Текст книги "Воспоминания современников о Н. В. Гоголе"
Автор книги: Николай Гоголь
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 40 страниц)
О. М. БОДЯНСКИЙ[19]19
Осип Максимович Бодянский (1808–1877) – известней славист, автор многих работ по истории и культуре славянских народов, профессор Московского университета (с 1842 г.), секретарь Общества истории и древностей российских (с 1845 г.) и редактор периодического издания этого общества – «Чтений», в которых печатались ценные материалы по истории России и славянских народов.
[Закрыть]
ИЗ ДНЕВНИКОВ
1
12-го мая <1850>. Наконец я собрался к Н. В. Гоголю. Вечером в часов девять отправился к нему, в квартиру графа Толстого, на Никитском бульваре, в доме Талызиной. У крыльца стояли чьи-то дрожки. На вопрос мой: «Дома ли Гоголь?», лакей отвечал, запинаясь: «Дома, но наверху у графа». – «Потрудись сказать ему обо мне». Через минуту он воротился, прося зайти в жилье Гоголя, внизу, в первом этаже, направо, две комнаты. Первая вся устлана зеленым ковром, с двумя диванами по двум стенам (первый от дверей налево, а второй за ним, по другой стене); прямо печка с топкой, заставленной богатой гардинкой зеленой тафты (или материи) в рамке; рядом дверь у самого угла к наружной стене, ведущая в другую комнату, кажется, спальню, судя по ширмам в ней, на левой руке; в комнате, служащей приемной, сейчас описанной, от наружной стены поставлен стол, покрытый зеленым сукном, поперек входа к следующей комнате (спальне), а перед первым диваном тоже такой же стол. На обоих столах несколько книг кучками одна на другой: тома два «Христианского чтения», «Начертание церковной библейской истории», «Быт русского народа», экземпляра два греко-латинского словаря (один Гедеринов), словарь церковно-русского языка, библия в большую четвертку московской новой печати, подле нее молитвослов киевской печати, первой четверти прошлого века; на втором столе (от внешней стены), между прочим, сочинения Батюшкова в издании Смирдина «русских авторов», только что вышедшие, и проч. Минут через пять пришел Гоголь, извиняясь, что замешкал.
– Я сидел с одним старым знакомым, – сказал он, – недавно приехавшим, с которым давно уже не виделся.
– Я вас не задержу своим посещением.
– О, нет, мы посидим, сколько угодно вам. Чем же вас подчевать?
– Решительно ничем.
– Чаем?..
– Его я не пью никогда. Пожалуйста, не беспокойтесь нимало: я не пью ничего, кроме воды.
– А, так позвольте же угостить вас водицей содовой?..
Тотчас лакей принес бутылку, которую и опорожнил в небольшой стакан.
– Несколько раз собирался я к вам, но все что-нибудь удерживало. Сегодня, наконец, улучил досуг и завернул к вам, полагая, что если и не застану вас, то оставлю вам билетец, чтобы знали вы, что я был-таки в вашей обители.
– Да, – подхватил он, – чтобы знали; что я был у вас. Сегодня слуга мой говорит мне, что ко мне, около обеденной поры, какая-то старушка заходила и три раза просила передать мне, что вот она у меня была; а теперь я слышу, что она уже покойница. «Да, скажи же Николаю Васильевичу, пожалуйста, скажи, что была у него; была нарочно повидаться с ним». Вероятно, бедненькая, уставши от ходьбы, изнемогла под бременем лет, воротившись в свою светелку, кажется на третьем этаже.
Разговаривая далее, речь коснулась литературы русской, а тут и того обстоятельства, которое препятствует на Москве иметь свой журнал; «Москвитянина» давно уже никто не считает журналом, а нечто особенным. «Хорошо бы вам взяться за журнал; вы и опытны в этом деле, да и имеете богатый запас от „Чтений“» – Книжек на 11–12 вперед; только для того нужно, прежде всего, к тому, что у меня, кое-что, без чего никакой журнал не может быть.
– Понимаю, – капитал.
– Года на три вперед, чтобы действовать наверное.
– Конечно, но тогда успех не подлежит сомнению. – Вы бы собрали вокруг себя снова делателей?
– Думаю. Кто за деньги не станет работать, если работали у меня и без денег? Уверен, все пишущее ныне в Петербурге писало бы мне, исключая разве двух-трех неизменных копий питерских предпринимателей. Особливо это вероятно тогда, когда бы плата превышала петербургскую заработку; много значит получить ее на месте, непосредственно, спустя неделю, две после набора статьи, нежели ждать, пока выйдет в Питере книжка, а там когда-то приказано будет уплатить комиссионеру причитающееся поставщику.
– Для большего успеха отечественного нужно, чтобы в журнале было как можно больше своего, особенно материалов для истории, древностей и т. п., как это в ваших «Чтениях». Еще больше. Это были бы те же «Чтения», только с прибавкой одного отдела, именно «Изящная словесность», который можно было бы поставить спереди или сзади и в котором бы помещалось одно лишь замечательное, особенно по части иностранной литературы (за неимением современного, и старое шло бы). И притом так, чтобы избегать, как можно, немецкого педантства в подразделениях. Чем объемистее какой отдел, тем свободнее издатель, избавленный от кропотливых забот отыскивать статьи для наполнения клеток своего журнала, из коих многие никогда бы без того не были напечатаны.
– Разумеется.
Перед отходом спросил я, где он хочет провести лето?..
– Мне хотелось бы пробраться в Малороссию свою, потом на осень воротиться к вам, зиму провести где-либо потеплее, а на весну снова к вам.
– Что же, вам худо было у нас этой зимой?..
– И очень. Я зяб страшно, хотя первый год чувствовал себя очень хорошо.
– По мне, если не хотите выезжать за границу, лучше всего в Крыму.
– Правда, и я собираюсь попытаться это сделать в следующую зиму.
– Но и там скучно. Говорят, что на южном берегу с недавнего времени стали многие проводить зиму.
– За границу мне бы не хотелось, тем более, что там нет уже тех людей, к которым я привык, все они разбежались.
– Но если придется вам непременно ехать туда, разумеется снова в Рим?
– Нет, там в последнее время было для меня уже холодновато, скорее всего в Неаполь; в нем проводил бы я зиму, а на лето по-прежнему убирался бы куда-нибудь на север, на воды или к морю. Купанье морское мне очень хорошо.
Прощаясь, он спросил меня, буду ли я на варениках? «Если что-либо не помешает». Под варениками разумеется Обед у С. Тим. Аксакова по воскресеньям, где непременным блюдом были всегда вареники для трех хохлов: Гоголя, М. А. Максимовича и меня, а после обеда, спустя час, другой, песни малороссийские под фортепьяно, распеваемые второю дочерью хозяина, Надеждою Сергеевною, голос которой очень мелодический. Обыкновенно при этом Максимович подпевал. Песни пелись по «голосам малороссийских песен», изданных Максимовичем, и кой-каким другим сборникам (Вацлава из Олеска, где голоса на фортепьяно положены известным музыкантом Липинским), принесенным мною.
Почти выходя, Гоголь сказал, что ныне как-то разучиваются читать; что редко можно найти человека, который бы не боялся толстых томов какого-нибудь дельного сочинения; больше всего теперь у нас развелось щелкоперов – слово, кажется, любимое им и часто употребляемое в подобных случаях…
2
31-го октября <1851>. Вечер у Аксакова с г. Погорецким, штаб-лекарем в 6-м пехотном корпусе (родом из-под Василькова, Киевской губернии, и моим старым знакомым) и Г. П. Данилевским, тоже малороссом (из Екатеринославской губернии), служащим чиновником при товарище министра народного просвещения (Норове); пение разных малороссийских песен, к чему приглашены были Гоголем, с коим я познакомил Данилевского. Перед началом Гоголь, пришедший в восемь часов, вечером, при разговоре между прочим заметил, что первую идею к «Ревизору» его подал ему Пушкин, рассказав о Павле Петровиче Свиньине, как он из Бессарабии, выдавал себя за какого-то петербургского важного чиновника, и только зашедши уж далеко (стал было брать прошения от колодников), был остановлен. «После слышал я, – прибавил он, – еще несколько подобных проделок, например о каком-то Волкове»…
3
Ноября 6 <1852>. В бытность у А. П. Елагиной слышал я вместе с К<улишом>, что Гоголь просил ее и еще кого-то принять на себя труд – те деньги, которые выручат за последнее издание его сочинений, раздать бедным. Вечером читал с П. А. Кулишем статью <Г. П.> Данилевского, помещенную в 12 № «Московских ведомостей» под заглавием «Хутор близ Диканьки». В ней исправил все неверности и промахи, а также по поводу ее вошел в некоторые подробности о последнем моем свидании с Гоголем, что все записано было Кулишом, со слов моих, для составления особой статьи в ответ Данилевскому и В. П. Г<аев>скому на его «Заметки для биографии Гоголя», помещенные в «Современнике» 1852 года, книга X…
Января 31-го дня <1854>. П. А. Кулиш, бывши у М. С. Щепкина с письмом от молодого Маркевича, А. Н. (сына историка Малороссии), которого Щепкин очень ценит, как отличного музыканта, между прочим сказал, что М. С. на слова его: «Я приехал просить у вас позволения прочесть вам несколько отрывков из биографии Н. В. Гоголя, память которого для вас, как короткого его знакомого и почитателя, должна быть, конечно, драгоценна; а мне не хотелось бы сказать что-нибудь такого, что было бы не так или неприятно вам», – рассказал тотчас следующее. Когда покойный Гоголь напечатал свой «Рим» в «Москвитянине», то, по условию, выговорил себе у Погодина двадцать оттисков, но тот, по обыкновению своему, не оставил, сваливая вину на типографию. Однако Гоголь непременно хотел иметь их, обещав наперед знакомым по оттиску. И потому, настаивая на своем, сказал, разгорячаясь мало-помалу: «А если вы договора не держите, так прикажите вырвать из своего журнала это число оттисков». – «Но как же, – заметил издатель, – ведь тогда я испорчу двадцать экземпляров?» – «А мне какое дело до этого?… Впрочем, хорошо: я согласен вам за них заплатить, – прибавил Гоголь, подумав немного, – только чтоб непременно было мне двадцать экземпляров моей статьи, слышите? двадцать экземпляров!» Тут я увел его в его комнату, наверх, где сказал ему: «Зачем вам бросать эти деньги так на ветер? Да за двадцать целковых вам наберут вновь вашу статью». – «В самом деле? – спросил он с живостью. – Ах, вы не знаете, что значит иметь дело с кулаком». – «Так зачем же вы связываетесь с ним?» – подхватил я. «Затем, что я задолжал ему шесть тысяч рублей ассигнациями: вот он и жмет меня. Терпеть не могу печататься в журналах, – нет, вырвал-таки у меня эту статью! И что же, как же ее напечатал? Не дал даже выправить хоть в корректуре. Почему уж это так, он один это знает!» – «Ну, подумал я, – прибавил тут Щепкин, – потому это так, что иначе он и не сумеет: это его природа делать все, как говорится, тяп да ляп»…
Г. П. ДАНИЛЕВСКИЙ[20]20
Григорий Петрович Данилевский (1829–1890) – известный в свое время беллетрист, автор популярных исторических романов «Сожженная Москва», «Черный год» и др. На заре своей литературной деятельности он был арестован по делу Петрашевского, но вскоре выпущен на свободу и ревностной службой в министерстве просвещения (1850–1857), а затем в качестве редактора официозного «Правительственного вестника» успешно заглаживал мимолетные «увлечения молодости».
[Закрыть]
ЗНАКОМСТВО С ГОГОЛЕМ
(Из литературных воспоминаний)
I
Впервые в жизни я увидел Гоголя за четыре месяца до его кончины.
Это случилось осенью в 1851 году. Находясь тогда, в конце октября, в Москве, с служебным поручением бывшего в то время товарищем министра народного просвещения А. С. Норова, я получил от старого своего знакомого, покойного московского профессора О. М. Бодянского, записку, в которой он извещал меня, что один из наших земляков-украинцев, г. А—й, которого перед тем я у него видел, предполагал петь малорусские песни у Гоголя и что Гоголь, узнав, что и у меня собрана коллекция украинских народных песен, с нотами, просил Бодянского пригласить к себе и меня.
Нежданная возможность выпавшего мне на долю свидания с великим писателем сильно меня обрадовала. Автор «Мертвых душ» находился в то время на верху своей славы, и мы, тогдашняя молодежь (мне в то время было двадцать два года), питали к нему безграничную любовь и преданность. У меня с детства не выходило из головы добродушное обращение к читателям пасечника Рудого Панька. «Когда кто из вас будет в наших краях, – писал в „Вечерах на хуторе близ Диканьки“ веселый пасечник, – то заверните ко мне; я вас напою удивительным грушевым квасом».
Это забавное приглашение, как я помню, необыкновенно заняло меня в деревне моей бабки, где ее слуга Абрам, учившийся перед тем в Харькове переплетному мастерству и потому знавший грамоте, впервые прочел мне, шестилетнему мальчику, украинские повести Гоголя; но я не мог принять приглашения Рудого Панька. В 1835 году у меня был один только конь – липовая ветка, верхом на которой я гарцовал по саду, и в то время я отлучался из родного дома не далее старой мельницы, скрип тяжелых крыльев которой слышался с выгона в моей детской комнате.
Я тогда был в полной и искренней уверенности, что на свете, действительно, где-то, в сельской, таинственной глуши, существует старый пасечник, рудый, т. е. рыжий Панько, и что он, в длинные зимние вечера, сидит у печи и рассказывает свои увлекательные сказки. Перед моим воображением живо развертывалась дивная история «Красной свитки», проходила бледная утопленница «Майской ночи» и на высотах Карпатских гор вставал грозный мертвый всадник «Страшной мести».
А теперь, в 1851 году, мне предстояло увидеть автора не только «Вечеров на хуторе», но и «Мертвых душ» и «Ревизора».
В назначенный час я отправился к О. М. Бодянскому, чтобы ехать с ним к Гоголю. Бодянский тогда жил у Старого Вознесения на Арбате, на углу Мерзляковского переулка, в доме ныне Е. С. Мещерской, № 243. Он встретил меня словами: «Ну, земляче, едем; вкусим от благоуханных, сладких сотов родной украинской музыки». Мы сели на извозчичьи дрожки и поехали по соседству на Никитский бульвар, к дому Талызина, где, в квартире гр. А. П. Толстого, в то время жил Гоголь. Теперь этот дом, № 314, принадлежит Н. А. Шереметевой. Он не перестроен, имеет, как и тогда, шестнадцать окон во двор и пять на улицу, в два этажа, с каменным балконом на колоннах во двор.
Было около полудня. Радость предстоявшей встречи несколько, однако, затемнялась для меня слухами, которые в то время ходили о Гоголе, по поводу изданной незадолго перед тем его известной книги «Выбранные места из переписки с друзьями». Я невольно припоминал злые и ядовитые нападки, которыми тогдашняя руководящая критика преследовала эту книгу. Белинский в ту пору был нашим кумиром, а он первый бросил камнем в Гоголя за его «Переписку с друзьями». По рукам в Петербурге ходило в списках его неизданное письмо к Гоголю, где знаменитый критик горячо и беспощадно бичевал автора «Мертвых душ», укоряя его в измене долгу писателя и гражданина.
Хотя обвинения Белинского для меня смягчались в кружке тогдашнего ректора Петербургского университета П. А. Плетнева, друга Пушкина и Жуковского, отзывами иного рода, тем не менее я и мои товарищи-студенты, навещавшие Плетнева, не могли вполне отрешиться от страстной и подкупающей своим красноречием критики Белинского. Плетнев, защищая Гоголя, делал что мог. Он читал нам, студентам, письма о Гоголе живших в то время в чужих краях Жуковского и князя Вяземского, объяснял эти письма и советовал нам, не поддаваясь нападкам врагов Гоголя, самостоятельно решить вопрос, прав ли был Гоголь, издавая то, о чем он счел долгом открыто высказаться перед родиной? – «Его зовут фарисеем и ренегатом, – говорил нам Плетнев, – клянут его, как некоего служителя мрака и лжи, оглашают его, наконец, чуть не сумасшедшим… И за что же? За то, что, одаренный гением творчества, родной писатель-сатирик дерзнул глубже взглянуть в собственную свою душу, проверить свои сокровенные помыслы и самостоятельно, никого не спросясь, открыто о том поведать другим… Как смел он, создатель Чичикова, Хлестакова, Сквозника и Манилова, пойти не по общей, а по иной дороге, заговорить о духовных вопросах, о церкви, о вере? В сумасшедший дом его! Он – помешанный!» – Так говорил нам Плетнев.
Молва о помешательстве Гоголя, действительно, в то время была распространена в обществе. Говорили странные вещи: будто Гоголь окончательно отрекся от своего писательского призвания, будто он постится по целым неделям, живет, как монах, читает только ветхий и новый завет и жития святых и, душевно болея и сильно опустившись, относится с отвращением не только к изящной литературе, но и к искусству вообще.
Все эти мысли, по поводу Гоголя, невольно проносились в моей голове в то время, когда извозчичьи дрожки по Никитскому бульвару везли Бодянского и меня к дому Талызина. Одно меня несколько успокаивало: Гоголь пригласил к себе певца-малоросса, этот певец должен был у него петь народные украинские песни, – следовательно, думал я, автор «Мертвых душ» не вполне еще стал монахом-аскетом, и его душе еще доступны произведения художественного творчества.
Въехав в каменные ворота высокой ограды, направо, к балконной галлерее дома Талызина, мы вошли в переднюю нижнего этажа. Старик-слуга графа Толстого приветливо указал нам дверь из передней направо.
– Не опоздали? – спросил Бодянский, обычною своею, ковыляющею походкой проходя в эту дверь.
– Пожалуйте, ждут-с! – ответил слуга.
Бодянский прошел приемную и остановился перед следующею, затворенною дверью в угольную комнату, два окна которой выходили во двор и два на бульвар. Я догадывался, что это был рабочий кабинет Гоголя. Бодянский постучался в дверь этой комнаты.
– Чи дома, брате Миколо? – спросил он по-малорусски.
– А дома ж, дома! – негромко ответил кто-то оттуда.
Сердце у меня сильно забилось. Дверь растворилась. У ее порога стоял Гоголь.
Мы вошли в кабинет. Бодянский представил меня Гоголю, сказав ему, что я служу при Норове и что с ним, Бодянским, давно знаком через Срезневского и Плетнева.
– А где же наш певец? – спросил, оглядываясь, Бодянский.
– Надул, к Щепкину поехал на вареники! – ответил с видимым неудовольствием Гоголь. – Только что прислал извинительную записку, будто забыл, что раньше нас дал слово туда.
– А может быть, и так! – сказал Бодянский. – Вареники не свой брат.
Что еще при этом некоторое время говорили Гоголь и Бодянский я тогда, кажется, не слышал и почти не сознавал. Ясно помню одно, что я не спускал глаз с Гоголя.
Мои опасения рассеялись. Передо мной был не только не душевнобольной или вообще свихнувшийся человек, а тот же самый Гоголь, тот же могучий и привлекательный художник, каким я привык себе воображать его с юности.
Разговаривая с Бодянским, Гоголь то плавно прохаживался по комнате, то садился в кресло к столу, за которым Бодянский и я сидели на диване, и изредка посматривал на меня. Среднего роста, плотный и с совершенно здоровым цветом лица, он был одет в темнокоричневое длинное пальто и в темнозеленый бархатный жилет, наглухо застегнутый до шеи, у которой, поверх атласного черного галстука, виднелись белые, мягкие воротнички рубахи. Его длинные каштановые волосы прямыми космами спадали ниже ушей, слегка загибаясь над ними. Тонкие, темные, шелковистые усики чуть прикрывали полные, красивые губы, под которыми была крохотная эспаньолка. Небольшие карие глаза глядели ласково, но осторожно и не улыбаясь даже тогда, когда он говорил что-либо веселое и смешное. Длинный, сухой нос придавал этому лицу и этим, сидевшим по его сторонам, осторожным глазам что-то птичье, наблюдающее и вместе добродушно-горделивое. Так смотрят с кровель украинских хуторов, стоя на одной ноге, внимательно-задумчивые аисты.
Гоголь в то время, как я отлично помню, был очень похож на свой портрет, писанный с него в Риме, в 1841 году, знаменитым Ивановым. Этому портрету он, как известно, отдавал предпочтение перед другими.
Успокоясь от невольного, охватившего меня смущения, я стал понемногу вслушиваться в разговор Гоголя с Бодянским.
– Надо, однако же, все-таки вызвать нашего Рубини, – сказал Гоголь, присаживаясь к столу. – Не я один, и Аксаковы хотели бы его послушать… особенно Надежда Сергеевна.
– Устрою, берусь, – ответил Бодянский, – если только тут не другая причина и если наш земляк от здешних угощений не спал с голоса… А что это у вас за рукописи? – спросил Бодянский, указывая на рабочую, красного дерева, конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь, перед нашим приходом, очевидно, работал стоя.
– Так себе, мараю по временам! – небрежно ответил Гоголь.
На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зеленым сукном, лежали раскрытые, мелко исписанные и перемаранные листы.
– Не второй ли том «Мертвых душ»? – спросил, подмигивая, Бодянский.
– Да… иногда берусь, – нехотя проговорил Гоголь, – но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами.
– Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо.
– Погода, убийственный климат! Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к <Вл. Макс.> Княжевичу, там писать, думал завернуть и на родину, к своим, – туда звали на свадьбу сестры, Елизаветы Васильевны…
Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера <Вл. И.> Быкова.
– Зачем же дело стало? – спросил Бодянский.
– Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился; да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое полное издание своих сочинений.
– Скоро ли оно выйдет?
– В трех типографиях начал печатать, – ответил Гоголь, – будет четыре больших тома. Сюда войдут все повести, драматические вещи и обе части «Мертвых душ». Пятый том я напечатаю позже, под заглавием «Юношеские опыты». Сюда войдут некоторые журнальные статьи, статьи из «Арабесок» и прочее.
– А «Переписка»? – спросил Бодянский.
– Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные… Но это уже, разумеется, явится… после моей смерти.
Слово «смерть» Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, ввиду полных его сил и здоровья.
Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них. Речь коснулась и Петербурга.
– Что нового и хорошего у вас, в петербургской литературе? – спросил Гоголь, обращаясь ко мне.
Я ему сообщил о двух новых поэмах тогда еще молодого, но уже известного поэта Ап. Ник. Майкова, «Савонаролла» и «Три смерти». Гоголь попросил рассказать их содержание. Исполняя его желание, я наизусть прочел выдержки из этих произведений, ходивших тогда в списках.
– Да это прелесть, совсем хорошо! – произнес, выслушав мою неумелую декламацию, Гоголь. – Еще, еще…
Он совершенно оживился, встал и опять начал ходить по комнате. Вид осторожно-задумчивого аиста исчез. Передо мною был счастливый, вдохновенный художник. Я еще прочел отрывки из Майкова.
– Это так же законченно и сильно, как терцеты Пушкина, во вкусе Данта, – сказал Гоголь. – Осип Максимович, а? – обратился он к Бодянскому. – Ведь это праздник! Поэзия не умерла. Не оскудел князь от Иуды и вождь от чресл его… А выбор сюжета, а краски, колорит? Плетнев присылал кое-что, я и сам помню некоторые стихи Майкова.
Он прочел, с оригинальною интонацией, две начальные строки известного стихотворения из «Римских очерков» Майкова:
Ах, чудное небо, ей-богу, над этим классическим Римом!
Под этаким небом невольно художником станешь!
– Не правда ли, как хорошо? – спросил Гоголь. Бодянский с ним согласился.
– Но то, что вы прочли, – обратился ко мне Гоголь, – это уже иной шаг. Беру с вас слово – прислать мне из Петербурга список этих поэм.
Я обещал исполнить желание Гоголя.
– Да, – продолжал он, прохаживаясь, – я застал богатые всходы…
…Вторично я увидел Гоголя вскоре после первого с ним свидания, а именно, 31-го октября. Повод к этому подала новая моя встреча у Бодянского с украинским певцом и полученное мною вслед за тем от Бодянского нижеследующее письмо, сохраненное у меня в целости, как и другие, нижеприводимые письма.
«30-го октября, 1851 года, вторник.
Извещаю вас, что земляк, с которым вы на днях виделись у меня, поет и теперь, и охотно споет нам у Гоголя. Я писал этому последнему; только пение он назначил не у себя, а у Аксаковых, которые, узнав об этом, упросили его на такую уступку. Если вам угодно, пожалуйте ко мне завтра, часов в 6 вечера; мы отправимся вместе.
Ваш О. Б.»
В назначенный вечер, 31-го октября, Бодянский, получив приглашение Аксаковых, привез меня в их семейство, на Поварскую. Здесь он представил меня седому, плотному господину, с бородой и в черном, на крючках, зипуне, знаменитому автору «Семейной хроники», Сергею Тимофеевичу Аксакову; его добродушной, полной и еще бодрой жене, Ольге Семеновне; их молодой и красивой, с привлекательными глазами дочери, девице Надежде Сергеевне, и обоим их сыновьям, в то время уже известным писателям-славянофилам, Константину и Ивану Сергеевичам. О моем дальнейшем знакомстве с этою замечательною литературною семьей я расскажу когда-нибудь в другое время. Здесь же ограничусь рассказом только о том, что касается моих встреч с Гоголем.
Гоголь в назначенный вечер приехал к Аксаковым значительно позже Бодянского и меня. До его приезда С. Т. Аксаков и его сыновья, разговорясь со мною о Петербурге, расспрашивали о Норове, Плетневе, Срезневском и других знакомых им писателях. Все посматривали на дверь, ожидая Гоголя и приглашенного певца. Ни тот, ни другой еще не являлись. Пока Бодянский говорил со стариками, ко мне подсел Иван Сергеевич. Сообщив ему о моем заезде с Бодянским к Гоголю, я спросил его, что слышно о втором томе «Мертвых душ», который всех тогда занимал. И. С. Аксаков ответил мне, что в начале октября Гоголь был у них в деревне, Абрамцеве, под Сергиевской лаврой, где читал отрывки из этого тома их отцу и потом Шевыреву, но взял с них обоих слово не только никому не говорить о прочитанном, но даже не сообщать предмета картин и имен выведенных им героев.
– Батюшка нам передавал одно, – прибавил И. С. Аксаков, – что эта часть поэмы Гоголя по содержанию, по обработке языка и выпуклости характеров показалась ему выше всего, что доныне написано Гоголем. Надо думать, что Чичиков, в конце этой части, вероятно, попадет за новые проделки в ссылку в Сибирь, так как Гоголь у нас и у Шевырева взял много книг с атласами и чертежами Сибири. С весны он затевает большое путешествие по России; хочет на многое взглянуть самолично, собственными глазами, назвучаться русскими звуками, русскою речью и затем уже снова выступить на литературной сцене, с своими новыми образами. Все твердит: «жизнь коротка, не успею»; встает рано, с утра берется за перо и весь день работает; ночью, в одиннадцать часов, уже в постели.
– Мы видели у него груду исписанных бумаг, – сказал я.
– Он марает целые дести, – сказал И. С. Аксаков, – переделывает, пишет и опять обрабатывает; как живописец с кистью, то подойдет и смотрит вблизи, то отходит и вглядывается, не бросается ли какая-либо частность слишком резко в глаза? Его только смущают несправедливые нападки.
– За «Переписку с друзьями»? – спросил я.
– Да, эти злобные клеветы, будто он возгнушался искусством, считает его низким и бесполезным! Вы его видели – это ли не истинный, преданный долгу художник? А его чуть не в глаза называли, за его душевную исповедь, изменником, обманщиком, приписывали ему низкие и подлые цели. Жалкая, оторванная от родной почвы кучка западников-либералов! Им чужда Россия, чужд ее своеобразный, верящий народ.
Подошел старик Аксаков. Он передал, что Гоголь все ждет от него живых «птиц», говоря, что и свои «души» он постарается сделать столь же живыми. Подъехал, наконец, Гоголь. Любезно поздоровавшись и пошутив насчет нового запоздания певца, он, после первого стакана чаю, сказал Над. С. Аксаковой: «Не будем терять дорогого времени», и просил ее спеть. Она очень мило и совершенно просто согласилась. Все подошли к роялю. Н. С. Аксакова развернула тетрадь малорусских песен, из которых некоторые были ею положены на ноты, с голоса самого Гоголя.
– Что спеть? – спросила она.
– «Чоботы», – ответил Гоголь.
Н. С. Аксакова спела «Чоботы», потом «Могилу», «Солнце низенько» и другие песни.
Гоголь остался очень доволен пением молодой хозяйки, просил повторять почти каждую песню и был вообще в отличном расположении духа. Заговорили о малорусской народной музыке вообще, сравнивая ее с великорусскою, польскою и чешскою. Бодянский все посматривал на дверь, ожидая появления приглашенного им певца.
Помню, что спели какую-то украинскую песню даже общим хором. Кто-то в разговоре, которым прерывалось пение, сказал, что кучер Чичикова, Селифан, участвующий, по слухам, во втором томе «Мертвых душ», в сельском хороводе, вероятно, пел и только что исполненную песню. Гоголь, взглянув на Н. С. Аксакову, ответил с улыбкой, что несомненно Селифан пел и «Чоботы», и даже при этом лично показал, как Селифан высокоделикатными, кучерскими движениями, вывертом плеча и головы, должен был дополнять, среди сельских красавиц, свое «заливисто-фистульное» пение. Все улыбались, от души радуясь, что знаменитый гость был в духе. Но не прошло после того и десяти минут, Гоголь вдруг замолк, насупился, и его хорошее настроение бесследно исчезло. Усевшись в стороне от чайного стола, он как-то весь вошел в себя и почти уже не принимал участия в общей, длившейся беседе. Это меня поразило. Зная его обычай, Аксаковы не тревожили его обращениями к нему и, хотя видимо были смущены, покорно ждали, что он снова оживится.
Что вызвало в Гоголе эту нежданную перемену в его настроении, новая ли, непростительная небрежность приглашенного певца, который и в этот вечер так и не явился, или случайное напоминание в дорогой ему семье о неконченной и мучившей его второй части «Мертвых душ», – не знаю. Только Гоголь пробыл здесь еще с небольшим полчаса, посидел молча, как бы сквозь дремоту прислушиваясь к тому, о чем говорили возле него, встал и взял шляпу.
– В Америке обыкновенно посидят, посидят, – сказал он, через силу улыбаясь, – да и откланиваются.
– Куда же вы, Николай Васильевич, куда? – всполошились хозяева.
– Насладившись столь щедрым пением обязательного земляка, – ответил он, – надо и восвояси. Нездоровится что-то. Голова – как в тисках.
Его не удерживали.
– А вы долго ли еще здесь пробудете? – спросил Гоголь, обратившись, на пути к двери, ко мне.
– Еще с неделю, – ответил я, провожая его с Бодянским и И. С. Аксаковым.
– Вы, по словам Осипа Максимовича, перевели драму Шекспира «Цимбелин». Кто вам указал на эту вещь?
– Плетнев.
– Узнаю его… «Цимбелин» был любимою драмой Пушкина; он ставил его выше «Ромео и Юлии».
Гоголь уехал.
– Вот и ваш певец! Это он причиной! – напустились дамы на Бодянского. – Второй раз не сдержал слова.
Бодянский не оправдывал земляка.
– Действительно, из рук вон, даже вовсе грубо и неприлично! – сказал он с сердцем. – То я винил Щепкина и его вареники; а тут, вижу, нечто иное, – затесался, вероятно, в какую-нибудь невозможную компанию… Я же ему задам!..
На другой день после этого вечера тогдашний сотрудник «Москвитянина» Н. В. Берг пригласил меня, от имени С. П. Шевырева, на вечер к последнему. Здесь зашла опять речь о Гоголе, и Шевырев сообщил, что Гоголь, оставшись на днях недоволен игрою некоторых московских актеров в «Ревизоре», предложил, по совету Щепкина, лично прочесть главные сцены этой комедии Шуйскому, Самарину и другим артистам.
Прошло еще два дня. Я уже со всеми простился и собирался уехать из Москвы, когда получил от Бодянского следующее письмо: