Текст книги "Пушкин целился в царя. Царь, поэт и Натали"
Автор книги: Николай Петраков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава 8
Убийство
Для врагов Пушкина последняя его встреча с царем была сигналом. С этого момента конфронтация с поэтом переросла в заговор. Пушкин переступил грань и должен был быть уничтожен.
Сам поэт понимал, что царь просто так не оставит нанесенного ему оскорбления. Однако надеялся, что наказание это примет форму «последуэльной репрессии». За дуэль полагалось повешение (эта норма всегда оставалась на бумаге и поэтому исключалась из рассмотрения), тюремное заключение (недолго), ссылка. Естественно, Пушкин рассчитывал на последнее, хотя понимал, что рассерженный царь может загнать в ссылку существенно подальше Михайловского или даже Кишинева. Ну что же, за откровенное объяснение с царем и разрыв с петербургской интригой надо платить. Пушкин был согласен, но еще не подозревал, что цену ему назначили максимальную – жизнь.
На следующий день после аудиенции у императора Пушкин посылает известное письмо Геккерну-старшему, начиненное оскорблениями в его адрес. Конечно, в нем от Пушкина досталось и Дантесу. Но все-таки адресатом был барон, и обвинял Пушкин именно его, в том числе и в руководстве недостойным поведением своего приемного сына. «Сводник», «старая развратница» – эти оскорбления тянут на вызов Пушкина на дуэль. Но вместо того чтобы сделать этот естественный шаг, Геккерн бросается за советами. От самого Геккерна известно, что он был у графа Строганова. Наверняка не только у него. Несомненно, о демарше Пушкина стало мгновенно известно по цепочке Нессельроде – Зимний дворец. Геккерны не могли и шагу ступить без предписания государя и его супруги уже потому, что были соучастниками интриги вокруг жены поэта. Формально ничто не мешало барону Геккерну принять вызов. По возрасту он был всего на восемь лет старше Пушкина и отличался крепким здоровьем (к слову сказать, дожил до 92 лет). Дипломатическая должность прямой помехой не являлась. Безусловно, ему грозил отзыв из России в случае дуэли. Но без наказаний в то время не оставался ни один участник дуэли, в каком бы он ни был ранге. А уклоняться от дуэли под предлогом потери места или чина было особенно позорным. Так что когда Пушкин говорил Соллогубу: «С сыном уже покончено, мне старичка подавайте», – он отлично знал, что в соответствии с кодексом чести у Геккерна-старшего нет прямых оснований уклоняться от дуэли; но тот как человек карьеры попробует, подобно своему сыну, спрятаться от дуэли. Ведь «отцу и сыну» страшна даже не сама стрельба (хотя и она тоже), а крах всего своего благополучия – сегодняшнего и будущего, ради которого они согласились прозябать на этих европейских задворках, в этом медвежьем углу с дикими нравами. По свидетельству П. Вяземского, со слов самого Пушкина, Геккерн-старший, примчавшись еще 5 ноября после картеля на квартиру поэта, униженно просил об отсрочке дуэли с сыном и «прибавил, что видит все здание своих надежд разрушенным до основания в ту самую минуту, когда считал свой труд доведенным до конца». И Пушкин предвкушал насладиться тем, как Геккерн-старший будет мельтешить и извиваться, чтобы уйти от дуэли. А ведь второй Екатерины Николаевны у него в кармане не было и быть не могло. Вот тут-то и можно было выставить Геккерна на публичное осмеяние и опозорить в глазах света. «Старичку» трудно было бы повторить дантесовское сальто-мортале и превратить труса в жертву, в благородного спасителя чести замужней женщины. Подчеркнем, что эта заготовка у Пушкина возникла еще в ноябре 1836 г. Именно тогда он вынужденно отзывает свой картель Дантесу (17 ноября), но тут же (21 ноября) пишет оскорбительное письмо Геккерну-старшему, письмо, которое по своему содержанию обязывало уже Геккерна-старшего выйти к барьеру и стреляться с Пушкиным. Однако в обмен на хлопоты Жуковского и организацию аудиенции с царем письмо тогда отослано не было.
Теперь Пушкин реанимирует эту заготовку. Но в январе ситуация принципиально изменилась в связи со второй встречей царя и поэта.
После встречи 25 января 1837 г. с царем Пушкин фактически подписал себе смертный приговор. Узкий круг друзей, собирающийся за обедом и чаепитиями в Зимнем дворце, определил, что Геккерну не надо отказываться от дуэли; но в силу его малых талантов в стрелковом деле вызов надо перевести на «сына», справедливо считавшегося великолепным стрелком еще во время своей службы о Франции. С Пушкиным пора кончать. Сколько можно терпеть его вызывающее поведение. Вот только один вопрос: можно ли с точки зрения дуэльного кодекса корректно осуществить перевод вызова с отца на сына? Для решения этого щекотливого вопроса Геккерна отсылают к графу Строганову как к непререкаемому знатоку правил и традиций организации дуэлей. Тот находит какую-то зацепку, разрешающую подобный вариант перевода дуэли.
О том, что события развивались именно так, свидетельствует сам Геккерн в письме барону Верстолку от 11 февраля 1837 г. В этом письме он выгораживает себя перед начальником, сильно передергивает, но все равно постоянно проговаривается, что легко заметить внимательному читателю. Вот это письмо.
«Не знаю, чему следует приписать нижеследующее обстоятельство: необъяснимой ли ко всему свету вообще и ко мне в частности зависти(Геккерн в одной полуфразе неотъемлемо причисляет себя к свету и объявляет Пушкина завистником, изгоем этого самого света. – Н. П.) или какому-либо другому неведомому побуждению, но только во вторник, в ту минуту (!), когда мы собрались на обед к графу Строганову, и без всякой видимой причины я получаю письмо от г. Пушкина.(Невероятные совпадения в духе Агаты Кристи, а главное – зачем эта, казалось бы, ненужная деталь – «на обед к графу Строганову»? Это «ружье на стене в первом акте» выстрелит в конце письма.) Мое перо отказывается воспроизвести все отвратительные оскорбления, которыми наполнено было это подлое письмо.
Что мне оставалось делать? Но, во-первых, общественное звание, которым королю было угодно меня облечь, препятствовало этому; кроме того, тем дело не кончилось бы.(В этом «кроме того» отчетливо звучит, что «общественное звание» не так уж категорически препятствовало дуэли барона Геккерна. Поэтому он придумывает другие аргументы.) Если бы я остался победителем, то обесчестил бы своего сына(чем?); недоброжелатели всюду бы говорили, что я сам вызвался, так как уже раз улаживал подобное дело, в котором мой сын обнаружил недостаток храбрости(бред – «я сам вызвался», но ведь в этот раз оскорбление нанесено Пушкиным адресно Геккерну-старшему. Зачем же притягивать за уши старую историю, да еще косвенно признавая, что в ней Дантес «обнаружил недостаток храбрости». В гипотетической дуэли с Пушкиным Геккерн-старший по всем канонам защищал бы свою честь, и только свою); а если бы я пал жертвой, то его жена осталась бы без поддержки, так как мой сын неминуемо выступил бы мстителем.(Это уже двойной бред: мщение за погибшего на дуэли по дворянской морали в европейских цивилизованных странах исключалось. Кровная месть считалась уделом диких народов – корсиканцев, сицилийцев, горцев Кавказа.) Однако я не хотел опереться только на мое личное мнение(ой-ли, неужели только личное?) и посоветовался с графом Строгановым, моим другом. Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан».
Таким образом, Геккерн, по его же свидетельству, приехал к графу Строганову уже с готовым «своим» мнением. А граф Строганов всего лишь согласился с Геккерном, т. е. рассказал, как можно, не осрамившись, перевести оскорбление отца на оскорбление сына с соответствующим вызовом, исходящим от сына. Процедура была достаточно сложной. И находившиеся в шоке Геккерны явно напортачили. Дело в том, что барон Геккерн все-таки лично должен был ответить на оскорбительное для него письмо Пушкина.
После стандартных слов возмущения текстом полученного письма Геккерн-старший пишет: «Мне остается только предуведомить вас, что виконт д'Аршиак едет к вам, чтобы условиться о месте встречи с бароном Жоржем Геккерном и предупредить вас, что встреча не терпит никакой отсрочки.
Я сумею позже, милостивый государь, научить вас уважению к званию, которым я облечен и которого никакая выходка с вашей стороны оскорбить не может».
И подписи:
«Барон Геккерн.Читано и одобрено мною.Барон Жорж Геккерн».
Замечательно! Если господин Геккерн-старший облечен таким званием, «которого никакая выходка оскорбить не может», то нет повода для дуэли. Далее в письме нет ссылки на то, что Пушкин в своем послании барону попутно оскорбил Дантеса. Тем не менее, Геккерн-старший выставляет на поединок своего сына. При этом он совершенно не логично притягивает буквально за уши ноябрьскую историю с несостоявшейся дуэлью. Формально сын вообще ни при чем: тебя оскорбили, ты обидчику посылаешь секунданта, они договариваются о сроках и условиях дуэли. Здесь не так: Жорж «читает и одобряет» свое участие в дуэли, а папаша выдвигает условия: «встреча не терпит никакой отсрочки», и назначает секунданта: «виконт д'Аршиак едет к вам».
Вряд ли граф Строганов видел текст этого письма Геккернов. Иначе он объяснил бы голландскому посланнику, что он переиначил его советы до уровня фарса. Пушкин имел все основания поиздеваться над такой формой вызова «не известно от кого». Но ему было не до шуток, а после объяснения с императором отступать, собственно, было некуда.
Обстоятельства последних дней и дуэли Пушкина описаны буквально по минутам. Пересказывать их не имеет смысла. Существенно, что венценосная семья не только знала о намеченной дуэли, но сделала все, чтобы ее не предотвратить. А. С. Суворин со слов П. А. Ефремова записывает в своем дневнике: «Николай I велел Бенкендорфу предупредить дуэль. Геккерн был у Бенкендорфа. «Что делать мне теперь?» – сказал он княгине Белосельской. «А вы пошлите жандармов в другую сторону». Убийцы Пушкина – Бенкендорф, кн. Белосельская и Уваров».
Есть свидетельство Данзаса: «…дуэль Пушкина не была остановлена полицией. Жандармы были посланы в Екатерингоф будто бы по ошибке, думая, что дуэль должна происходить там, а она была за Черной речкой, около Комендантской дачи».
Вряд ли Бенкендорф мог ослушаться царя или столь серьезно ошибиться. Тем более что при желании предотвратить дуэль, достаточно было под благовидным предлогом задержать (изолировать) молодого кавалергарда на службе. «Давно уже дуэли ожидать было должно», – скажет Николай I через две недели после смерти Пушкина.
Дождались… Однако чьим поражением в этой игре стала смерть поэта?
Глава 9
Пушкин и власть в России
Трагикомедия пушкинистики заключается, в частности, в том, что социально политические воззрения «умнейшего человека России» освещали и интерпретировали в основном филологи. Тема Пушкина как крупного мыслителя и политолога, обладавшего к тому же и поэтическим даром, практически выпала из серьезного рассмотрения. Мощный гений художественного творчества Пушкина отодвинул в тень его интереснейшие соображения по государственному устройству страны, роли самодержавия и дворянства в политической жизни России, о соотношении проблем национального самосознания и конвергенции российской и западноевропейской культур. К великому сожалению, все эти аспекты интеллектуальной деятельности Пушкина рассматривались, как правило, в качестве придатка, вторичного продукта его литературной деятельности. Хотя на самом деле все было если и не наоборот, то, скорее всего, в органическом единстве. Иначе бы литературные шедевры Александра Пушкина не пережили века, а остались бы в истории литературы в одном ряду с произведениями Батюшкова Баратынского, Вяземского, Загоскина и других литературных современников Пушкина, к которым я вместе с другими специалистами по русской литературе XIX в. испытываю искреннюю симпатию.
Устоявшаяся «филологическая» традиция рассмотрения социально-политических воззрений Пушкина проявляется прежде всего в том, что все многообразие этой темы зачастую сводится к личностно-эмоциональному аспекту: как складывались отношения Пушкина с Александром Павловичем, а позднее с Николаем Павловичем, кого он «любил», а кого нет, кого и в какой мере ценил, когда и почему обижался. Все это весьма любопытно и даже в какой-то степени важно для раскрытия отдельных сторон личности Пушкина, понимания его взаимоотношений с царским двором. Но не более. Путаница возникает тогда, когда исключительно на основании цитирования тех или иных фрагментов поэтических произведений или эпиграмм Пушкина относят то к либералам, то к монархистам, а иногда и к радикал-революционерам.
Если идти этим путем, то политические и социальные взгляды Пушкина действительно могут показаться сумбурными и крайне эклектичными. Он и свободу воспевал, и тиранов проклинал, и подавление Польского восстания горячо приветствовал, и горевал, «что геральдического льва демократическим копытом теперь лягает и осел». В попытках объяснить сей факт обычно используют следующую аргументацию. Стараются связать эволюцию взглядов поэта либо с естественным его взрослением (так сказать, от радикализма молодости к консерватизму зрелости), либо с периодами охлаждения или потепления отношений поэта с монархами. Такой подход представляется несколько легковесным. Спору нет, что с годами люди мудреют. Но прямой корреляции не наблюдается. Тем более, когда речь идет об анализе мировоззрения мыслителя такого калибра, как Пушкин, его личные симпатии или антипатии вообще не должны приниматься во внимание. Так, например, когда личные отношения Пушкина с Николаем I были до предела натянутыми, поэт хвалил царя за манифест о почетном гражданстве, и не только хвалил, но и считал, что этот манифест исправляет ошибку Петра Великого введшего в свое время Табель о рангах. Этот манифест осуждали, как известно, и некоторые члены царской семьи (в том числе великий князь Михаил Павлович). Позиция Пушкина определялась не личными мотивами или конъюнктурными соображениями, но исключительно собственными принципиальными воззрениями на политическое устройство в российском государстве.
Досужие рассуждения о конституции, парламентаризме не вызывали у него заметного интереса. Надо отталкиваться не от форм правления, а решить задачу обеспечения эффективного сотрудничества власти с теми слоями общества, которые являются носителями знания, культуры и исторических традиций, которые способны к созиданию и творчеству. Если власть заботится о преференциях для этих общественных групп, то они, в свою очередь, превращаются в мощную опору власти. Именно с этих позиций Пушкин формулирует свои требования к власти. Попробуем свести их к четырем главным пунктам.
Пункт первый.Власть обязана уважать своих подданных; а подданные должны поддерживать власть, сохраняя свое гражданское достоинство, не впадая в холопство. Наиболее емко эту позицию Пушкин, как известно, выразил в дневниковой записи от 10 мая 1834 г.: «…я могу быть подданным, даже рабом, – но холопом и шутом не буду и у Царя Небесного». А одна из последних преддуэльных записей поэта такова: «Истина сильнее царя, – говорит Священное Писание». Коль так, то властитель должен ценить подданных, говорящих ему правду (пусть не всегда лицеприятную), а подданные обладать мужеством эту правду не приукрашивать. По Пушкину, такая ситуация является богоугодной. Но в России этого нет и в помине. Еще при Екатерине II «не нужно было ни ума, ни заслуг, ни талантов для достижения второго места в государстве». Екатерина II практически не придумала ничего нового: таковыми были и остались традиции российской власти. Пушкин видел в этом трагедию России:
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Но, может быть, самое интересное для нас, живущих в XXI в., что Пушкин не сваливает эту «беду страны» целиком на плечи властвующих, а делит ответственность за уродство политических нравов российского общества между властью и подданными. В знаменитом (к сожалению, так и не отправленном) письме Чаадаеву Пушкин подчеркивает, что в стране «отсутствует общественное мнение и господствует равнодушие к долгу, справедливости, праву, истине, циническое презрение к мысли и достоинству человека». И дальше Пушкин саркастически отмечает, «что правительство есть единственный европеец в России, и сколь бы грубо и цинично оно ни было, – от него зависело бы стать стократ хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания». Мог ли подумать Пушкин, что этот его элегантный шедевр, эта отточенная литературная фраза через 155 лет в кулуарах самого образованного (?!) российского правительства будет «переведена» на «новый русский» (новояз) как: пипл все схавает!
Глубокое презрение правительственных чиновников к народу органически сочетается с их поголовным холопством. Это две стороны медали под названием менталитет российской правящей верхушки. Александр Сергеевич не мыслит себя холопом даже и у Царя Небесного. Он согласен на служение, даже не рабский статус, но не на холопство, уничтожающее человеческое достоинство. Эзоп был рабом, но не был холопом. Мы же сплошь и рядом видим, как юридически свободные граждане, которым не угрожает ни потеря жизни, ни тюрьма, выбирают путь беспардонной лести и раболепства перед начальством. Менялись цари, приходили большевики, затем либералы и демократы, а ген холопства в российском вельможе, чиновнике, политике оказался неистребимым.
Методы отбора во власть на Руси оказались противоестественными. Вот что тревожило Пушкина и рождало дурные предчувствия.
Пункт второй.Власть должна заботиться о преемственности культурного развития, о сохранении духовности и национальных традиций.
Когда граждан страны связывает лишь территория проживания или форма паспорта, когда они не ощущают исторического, духовного единения, то сама власть становится атрибутивной, иллюзорной, беспомощной. «Дикость, подлость и невежество, – писал Пушкин, – не уважает прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим». Эта формула Пушкина может быть прочтена и в обратной последовательности: неуважение к собственному прошлому, пресмыкание перед одним настоящим – есть не что иное, как дикость, подлость и невежество. «Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ». («Роман в письмах».)
В современной Пушкину России единственным гарантом преемственности культурных традиций и социально-политической сбалансированности общественной жизни (включая ограничение деспотизма) он видел потомственное дворянство. «Что такое дворянство? Потомственное сословие народа высшее, то есть награжденное большими преимуществами касательно собственности и частной свободы. Потомственность высшего дворянства есть гарантия его независимости; обратное неизбежно связано с тиранией или, вернее, с низким и дряблым деспотизмом. Деспотизм: жестокие законы и мягкие нравы. <…> Нужно ли для дворянства приуготовительное воспитание? Нужно. Чему учится дворянство? Независимости, храбрости, благородству (чести вообще). Не суть ли сии качества природные? Так; но образ жизни может их развить, усилить – или задушить». («О дворянстве».)
Приведенные мысли Пушкина не столь архаичны, как может показаться с первого взгляда. Ведь дело, в конце концов, не в дворянстве как таковом, а в наличии или отсутствии в обществе социального слоя, представители которого имеют возможность высказывать независимое мнение, компетентность которых признается общественным мнением и принимается во внимание высшей властью при решении вопросов государственного значения. Или низвержение авторитетов, ориентация на «беззаветно преданных» выскочек-временщиков становится визитной карточкой власти. Второй вариант формирования «опоры власти» обычно реализуется на благодатной почве борьбы с «дурными» традициями и под флагом демократии (по Пушкину – уравнительности). Вот почему у Александра Сергеевича «Петр I – одновременно Робеспьер и Наполеон (воплощение революции)», а «все Романовы революционеры и уравнители». Пушкин не мог простить Романовым (и прежде всего Петру I и Екатерине II), что они «родовых» дворян смешали с «безродными», что дворянство стало можно заслужить, как чин. При этом заслуги перед царствующими особами всегда ценились выше, чем заслуги перед отечеством. Особенно этим отличалась Екатерина II. «Царствование Екатерины II, – отмечал Пушкин еще в 1822 г., – имело новое и сильное влияние на политическое и нравственное состояние России. Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она обогатила их за счет народа и унизила беспокойное наше дворянство. Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество. Много было званых и много избранных в длинном списке ее любимцев, обреченных презрению потомства».
Романовы попали у Пушкина в «революционеры», поскольку в знаменитой триаде Французской революции, помимо «свободы» и «братства», присутствовало еще и «равенство». В этой декларации равенства, уравнительности Пушкин интуитивно чувствовал скользкость, недоговоренность. Равенство в чем? В таланте, благородстве, бескорыстии? Но это невозможно. Или в серости, «образованщине», цинизме, вседозволенности? Это, конечно, легко достижимо. Но тогда какова цена демократическим идеалам? Возможность многопланового толкования термина «равенство» весьма беспокоила Пушкина. Именно поэтому он совсем не жаловал демократию Соединенных Штатов. В своей статье о Джоне Теннере он пишет: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нетерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую – подавлено неумолимым эгоизмом и страстию к комфорту… талант, из уважения к равенству принужденный к добро вольному остракизму, такова картина Американских Штатов, недавно выставленная перед нами». Известно, что Пушкин черпал свои сведения об американской демократии прежде всего из работы А. Токвиля «О демократии в Америке». Сейчас трудно судить, насколько Токвиль был объективен в своей оценке нравов американского общества первой четверти XIX в. Для понимания позиции Пушкина важно другое: он обращает внимание на пагубность демократической уравниловки для подлинно творческих личностей, для тех, кто непосредственно не работает на удовлетворение массовой «страсти к комфорту». Власть большинства над меньшинством (демократия) столь же насильственна для таланта (человека, не подпадающего под общие стандарты), как и самодержавие. Поэтому, по мнению Пушкина, в республиках все заканчивается «аристократическим управлением. А в государствах? Рабством народа. А=В». («О дворянстве».)
Пункт третий.Любая власть должна восприниматься обществом как легитимная. Иначе она не пользуется общественным уважением и вынуждена самоутверждаться методами, разлагающими самое власть. Династия Романовых в глазах Пушкина выглядела весьма удручающе именно в силу целой плеяды нелегитимных правителей. Из нее он особенно выделял Екатерину II и Александра I. Впрочем, досталось от Пушкина и тем случайным, по существу, людям, которые наследовали российский престол непосредственно после Петра I: «Ничтожные наследники северного исполина, изумленные блеском его величия, с суеверной точностью подражали ему во всем, что только не требовало нового вдохновения. Таким образом, действия правительства были выше собственной его образованности, и добро производилось ненарочно, между тем как азиатское невежество обитало при дворе. Доказательства тому царствование безграмотной Екатерины I, кровавого злодея Бирона и сладострастной Елизаветы». («Заметки о русской истории XVIII века».)
Размышляя в своих дневниках о нелегитимности Александра I и легитимности его брата Николая I, Пушкин дает ключ к разгадке одной из самых захватывающих тайн дома Романовых. Вот что он пишет: «…покойный государь окружен был убийцами его отца. Вот причина, почему при жизни его никогда не было бы суда над молодыми заговорщиками, погибшими 14 декабря. Он услышал бы слишком жестокие истины. NB. Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать».
Почему-то никто из историков или пушкинистов (во всяком случае, нам ни чего об этом не известно) не обратил внимания на то, что в приведенных строках Пушкин прямо говорит, что заговору будущих декабристов был противопоставлен заговор дома Романовых. У нелегитимного Александра связаны руки: если заговорщиков арестовать, то суд цареубийцы над покушавшимися на цареубийство выглядел бы более чем странным и серьезно поколебал имидж российского императорского дома в стране и Европе; а если бы переворот осуществился, то в руках победителей были бы очень веские аргументы, основанные на изначальной нелегитимности свергнутого императора. Европа им рукоплескала бы, поскольку такой исход давал веский повод для пересмотра всех послевоенных международных договоренностей. То, что Романовы знали (и в подробностях) о готовящемся перевороте, давно известно. Здесь достаточно упомянуть эксклюзивный доклад, представленный Александру I 7 мая 1824 г. неким монахом Фотием под весьма выразительным заголовком: «План революции, обнародываемой тайно, или тайна беззакония, делаемая тайным обществом в России и везде», а также встречу императора с унтер-офицером Шервудом, состоявшуюся 17 июня 1825 г., на которой доносчик подробно изложил планы Южного общества и состав его руководства. К этому небезынтересно добавить, что в первом после событий на Сенатской площади манифесте Николая от 19 декабря 1825 г. черным по белому написано, что злоумышленники «желали и искали, пользуясь мгновением, исполнить злобные замыслы, давно уже составленные, давно уже обдуманные»(курсив наш. – Н. П.).Так что в России, как всегда, все «тайное» довольно рано становилось вполне «явным» для правящей верхушки. Однако по указанным Пушкиным причинам Александр I не мог ликвидировать заговор. И тогда Романовы задумывают и осуществляют грандиозную мистификацию ухода Александра I с политической сцены. Они работают на опережение, торопятся. Поэтому некоторые странные детали «смерти» (или исчезновения) императорской четы становятся достоянием не только узкого круга доверенных лиц. Ушел ли Александр I по собственной инициативе, или его «ушли» на семейном совете дома Романовых, не известно. Точно так же не доказано, остался ли он живым после своей официальной кончины (например, в облике «сибирского старца»). В конце концов, ради сохранения своей власти клан Романовых мог втихую и уморить «божьего помазанника», что было для них не впервой. Для нас же важно, что Пушкин озвучил и объяснил отнюдь не случайную связь между уходом с престола Александра I и разгромом дворянско-офицерского заговора. Декабристы потому и поспешили выйти на Сенатскую площадь (чем, кстати, несколько спутали карты Романовым и вызвали замешательство), что терять им было нечего. Они поняли, что вслед за «смертью» Александра I начнется жестокая ликвидация их тайных обществ легитимным Николаем Романовым.
Анализ взглядов Пушкина на легитимность власти дает ответ и на довольно запутанный в литературе вопрос об отношении поэта к декабристам. На самом деле здесь просматриваются две слабопересекающиеся темы: тема личной дружбы и человеческих симпатий и тема столкновения политических взглядов Пушкина и декабристов.
Пушкин вообще высоко ценил мужскую дружбу, тем более он преклонялся перед личным мужеством декабристов. Ради солидарности с друзьями поэт был готов на многое. Поэтому неудивительно, что при первой встрече с Николаем I Пушкин, не колеблясь, признался царю, что только отсутствие в Петербурге помешало ему прийти 14 декабря вместе с друзьями на Сенатскую площадь. Однако следует полагать, что в течение полуторачасовой беседы Николай I услышал от Пушкина не только это. Иначе как бы он мог признать, что разговаривал с «умнейшим человеком России».
Пушкин, хорошо знавший российскую и мировую историю, был противником революционного насилия. По убеждению Жуковского, «мнения политические Пушкина были в совершенной противоположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830 года». Пушкин скептически оценивал Великую французскую революцию. Для него прославление свободы совсем не означало прославления революции, а тем более демократии.
Нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке» (не отправленное письмо Чаадаеву).
Во фрагментах десятой главы «Евгения Онегина» Пушкин дает характеристику участников заговора декабристов: «Все это было только скука, безделье молодых умов, забавы взрослых шалунов». А в 1836 г. в своем знаменитом «Памятнике» поэт возвращается к призыву о милости к падшим, т. е. не к невиновным, а оступившимся, к грешникам, заслуживающим помилования. Но только сильная просвещенная власть способна на милосердие, власти «прапорщика» это понятие недоступно.
Пункт четвертый.По убеждению Пушкина, одна из естественных функций государственной власти – отстаивать стратегические интересы государства.
Юность Пушкина прошла в обстановке патриотической эйфории, царившей в стране после блистательной победы над Наполеоном. «Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собою, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество!» («Метель».) Однако в произведениях поэта (даже в тех, где прославляются ратные успехи соотечественников) нигде не слышны ноты примитивного «квасного патриотизма». Пушкин чувствовал наличие водораздела между национальными интересами и национальными амбициями. Более того, когда это чувство изменяет «прогрессивной общественности», он остается верен себе, невзирая на обструкцию, демонстративно устраиваемую ему «псевдодиссидентами». В период подавления Варшавского восстания Пушкина осудили почти все фрондеры-либералы за поддержку решительных действий властей. Они даже не удосужились вникнуть в суть позиции Пушкина, который видел польские события сквозь призму противостояния Европы и России. По свидетельству Комаровского, Пушкин в то время озабоченный вид. «Разве вы не понимаете, – говорил он, – что теперь время чуть ли не столь же грозное, как в 1812 году».
Активное политическое вмешательство ведущих стран Западной Европы в «спор славян» было не чем иным, как открытым покушением на суверенитет российского государства. Давление, оказываемое в то время на Россию, возрождало систему двойных стандартов. Нежелание России идти на односторонний пересмотр своих границ, закрепленных международными договорами, превращало страну, в устах западных дипломатов, в «жандарма Европы», «тюрьму народов»; как будто Австрия, Пруссия или Британская империя являли в то время пример свободного и равноправного союза наций. Именно это политическое лицемерие бесило Пушкина и совершенно не волновало «свободолюбивых» друзей поэта (свое пристрастие к свободе они в полной мере проявили спустя шесть лет, когда никто из них не на брался мужества самостоятельно, без разрешения Бенкендорфа сопроводить гроб поэта в Святогорский монастырь. Но «друзья» поэта иная тема).




























