиной раза, причем выплаченным вперед. Какая гарантия, что по прошествии года русская императрица расплатится со мной с необходимой аккуратностью?
– Жюбер, мэтр прав: это условие надо поставить перед вице-канцлером. И это все?
– Нет-нет, ваше сиятельство, хотя все остальное – сущие мелочи, о которых тем не менее следует заботиться заблаговременно.
– Что же, говорите, Токкэ.
– К этим пятидесяти тысячам ливров годового содержания следует прибавить бесплатную квартиру в Петербурге со свечами, дровами и каретой. Было бы смешно мне там ее покупать.
– Вы неплохо подготовились к нашему разговору, мэтр.
– О, моя супруга очень предусмотрительна. Она сущий ангел, Ваше сиятельство, во всем, что избавляет меня от лишних хлопот.
– Вы намереваетесь ехать с мадам Токкэ?
– Само собой разумеется, господин Жюбер. Поэтому я прошу обеспечить мне хорошие условия путешествия – один я бы мог довольствоваться малым, но Мари-Катрин…
– У вас больше нет пожеланий, мэтр?
– Последнее – чтобы срок моей поездки был ограничен восемнадцатью месяцами. На больший я не могу согласиться.
– Тем лучше. Ваше пожелание совпадает с волей короля: через полтора года вы должны занять свои комнаты в Лувре.
* * *
Петербург. Дворец А.Г. Разумовского. А.Г. и К.Г. Разумовские.
– Братец, Алексей Григорьевич, наконец-то Бог свидеться привел! Ручку дозвольте.
– Кирила, ты ли? Я уж счет ночам потерял, тебя дожидаючись. Неужто поспешить не мог, аль нарочный замешкался?
– Что вы, батюшка-братец, нарочный за три дни до Глухова доскакал, да и я часу не терял – тут же собрался.
– Может, и так. Знать, мне время без конца показалось. Боялся за тебя, слов нет, как боялся.
– Да вы, братец, расскажите, о чем беспокойство ваше – из письма не все выразуметь мы с Тепловым сумели.
– Ты не выразумел, Григорий Николаевич бы должен. Да что там, Кирила, благодетельница наша, государыня, едва в лучший мир не отошла.
– Захворала чем?
– Хворь ее обычная – в падучей упала, как из церкви в Царском Селе выходить стала. Биться начала – сильно так, дохтур прибежать не успел – затихла. Кабы рядом был, знал, как ей, голубушке нашей, помочь. Где там! Мне к ее императорскому величеству и ходу нет. Одно слово – бывший. На руки, на руки бы ее, голубушку, поднять. У нас на селе каждая баба знала – в падучей от земли оторвать надо, а как же!
– Батюшка-братец, кто ж не знает, как вы ее величеству преданы, да ведь не вам довелось помогать государыне?
– Не мне, Кирила, не мне. А Иван Иванович, что ж, в сторонке стоит, только руки заламывает. Много от того проку будет!
– Чему дивиться! Силой-то ему с вами не меряться.
– Да и любовью тоже. Нешто так любят!
– Батюшка-братец, это уж государынино дело, ее государская воля – нам ли с ней спорить.
– Твоя правда, Кирила. Преданности своей да любви, коли сама Елизавета Петровна расхотела, ей не доказать. Давненько сквозь меня глядеть стала: стена – не стена, а так…
– Это дело прошлое, батюшка-братец, а что же вас теперь-то в опасение ввело?
– Да ты что полагаешь, я о друге твоем сердечном Иване Ивановиче Шувалове зря вспомнил? То-то и оно, что его превосходительство, ученый наш великий об себе думать стал.
– Как о себе?
– И не он один. Царедворцы все заметались, решили, государыне конец пришел. Кто к наследнику кинулся. А кто и того хитрее – к великой княгине.
– К Екатерине Алексеевне?
– К ней, к ней! К кому же еще?
– Да зачем? На троне ей самодержавной императрицей не бывать: и супруг есть, и наследник.
– А вот поди ж ты, канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин тут же ей весточку послал. Мол, так и так, государыне конец приходит, так чтобы вы, ваше высочество, о престоле для себя побеспокоились.
– Не верю! Бестужев-Рюмин?
– Он, он, Кирила, не сомневайся.
– Бестужев-Рюмин, и что бы так просчитался? Куда ж его опаска хваленая подевалась? Теплов мне из письма вычитал, да я в толк не возьму, чего старая бестия заторопилась!
– Куда уж дальше, коли генерал-фельдмаршалу Апраксину самовольно предписал из Польши в Россию возвратиться.
– А Апраксин?
– Что, Апраксин? Воротился. Теперь государыня в великом гневе, да не о нем толк, Кирила, – о тебе.
– Обо мне? С какой стати?
– А с той, что твои амуры с великой княгиней всему двору известны.
– Ну уж, скажете, братец, амуры!
– Ничего, выходит, и не было? Не махались вы с великой княгиней? Записочек друг другу не писывали? Никитка мой конвертиков раздушенных с половины великой княгини сюда не приносил?
– И что тут такого? Великая княгиня наверняка их жгла – кто ж такую корреспонденцию хранить станет?
– Видишь! Видишь! Сам признался про „такую корреспонденцию“! А коли до государыни дойдет, что делать будешь? Ты ей, благодетельнице нашей, всем, что есть, по гроб жизни обязан, а сам другого обжекту не нашел, кроме великой княгини. Знаешь ведь, никогда ее государыня не любила, а после записки канцлера и вовсе в подозрении иметь будет. Оно и выйдет, что граф Разумовский-младший против государыни в пользу невестки ее ненавистной интригует, на престоле великую княгиню видеть хочет.
– Да полноте, братец-батюшка, оттого голова кругом пойдет, что вы себе вообразить можете.
– Коли я могу, то императрица наша Елизавета Петровна и вовсе подумает. Она, друг мой, никогда никому лишней веры не давала.
– Государыня?
– А ты что думал, только и делала, что веселилась да на балах до упаду танцевала? Веселилась, верно. Танцевала ночи напролет, тоже верно. Иной раз занавесы в зале отдернут, на дворе утро, солнышко давно встало, у танцоров сил никаких нет, с лица спали, еле на ногах держатся, а она, матушка наша, только посмеивается. Личико, что маков цвет. Туфельки истоптанные сменит, и опять в пляс пускайся.
– Я о том и говорю, братец.
– О том, да не о том. Пришло время наследника сватать, супругу ему выбирать. Бецкой принцессу Ангель-Цербскую в Петербург привез. Уж и дело сладилось, и препон вроде бы для свадьбы никаких. А государыня Воронцову наказывает за перепиской принцессиной крепко-накрепко следить: нет ли с ее стороны умыслу какого в пользу иной державы. Бывалоча, скажу ее императорскому величеству, мол, кому же еще и верить, а она, матушка наша, как вскинется. Ты, мол, друг нелицемерной, в дипломатии несилен, так и времени на рассуждения твои тратить не стану. Вот ведь как!
– Вижу, братец-батюшка, тяжко вам болезнь государынина далась, а только смысла опасений ваших не вижу.
– Плохо, Кирила, коли разучился сам до всего доходить. Пораскинь умом-то: нельзя тебе более и близко к великой княгине подходить. И ход к ней забудь! Неровен час, государыне что померещится. Тут и до ссылки рукой подать. Да и не хочу я, чтоб от Разумовских некое огорчение ее постигло. Не хочу!
– Братец-батюшка…
– Что? По глазам вижу, спорить собрался. И думать не моги. Пока я тебе за отца, моей воле не перечь. Знаю я, откуда ветер дует. Это все Теплов, нечистая его душа, вам с великой княгиней потакал. Он, нечестивец, и сводил вас. Мне ли не знать! А теперь что еще крутит? Ну, учил он тебя попервоначалу, ну, по заграницам тебя возил, образованием твоим занимался, так когда это было. Что для юнца девятнадцатилетнего в самый раз, то гетману Всея Малороссии не пристало. Гони ты его, Кирила, гони, покуда до беды тебя не довел!
– Братец-батюшка, вы мне и до слова дойти не дозволяете.
– До слова! Опять свое гнуть станешь!
– Известно, свое. Только вы, братец-батюшка, и то в расчет возьмите, что век государыни нам неизвестен: долог ли, короток окажется.
– Дело Божье, известно.
– А коли Божье, не грех и о себе позаботиться.
– Как, позаботиться?
– Да просто. Хоть семейство наше ныне в известном отстранении от дворца пребывает, однако же великий князь зло помнить умеет. Неровен час, на престол вступит…
– Никогда великий князь от меня никакого неглижирования не видел. Напротив, я всегда с великим почтением…
– Это вы так, братец-батюшка, полагаете. Оно так и было, да ведь у его высочества на все свои причуды. Почем знать, как ему прошлое припомнится. Тетушки своей державной…
– И благодетельницы!
– И благодетельницы великий князь и не почитает и не любит. Разве что от крайней нужды перед ней предстает.
– Горько на то смотреть.
– Вот видите, братец-батюшка! Так ему ли былых верных друзей державной тетушки любить. Тут было – не было обид, все ими обернется.
– Твоя правда: добра не жди, хоть, кажется, скорее ему бы против Ивана Ивановича Шувалова недовольство иметь.
– Огорчать вас, братец-батюшка, не хочу, только и утешать тоже не время.
– Что ж тебе на ум пришло?
– А то, что не браните вы меня за великую княгиню. До крайности с ней не дойду, Бог свидетель, а так – для блезиру пусть уж все по-прежнему остается.
– Ой, не сносить тебе головы, Кирила Григорьевич! Ой, не сносить!
– А может, и сносить. Случись что с императрицей, Петру Федоровичу недолго царствовать.
– Да ты что! Что говоришь, бесстрашной!
– Не любит его армия. Офицерам нашим прусские порядки ни к чему.
– И что же?
– Да всякие разговоры в полках идут. Екатерина Алексеевна для каждого доброе слово найдет, каждого офицера по имени-отчеству помнит…
– Так ведь великий князь Петр Федорович наследник законный – родной внук блаженной памяти государя императора Петра Великого! А великая княгиня?
– Полно, полно, братец-батюшка! У великой княгини сынок есть – регентшей до его совершеннолетия стать может. Что ж ее сынок, незаконный?
– Да ведь это как шляхетство рассудит.
– О чем ты говоришь, братец-батюшка! Какое шляхетство? Причем тут оно? Когда ныне счастливо царствующая государыня правительницу Анну Леопольдовну с законным императором Иоанном Антоновичем арестовывать ехала, много ли с ней шляхетства было? Два Воронцовых да музыкант полковой пьяный – не так ли?
– О, Господи! И вспоминать не хочу: так к сердцу и подкатывает, страх какой.
– Страх не страх, а шляхетства не было. К чему же ему и теперь быть?
– Знаешь что-нибудь, наверное, Кирила?
– Ничего не знаю, а умом раскинуть, так оно получается. У Екатерины Алексеевны рука верная. Слезы да страха от нее еще никто не дождался.
– Хватит, хватит, Кирила Григорьевич, и так тошно. В Глухове-то у тебя как? Все строишься?
– Увидишь, Алексей Григорьевич, удивишься. Росписи больно в покоях хороши получились. Художник местный преотличный нашелся. Сын Григория Левицкого. Сюда его с собой захватил – подучиться модному манеру.
* * *
Петербург. Васильевский остров. Дом А.П. Антропова. Антропов и Левицкий.
– Рад, душевно рад, Дмитрий Григорьевич, что в Петербург собрался. При твоем таланте что в Маячке, что в Киеве сидеть тебе ни к чему. Как до столицы-то добирался?
– Преотлично, Алексей Петрович. Господин Теплов место мне в обозе его превосходительства графа Кирилы Григорьевича Разумовского устроил. Как на крыльях летели. На всех станциях подстава – граф из кареты не выходил, торопился очень.
– Вот и слава Богу – трат меньше. Ты тут, батюшка, за денежками-то следи: в Петербурге они, как вода, текут. У меня лучше спроси, как да что. Устроиться-то где решил? Не у графа ли?
– Нет, Алексей Петрович, мог бы, да не хочу – в крепостные попадешь. Благодарность-то кабалой на всю жизнь обернется.
– Умница, батюшка, хвалю. Художнику свобода нужна. Много-то и ее и так художнику не дано – там заказчика сыщи, там его ублажи, там деньги с него получи. Иной раз на работу часу не хватает, а все лучше, чем в ярме.
– Мне и батюшка так говорил: не пошел он справщиком в типографию, что в Киево-Печерской лавре. Заказы берет, а чтобы в штат – ни-ни.
– Достойнейший человек Григорий Кириллыч, и дело свое в совершенстве знает. Как здоровьечко-то его?
– Да вот на глаза жаловаться стал – болят. Слеза замучила. Надолго, боится, его не хватит. Оттого и меня отослал, чтоб гравированием заниматься всерьез не стал.
– Что тут скажешь? Родителю нельзя о детях своих не печься. Только и вы, помнится, не слишком к гравированию прилежали?
– Ваша правда. Я цвет люблю.
– И как же теперь жизнь свою устраивать собираетесь? Не в Академию ли художеств поступать собрались? Мода теперь такая. Ежели граф Разумовский перед другом своим президентом Шуваловым похлопочет, то и сложности никакой не будет. Обождать малость придется, да ведь сенатский приказ об учреждении сего новомодного заведения уже есть.
– А вы сами что присоветуете, Алексей Петрович?
– Что же мне советовать – это как у кого сердце лежит. Сами приглядитесь. Человек вы молодой, к книгам душой прилежите, вот и разберитесь, что вам надобно.
– Вижу, Алексей Петрович, сомнение имеете?
– Как, батюшка, не иметь. Дело новое, невиданное.
– Так ведь сами рассказывали, при Академии наук гридоровальный департамент есть, граверов там образовывают. Поди, и здесь так же будет.
– Не так же, батюшка мой, не так же. В гридоровании – не в обиду батюшке вашему будь сказано – что важно? Как в чистописании – чтоб рука твердая была да навычная. Прием чтоб уверенный. Сто раз один и тот же рисунок повторить и чтоб за каждым разом штрих в штрих получалось. Отделка там требуется. Отделка да прием, так-то-с! А у живописца и рисунок другой – под цвет. Все от цвета идет, хотя без приема и здесь не обойтись. И позитуру человеческую выделять надобно, и с материей каждой изловчиться, и краски согласовать, как оно в хоре с голосами бывает. Как тут классом-то целым учить? А они, слыхал, в Академии классами все полагают. Впрочем, пока далее разговоров дело еще не идет.
– А дело любопытное.
– Известно, любопытное. Вот только как на деле получится. Мастер-то он своему ученику все хитрости покажет – и как холст на подрамник натянуть, грунт наложить, рисунок да подмалевок делать. Там уж дальше летай как вздумается, а на крыло он тебя поставит. Ведь вот что дорого! Да что это я? Может, хотите сами почитать прожект-то шуваловский?
– И есть такой?
– Как не быть! Среди художников в списках ходит.
– Чувствительно был бы благодарен, Алексей Петрович.
– Не за что. Вот, держи: „…необходимо должно установить Академию художеств, которой когда приведутся в состояние, не только будут славою здешней империи, но и великою пользою казенным и партикулярным работам, за которыя иностранныя посредственного знания, получая великия деньги, обогатясь, возвращаются, не оставя по сие время ни одного Русского ни в каком художестве, который бы умел что делать. Причина тому, что многие молодые люди, имея великую склонность, а более природное дарование, но не имея знания в иностранных языках, почему бы толкования своего мастера разумели, а еще меньше оснований наук, необходимых к художеству, если правительствующий Сенат так же, как и о учреждении Университета, оное представление принять изволит и сие опробовать, то можно некоторое число взять способных из Университета учеников, которые и уже определены учиться языкам и наукам, принадлежащим к художествам, то ими можно скоро доброе начало и успех видеть… Для чего он действительный камергер и кавалер и оного Университета куратор, надеясь на милостивое уважение сей просьбы правительствующего Сената с одним живописцем Клеро и резчиком Жилетом (оба Французской академии члены) контракт заключит. На содержание учителей и учеников, так и для нанятого дома потребно на первые годы 6000 руб., и если сие правительствующий Сенат опробовать изволит, то еще в конце нынешнего года начало свое взять может“.
– Прочитал? Теперь и думай.
– Чего ж тут думать. У моря погоды не ждут: когда-то все это образуется. Нет, Алексей Петрович, и ждать мне не с руки, да и в университете я не учусь.
– У его сиятельства графа поддержки попроси. Поди, не откажет. Да и Теплов Григорий Николаевич тоже.
– Нет у меня на такую высокую протекцию прав. Да и графу я скорее как мастер нужен – не школяр. Двадцать третий год – не школярский век. А что это за живописец такой – господин Клеро?
– Не слыхал, Дмитрий Григорьевич. На что он тебе?
– Да так. Я лучше к вам в помощники пойду, Алексей Петрович. Примете ли?
* * *
Петербург. Дворец И.И. Шувалова. Шувалов и К.Г. Разумовский.
– Вижу, Иван Иванович, картин в вашем великолепном собрании вновь прибавилось. Уж и так куда, казалось, лучше, ан шуваловская коллекция все новыми перлами пополняется.
– Приходится, Кирила Григорьевич. Вскоре уж вы сими перлами в доме на Итальянской не залюбуетесь.
– Почему же? Новое строительство затеяли?
– Куда мне до вашего Глухова, граф! Да и не охотник я строиться. Иначе решил – коллекцию в новообразуемую императорскую Академию трех знатнейших художеств отдать.
– Всю шуваловскую коллекцию? Поверить трудно!
– Не только живописные полотна, но и рисунки, что мы с вами рассматривали, все до единого. Что им здесь в сундуках пылиться, пусть доброму делу послужат. Без музеума и коллекции академии не завести.
– И тем самым столица первый музеум получит? Не для одних же учеников сокровища сии доступны будут!
– О том еще думать недосуг было. Но так полагаю, по итальянскому образцу, что во всех залах академических должны отличные образцы всех искусств выставлены быть – для развития вкуса. Как ни говорите, мой друг, только нам не одних художников – публику, и ту образовывать надо.
– Верно, государыня новый прожект ваш со всяческою охотою апробировала.
– А вы, друг мой, о событиях наших неужто в Малороссии своей не слыхали?
– С сердечным сокрушением узнал о несчастном случае, с государыней приключившемся. Но, слава тебе Господи, по возвращении своем в столицу застал ее императорское величество в полном здравии.
– Знаю-знаю, Кирила Григорьевич, как искренне вы государыне прилежите, а то у нас тут разброд пошел.
– Не преувеличиваете ли, Иван Иванович? В суматохе интенции человеческие не всегда правильно угадать можно.
– Полноте, Кирила Григорьевич! Не хуже меня наших придворных знаете. Права государыня, что никому веры не дает, разве что Воронцовым. А вот канцлер… Да, впрочем, что я о грустном. Поживете, сами разберетесь. Тому только радуюсь, что одним верным человеком около государыни больше стало, не правда ли?
– Неужто во мне засомневались, Иван Иванович?
– Нет-нет! Просто само сказалось. А вот новость вам прелюбопытную расскажу. Баталии-то вокруг ее императорского величества по поводу живописи не утихают. Вообразите себе, вице-канцлер, не иначе по совету Анны Карловны, удумал портретиста от французского двора выписать.
– Михайла Ларионович? Воронцов? Живописца?
– Вот в том-то и забава. Чтобы государыню от мыслей тяжелых отвлечь.
– И кого же господин вице-канцлер выбрал? Вкусом его интересуюсь. За сколько лет в первый раз к музам обратился!
– Сколько мне известно стало, без ведома канцлера с маркизом де Мариньи снесся, а тот ему порекомендовал.
– Да не томите же, Иван Иванович!
– Королевского советника Луи Токкэ.
– Об этом осведомлен. Отличный живописец.
– Спору нет, только и канцлер в долгу не остался. Немедля из Саксонии графа Ротари пригласил. Как там с Токкэ будет, кто знает. Вот уже два портрета ее императорского величества набросал, а государыне показать нечего: не потрафил. Я ему совет дал еще поработать.
– Портреты графа Ротари я видел во множестве. Он едва ли не всю Европу объездил. Веронец, помнится.
– Как вы все запоминаете, Кирила Григорьевич! Преотличнейшая у вас память.
– Мудреного мало. Сколько титулованных особ живописью на хлеб себе зарабатывают? Да и манера у графа Ротария особливая. Будто и возраста у его моделей нет: все молоды, все собой хороши. Так, значит, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин о нем хлопотал? Полагаю, опять наш канцлер будет в выигрыше.
– То-то и оно, что хлопотал явно его братец, граф Михайла Петрович. Мне вице-канцлер и письмо его оставил: в случае надобности государыне показать. Полюбопытствуйте.
„Со вчерашнею почтою получил я ответное письмо на мое от графа Ротари из Дрездена, которое при сем до вашего сиятельства прилагаю; из оного изволите усмотреть, как он охотно и с радостию к нам едит, ежели б его не удерживали всю королевскую фамилию малевать, яко и два табло в Королевскую галерею, которое он взялся изготовить и надеется в три или по долгому времени в четыре месяца окончать и потом с охотою сюда поедит. Не изволите ваше сиятельство как оригинальное ко мне, так и перевод с него учинить повелеть и к его превосходительству Ивану Ивановичу послать, дабы он ее императорскому величеству донес. Для высочайшего любопытства немедленно прислать в натуральной величине портрет славного карла Короля Польского Станислава. А ежели Вашему сиятельству готового портрета, который бы при том сходствовал, смекать не удастся, то извольте чрез пристойный оттуда в Марте или в Апреле выехал. Тогда длинные дни настанут, то он с успехом работу свою производить может. Жена моя пишет ко мне, что у нее был и также объявил, что он в своем письме упоминает и ежели бы он такого обязательства с королем не учинил, то бы тотчас на почту сел и сюда поехал“.
– А ваши симпатии на чью сторону склоняются, Иван Иванович? В сей баталии дипломатической вам одному судьей художественным быть придется.
– Пожалели бы вы своего друга, Кирила Григорьевич, – как-никак мне первому испытанию сему подвергаться. С меня первого претенденты портрет списывать будут, а уж там государыне представляться – как ее величество рассудит. Никак задумались о чем, граф?
– Простите великодушно, Иван Иванович. Подумалось как-то – сколько их у нас в столице сейчас, мастеров и французских, и итальянских?
– Сосчитать не труд.
– И никому вы роли в академии вашей будущей места не отвели?
– Кого же вы на мысли имеете, Кирила Григорьевич? Из французов у нас один Каравакк был да и тот уж три года как преставился. Его, сколько помню, еще господин Лефорт едва ли не сразу после Прутского похода на российскую службу пригласил. Мастер на все руки – все брался писать: и картины исторические, и аллегории, и баталии, и пейзажи, и цветы, и зверей. За миниатюрную живопись, и то брался. Может, в те времена и хорош был.
– На безрыбье и рак рыба.
– А на безлюдье и Фома дворянин. Хотя портреты в Бозе почившей императрицы Анны Иоанновны хорошо писал.
– Сам от государыни нашей слышал, как Каравакк сестрице ее двоюродной по сердцу пришелся. Впрочем, и самое государыню в пренежнейшем возрасте, вместе с сестрицею цесаревною Анною Петровной, отлично изобразил.
– Полноте, Кирила Григорьевич! Живопись сия тяжеловесная, грубая, краски мрачные да и весь манер для наших лет немоден. С такими полотнами перед другими европейскими дворами не предстанешь.
– Ваша правда, Иван Иванович. Пожалуй, кроме Каравакка из французов никого и не назвать.
– Разве что вам на ум Жувенет придет.
– Жувенет? Не помню такого.
– Да и что помнить. Государь Петр Алексеевич самолично сего мастера пригласил. Он еще презабавный портрет мужика написал, с палкой, а по тулупу таракан ползет.
– Таракан как живой!
– Вот-вот. Так что о французах и речи у нас быть не могло. Итальянцы, правда, были, так ведь только мастера по театру.
– Да уж, мастерство господина Валериания и по сей день в удивление приводит. Во многом опера наша своим успехом ему обязана.
– Мы с вами, Кирила Григорьевич, сами свидетели, когда государыня наша первый машкерад в 745-м году устраивала, Валериания и как живописца, и как балетмейстера, и как стихотворца к сему делу приставила.
– Куда до него Перезинотти, хоть тоже на нашем театре подвизается и не один год.
– В манере Юбера Робера пишет, однако много сего отменного мастера хуже.
– Краски тяжелы и черны, я так полагаю.
– Вот мы с вами, Кирила Григорьевич, всех мастеров петербургских и сочли. О немцах не говорю. Школы их не люблю и по образцу немецкому академии российской себе не мыслю. К тому же Валерианий уже несколько лет в рисовальных классах вашей же Академии наук учеников обучает. Граверы преотличные выходят, а живописцы…
– Академии де сианс живописцы не нужны.
– Не спорю, не спорю. Я это к тому, что педагогов все равно выписывать надо. Учиться живописи картинной у нас не у кого. Самая пора академию открывать.
* * *
Петербург. Дом Г.Н. Теплова. Теплов и Левицкий.
– Дмитрий Григорьевич! Совсем, батюшка, дорогу к тепловскому дому забыл. Так быстро с Петербургом освоился, дела свои устроил?
– Как можно, Григорий Николаевич. Заходил к вам, и не один раз, – дома не заставал.
– Что ж швейцару не сказался?
– Невелика птица, думал – в другой раз ваше благородие застану.
– А зря, голубчик, зря. Никогда такого впредь не делай. Тут и подумать можно, что заспесивился, при случае слово какое не то нужному человеку сказать. Ты уж себя аккуратней держи. Об уважении думай. Да и не так об уважении, как о свидетельстве. Может, и не принял бы я тебя сразу – это уж мое дело, а порядок бы ты соблюл, и я бы тебя соответственно обдумать да рекомендовать мог.
– Простите великодушно, Григорий Николаевич, в мыслях никакой гордости не имел. О вашем спокойствии думал.
– Ну, ладно, чего уж. На другой раз узелок на память завяжи. Так где ж ты подевался?
– Как вы рекомендовали, у Алексея Петровича Антропова.
– Жилье у него снял, и как?
– В помощники пошел. Заказов у Алексея Петровича уйма, а ученики еще сноровки не имеют, так он с радостью, думается, меня принял.
– Еще бы не с радостью! Только тебе учиться у него нечему. Ты себя, Дмитрий Григорьевич, обязательствами никакими договорами не связывай. Сегодня работаешь, квартиру, стол имеешь, а завтра дверь-то притворил и был таков.
– Как бы Алексей Петрович рассчитывать на меня не стал.
– Ну и что, коли станет? Жил без тебя, перебивался и дальше перебьется. А ты ищи, братец, ищи своего пути. Учиться тебе у иноземных новомодных мастеров следует, вот что.
– Спросить вас, Григорий Николаевич, хотел, что за мастер такой французской Клеро? Работу бы мне его повидать.
– Клеро, говоришь… Понял, все понял. Это ты прожектов Ивана Ивановича начитался. Помню, про имя такое и государыня императрица спрашивала. Да не приезжал он еще в Россию-то. Манеру его поглядеть решил? Так это его превосходительство для целей академических измыслил. Тебе же с прожектами его возиться ни к чему – время только потеряешь.
– Вот и я о годах своих думаю.
– И правильно делаешь. Школяров Иван Иванович и без тебя наберет. Ничего своей персоной людей тешить.
– А как вы, Григорий Николаевич, сами живописи учились? Преотличный портрет графа Кирилы Григорьевича написали. Иному иностранцу с вами не потягаться.
– Я-то? Что тебе сказать, посчастливилось мне, братец, куда как посчастливилось. При моем простонародном происхождении на меня сам преосвященный Феофан Прокопович милостивое внимание свое обратил. В свою школу взял. Так она и называлась – Карповская, что на речке Карповке здесь в Петербурге стояла. Преосвященный просвященнейшим человеком был, так и школу задумал. Тут тебе и римские древности, и история общая, и риторика, и логика, языки древние и новые. А уж особо преосвященный об искусствах думал. Учителя преотличнейшие что по рисованию, что по живописи. Музыку преподавали, пение всяческое, и духовное, и светское. На театре все ученики представлять были должны. Еще забыл – география была, науки математические. Это все в зависимости от способностей. У кого из учеников к чему склонность.
– Вы живописью и занялись?
– Да нет, веришь, братец, никаких особых талантов живописных у меня и не бывало. С языками куда лучше получалось. Вот и после школы меня в Академию наук переводчиком зачислили. Другие инженерным делом занялись, медициной. А были и такие, что на одних художествах остановились. Их в Канцелярию от строений и в Инженерный корпус, в чертежную отправляли. В свидетельствах так и написано было: понеже они, кроме того художества, иных никаких наук не обучались.
– Так неужто вы тогда же художество и забросили? К краскам да холсту вас не тянуло?
– Как не тянуть – тянуло. Да и Канцелярия от строений забывать сие мастерство не позволяла. Чуть работ живописных во дворцах поболе, так нас всех со своих мест и называли. Что я, переводчик, Мартын Шеин вон дело хирургическое превзошел, а что поделаешь, вместе со мной в 740-м году Новый Зимний дом расписывал.
– А портретами? Портретами вы в школе не занимались?
– Нет, уж это кто как у других мастеров подсмотрит, до чего сам своим умом да сметкой дойдет. О приемах разных это и я тебе рассказать могу. Вот, к примеру, как кисти для работы определять?
– Чтоб на конце не растрепалась, это каждый художник знает.
– А вот и нет, батюшка мой, вот и нет. Кистей-то три вида для работы иметь надобно: щетинные, хорьковые да беличьи. Щетинными вся работа ведется, сам знаешь, от прокладки до отделки.
– И новую кисть до работы непременно припалить надобно для мягкости.
– Верно. А вот с хорьковой – без нее отделки не сделать – прием иной. Волос намочить да закрутить надобно, когда волосы не разделятся, в один острый конец совьются, та кисть в дело и годится. А беличьи и того нежнее – ими краски сбивать да стушевывать требуется. Или, скажем, овощ какой в натюрморте положить. Тут на все свой способ. Не узнаешь, семь потов с тебя сойдет, покуда эффекту добьешься, а то и вовсе рукой махнешь.