355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гоголь » Вечера на хуторе близ Диканьки (изд.2013 года) » Текст книги (страница 3)
Вечера на хуторе близ Диканьки (изд.2013 года)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:18

Текст книги "Вечера на хуторе близ Диканьки (изд.2013 года)"


Автор книги: Николай Гоголь



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

VIII

…Піджав хвіст, мов собака,

Мов Каїн, затрусивсь увесь;

Із носа потекла табака.

Котляревский, «Энеида».

Ужас оковал всех находившихся в хате. Кум с разинутым ртом превратился в камень. Глаза его выпучились, как будто хотели выстрелить; развёрстые пальцы остались неподвижными на воздухе. Высокий храбрец в непобедимом страхе подскочил под потолок и ударился головою об перекладину; доски посунулись, и попович с громом и треском полетел на землю. «Ай! ай! ай!» – отчаянно закричал один, повалившись на лавку в ужасе и болтая на ней руками и ногами. «Спасайте!» – горланил другой, закрывшись тулупом. Кум, выведенный из своего окаменения вторичным испугом, пополз в судорогах под подол своей супруги. Высокий храбрец полез в печь, несмотря на узкое отверстие, и сам задвинул себя заслонкою. А Черевик, как будто облитый горячим кипятком, схвативши на голову горшок вместо шапки, бросился к дверям и, как полоумный, бежал по улицам, не видя земли под собою; одна усталость только заставила его уменьшить немного скорость бега. Сердце его колотилось, как мельничная ступа, пот лил градом. В изнеможении готов уже был он упасть на землю, как вдруг послышалось ему, что сзади кто-то гонится за ним… Дух у него занялся… «Чёрт! чёрт!» – кричал он без памяти, утрояя силы, и чрез минуту без чувств повалился на землю. «Чёрт! чёрт!» – кричало вслед за ним, и он слышал только, как что-то с шумом ринулось на него. Тут память от него улетела, и он, как страшный жилец тесного гроба, остался нем и недвижим посреди дороги.


IX

Ще спереду і так, і так;

А ззаду, єй же єй, на чёрта!

Из простонародной сказки.

–  Слышишь, Влас? – говорил, приподнявшись ночью, один из толпы народа, спавшего на улице: – возле нас кто-то помянул чёрта!

–  Мне какое дело? – проворчал, потягиваясь, лежавший возле него цыган: – хоть бы и всех своих родичей помянул.

–  Но ведь так закричал, как будто давят его!

–  Мало ли чего человек не соврёт спросонья!

–  Воля твоя, хоть посмотреть нужно; а выруби-ка огня!

Другой цыган, ворча про себя, поднялся на ноги, два раза осветил себя искрами, будто молниями, раздул губами трут и, с каганцом в руках, обыкновенною малороссийскою светильнею, состоящею из разбитого черепка, налитого бараньим жиром, отправился, освещая дорогу.

–  Стой! здесь лежит что-то; свети сюда!

Тут пристало к ним ещё несколько человек.

–  Что лежит, Влас?

–  Так, как будто бы два человека: один наверху, другой нанизу; который из них чёрт, уже и не распознаю!

–  А кто наверху?

–  Баба!

–  Ну вот, это ж то и есть чёрт!

Всеобщий хохот разбудил почти всю улицу.

–  Баба взлезла на человека; ну, верно, баба эта знает, как ездить, – говорил один из окружавшей толпы.

–  Смотрите, братцы! – говорил другой, поднимая черепок из горшка, которого одна только уцелевшая половина держалась на голове Черевика: – какую шапку надел на себя этот добрый молодец!

Увеличившийся шум и хохот заставили очнуться наших мертвецов, Солопия и его супругу, которые, полные прошедшего испуга, долго глядели в ужасе неподвижными глазами на смуглые лица цыган: озаряясь светом, неверно и трепетно горевшим, они казались диким сонмищем гномов, окружённых тяжёлым подземным паром, в мраке непробудной ночи.


X

Цур тобі, пек тобі, сатанинське навождение!

Из малороссийской комедии.

Свежесть утра веяла над пробудившимися Сорочинцами. Клубы дыму со всех труб понеслись навстречу показавшемуся солнцу. Ярмарка зашумела. Овцы заблеяли, лошади заржали; крик гусей и торговок понёсся снова по всему табору – и страшные толки про красную свитку, наведшие такую робость на народ в таинственные часы сумерек, исчезли с появлением утра.

Зевая и потягиваясь, дремал Черевик у кума, под крытым соломою сараем, вместе с волами, мешками муки и пшеницы, и, кажется, вовсе не имел желания расстаться с своими грёзами, как вдруг услышал голос, так же знакомый, как убежище лени – благословенная печь его хаты или шинок дальней родички, находившийся не далее десяти шагов от его порога.

–  Вставай, вставай! – дребезжала на ухо нежная супруга, дёргая его изо всей силы за руку.

Черевик вместо ответа надул щёки и начал болтать руками, подражая барабанному бою.

–  Сумасшедший! – закричала она, уклоняясь от замашки руки его, которою он чуть было не задел её по лицу.

Черевик поднялся, протёр немного глаза и посмотрел вокруг.

–  Враг меня возьми, если мне, голубко, не представилась твоя рожа барабаном, на котором меня заставили выбивать зорю, словно москаля, те самые свиные рожи, от которых, как говорит кум…

–  Полно, полно тебе чепуху молоть! Ступай, веди скорей кобылу на продажу. Смех, право, людям: приехали на ярмарку и хоть бы горсть пеньки продали…

–  Как же, жинка, – подхватил Солопий, – с нас ведь теперь смеяться будут.

–  Ступай! ступай! с тебя и без того смеются!

–  Ты видишь, что я ещё не умывался, – продолжал Черевик, зевая и почёсывая спину и стараясь, между прочим, выиграть время для своей лени.

–  Вот некстати пришла блажь быть чистоплотным! Когда это за тобою водилось? Вот рушник, оботри свою маску…

Тут схватила она что-то свёрнутое в комок – и с ужасом отбросила от себя: это был красный обшлаг свитки!

–  Ступай, делай своё дело, – повторила она, собравшись с духом, своему супругу, видя, что у него страх отнял ноги и зубы колотились один об другой.

–  Будет продажа теперь! – ворчал он сам себе, отвязывая кобылу и ведя её на площадь. – Недаром, когда я сбирался на эту проклятую ярмарку, на душе было так тяжело, как будто кто взвалил на тебя дохлую корову; и волы два раза сами поворачивали домой. Да чуть ли ещё, как вспомнил я теперь, не в понедельник мы выехали. Ну, вот и зло всё!.. Неугомонен и чёрт проклятый: носил бы уже свитку без одного рукава; так нет, нужно же добрым людям не давать покою. Будь, примерно, я чёрт, – чего оборони боже, – стал ли бы я таскаться ночью за проклятыми лоскутьями?

Тут философствование нашего Черевика прервано было толстым и резким голосом. Пред ним стоял высокий цыган.

–  Что продаёшь, добрый человек?

Продавец помолчал, посмотрел на него с ног до головы и сказал с спокойным видом, не останавливаясь и не выпуская из рук узды:

–  Сам видишь, что продаю!

–  Ремешки? – спросил цыган, поглядывая на находившуюся в руках его узду.

–  Да, ремешки, если только кобыла похожа на ремешки.

–  Однако ж, чёрт возьми, земляк, ты, видно, её соломою кормил!

–  Соломою?

Тут Черевик хотел было потянуть узду, чтобы провести свою кобылу и обличить во лжи бесстыдного поносителя, но рука его с необыкновенною лёгкостью ударилась в подбородок. Глянул – в ней перерезанная узда и к узде привязанный – о, ужас! волосы его поднялись горою! – кусок красного рукава свитки!.. Плюнув, крестясь и болтая руками, побежал он от неожиданного подарка и, быстрее молодого парубка, пропал в толпе.


XI

За моё ж жито, та мене й побито.

Пословица.

–  Лови! лови его! – кричало несколько хлопцев в тесном конце улицы, и Черевик почувствовал, что схвачен вдруг дюжими руками.

–  Вязать его! это тот самый, который украл у доброго человека кобылу.

–  Господь с вами! за что вы меня вяжете?

–  Он же и спрашивает! а за что ты украл кобылу у приезжего мужика, Черевика?

–  С ума спятили вы, хлопцы! Где видано, чтобы человек сам у себя крал что-нибудь?

–  Старые штуки! старые штуки! Зачем бежал ты во весь дух, как будто бы сам сатана за тобою по пятам гнался?

–  Поневоле побежишь, когда сатанинская одежда…

–  Э, голубчик! обманывай других этим; будет ещё тебе от заседателя за то, чтобы не пугал чертовщиною людей.

–  Лови! лови его! – послышался крик на другом конце улицы. – Вот он, вот беглец!

И глазам нашего Черевика представился кум, в самом жалком положении, с заложенными назад руками, ведомый несколькими хлопцами.

–  Чудеса завелись! – говорил один из них. – Послушали бы вы, что рассказывает этот мошенник, которому стоит только заглянуть в лицо, чтобы увидеть вора; когда стали спрашивать, отчего бежал он, как полоумный, – полез, говорит, в карман понюхать табаку и вместо тавлинки вытащил кусок чёртовой свитки, от которой вспыхнул красный огонь, а он давай бог ноги!

–  Эге-ге-ге! да это из одного гнезда обе птицы! Вязать их обоих вместе!


XII

«Чим, люди добрі, так оце я провинився?

За що глузуєте? – сказав наш небоїрак. —

За що знущаєтесь ви надо мною так?

За що, за що?» – сказав та й попустив патьоки,

Патьоки гірких сліз, узявшися за боки.

Артемовский-Гулак, «Пан та собака».

–  Может, и в самом деле, кум, ты подцепил что-нибудь? – спросил Черевик, лёжа связанный, вместе с кумом, под соломенною яткой.

–  И ты туда же, кум! Чтобы мне отсохнули руки и ноги, если что-нибудь когда-либо крал, выключая разве вареники с сметаною у матери, да и то ещё, когда мне было лет десять от роду.

–  За что же это, кум, на нас напасть такая? Тебе ещё ничего: тебя винят по крайней мере за то, что у другого украл; за что же мне, несчастливцу, недобрый поклёп такой: будто у самого себя стянул кобылу? Видно, нам, кум, на роду уже написано не иметь счастья!

–  Горе нам, сиротам бедным!

Тут оба кума принялись всхлипывать навзрыд.

–  Что с тобою, Солопий? – сказал вошедший в это время Грицько. – Кто это связал тебя?

–  А! Голопупенко, Голопупенко! – закричал, обрадовавшись, Солопий. – Вот, кум, это тот самый, о котором я говорил тебе. Эх, хват! вот бог убей меня на этом месте, если не высуслил при мне кухоль мало не с твою голову, и хоть бы раз поморщился.

–  Что ж ты, кум, так не уважил такого славного парубка?

–  Вот, как видишь, – продолжал Черевик, оборотясь к Грицьку: – наказал бог, видно, за то, что провинился перед тобою. Прости, добрый человек! Ей-богу, рад бы был сделать всё для тебя… Но что прикажешь? В старухе дьявол сидит!

–  Я не злопамятен, Солопий. Если хочешь, я освобожу тебя! – Тут он мигнул хлопцам, и те же самые, которые сторожили его, кинулись развязывать. – За то и ты делай, как нужно: свадьбу! – да и попируем так, чтобы целый год болели ноги от гопака.

–   Добре! от добре! – сказал Солопий, хлопнув руками. – Да мне так теперь сделалось весело, как будто мою старуху москали увезли. Да что думать: годится или не годится так – сегодня свадьбу, да и концы в воду!

–  Смотри ж, Солопий, через час я буду к тебе; а теперь ступай домой: там ожидают тебя покупщики твоей кобылы и пшеницы!

–  Как! разве кобыла нашлась?

–  Нашлась!

Черевик от радости стал неподвижен, глядя вслед уходившему Грицьку.

–  Что, Грицько, худо мы сделали своё дело? – сказал высокий цыган спешившему парубку. – Волы ведь мои теперь?

–  Твои! твои!


XIII

Не бійся, матінко, не бійся,

В червоні чобітки обуйся,

Топчи вороги під ноги;

Щоб твої підківки бряжчали!

Щоб твої вороги мовчали!

Свадебная песня.

Подпёрши локтем хорошенький подбородок свой, задумалась Параска, одна, сидя в хате. Много грёз обвивалось около русой головы. Иногда вдруг лёгкая усмешка трогала её алые губки, и какое-то радостное чувство подымало тёмные её брови; то снова облако задумчивости опускало их на карие светлые очи. «Ну что, если не сбудется то, что говорил он? – шептала она с каким-то выражением сомнения. – Ну что, если меня не выдадут? если… Нет, нет; этого не будет! Мачеха делает всё, что ей ни вздумается; разве и я не могу делать того, что мне вздумается? Упрямства-то и у меня достанет. Какой же он хороший! как чудно горят его чёрные очи! как любо говорит он: Парасю, голубко!как пристала к нему белая свитка! ещё бы пояс поярче!.. пускай уже, правда, я ему вытку, как перейдём жить в новую хату. Не подумаю без радости, – продолжала она, вынимая из пазухи маленькое зеркало, обклеенное красною бумагою, купленное ею на ярмарке, и глядясь в него с тайным удовольствием: – как я встречусь тогда где-нибудь с нею, – я ей ни за что не поклонюсь, хоть она себе тресни. Нет, мачеха, полно колотить тебе свою падчерицу! Скорее песок взойдёт на камне и дуб погнётся в воду, как верба, нежели я нагнусь перед тобою! Да я и позабыла… дай примерить очипок, хоть мачехин, как-то он мне придётся!» Тут встала она, держа в руках зеркальце, и, наклонясь к нему головою, трепетно шла по хате, как будто бы опасаясь упасть, видя под собою вместо полу потолок с накладенными под ним досками, с которых низринулся недавно попович, и полки, уставленные горшками. «Что я, в самом деле, будто дитя, – вскричала она смеясь: – боюсь ступить ногою».

И начала притопывать ногами всё, чем далее, смелее; наконец левая рука её опустилась и упёрлась в бок, и она пошла танцевать, побрякивая подковами, держа перед собою зеркало и напевая любимую свою песню:

 
Зелененький барвіночку,
Стелися низенько!
А ти, милий, чернобривий,
Присунься близенько!
 
 
Зелененький барвіночку,
Стелися ще нижче!
А ти, милий, чернобривий,
Присунься ще ближче!
 

Черевик заглянул в это время в дверь и, увидя дочь свою танцующею перед зеркалом, остановился. Долго глядел он, смеясь невиданному капризу девушки, которая, задумавшись, не примечала, казалось, ничего; но когда же услышал знакомые звуки песни – жилки в нём зашевелились; гордо подбоченившись, выступил он вперёд и пустился вприсядку, позабыв про все дела свои. Громкий хохот кума заставил обоих вздрогнуть.

–  Вот хорошо, батька с дочкой затеяли здесь сами свадьбу! Ступайте же скорее: жених пришёл!

При последнем слове Параска вспыхнула ярче алой ленты, повязывавшей её голову, а беспечный отец её вспомнил, зачем пришёл он.

–  Ну, дочка! пойдём скорее! Хивря с радости, что я продал кобылу, побежала, – говорил он, боязливо оглядываясь по сторонам: – побежала закупать себе плах и дерюг всяких, так нужно до приходу её всё кончить!

Не успела переступить она за порог хаты, как почувствовала себя на руках парубка в белой свитке, который с кучею народа выжидал её на улице.

–  Боже, благослови! – сказал Черевик, складывая им руки. – Пусть их живут, как венки вьют!

Тут послышался шум в народе.

–  Я скорее тресну, чем допущу до этого! – кричала сожительница Солопия, которую, однако ж, с хохотом отталкивала толпа народа.

–  Не бесись, не бесись, жинка! – говорил хладнокровно Черевик, видя, что пара дюжих цыган овладела её руками: – что сделано, то сделано; я переменять не люблю!

–  Нет! нет! этого-то не будет! – кричала Хивря, но никто не слушал её; несколько пар обступило новую пару и составили около неё непроницаемую танцующую стену.

Странное, неизъяснимое чувство овладело бы зрителем при виде, как от одного удара смычком музыканта, в сермяжной свитке, с длинными закрученными усами, всё обратилось, волею и неволею, к единству и перешло в согласие. Люди, на угрюмых лицах которых, кажется, век не проскальзывала улыбка, притопывали ногами и вздрагивали плечами. Всё неслось. Всё танцевало. Но ещё страннее, ещё неразгаданнее чувство пробудилось бы в глубине души при взгляде на старушек, на ветхих лицах которых веяло равнодушие могилы, толкавшихся между новым, смеющимся, живым человеком. Беспечные! даже без детской радости, без искры сочувствия, которых один хмель только, как механик своего безжизненного автомата, заставляет делать что-то подобное человеческому, они тихо покачивали охмелевшими головами, подплясывая за веселящимся народом, не обращая даже глаз на молодую чету.

Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. Ещё слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отдалённого моря, и скоро всё стало пусто и глухо.

Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.

ВЕЧЕР НАКАНУНЕ ИВАНА КУПАЛА

Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви

За Фомою Григорьевичем водилась особенного рода странность: он до смерти не любил пересказывать одно и то же. Бывало, иногда если упросишь его рассказать что сызнова, то, смотри, что-нибудь да вкинет новое или переиначит так, что узнать нельзя. Раз один из тех господ – нам, простым людям, мудрено и назвать их: писаки они, не писаки, а вот то самое, что барышники на наших ярмарках: нахватают, напросят, накрадут всякой всячины, да и выпускают книжечки не толще букваря каждый месяц или неделю, – один из этих господ и выманил у Фомы Григорьевича эту самую историю, а он вовсе и позабыл о ней. Только приезжает из Полтавы тот самый панич в гороховом кафтане, про которого говорил я и которого одну повесть вы, думаю, уже прочли, – привозит с собою небольшую книжечку и, развернувши посередине, показывает нам. Фома Григорьевич готов уже был оседлать нос свой очками, но, вспомнив, что он забыл их подмотать нитками и облепить воском, передал мне. Я, так как грамоту кое-как разумею и не ношу очков, принялся читать. Не успел перевернуть двух страниц, как он вдруг остановил меня за руку.

–  Постойте! наперёд скажите мне, что это вы читаете?

Признаюсь, я немного пришёл в тупик от такого вопроса.

–  Как, что читаю, Фома Григорьевич? вашу быль, ваши собственные слова.

–  Кто вам сказал, что это мои слова?

–  Да чего лучше, тут и напечатано: рассказанная таким-то дьячком.

– Плюйте ж на голову тому, кто это напечатал! Бреше, сучий москаль.Так ли я говорил? Що то еже, як у кого чёрт ма клепки в голови!Слушайте, я вам расскажу её сейчас.

Мы придвинулись к столу, и он начал.

Дед мой (царство ему небесное! чтоб ему на том свете елись одни только буханцы пшеничные да маковники в меду!) умел чудно рассказывать. Бывало, поведёт речь – целый день не подвинулся бы с места и всё бы слушал. Уж не чета какому-нибудь нынешнему балагуру, который как начнёт москаля везтъ [1]1
  То есть лгать (Примеч. Н. В. Гоголя).


[Закрыть]
, да ещё и языком таким, будто ему три дня есть не давали, то хоть берись за шапку, да из хаты. Как теперь помню – покойная старуха, мать моя, была ещё жива, – как в долгий зимний вечер, когда на дворе трещал мороз и замуровывал наглухо узенькое стекло нашей хаты, сидела она перед гребнем, выводя рукою длинную нитку, колыша ногою люльку и напевая песню, которая как будто теперь слышится мне. Каганец, дрожа и вспыхивая, как бы пугаясь чего, светил нам в хате. Веретено жужжало; а мы все, дети, собравшись в кучку, слушали деда, не слезавшего от старости более пяти лет с своей печки. Но ни дивные речи про давнюю старину, про наезды запорожцев, про ляхов, про молодецкие дела Подковы, Полтора-Кожуха и Сагайдачного не занимали нас так, как рассказы про какое-нибудь старинное чудное дело, от которых всегда дрожь проходила по телу и волосы ерошились на голове. Иной раз страх, бывало, такой заберёт от них, что всё с вечера показывается бог знает каким чудищем. Случится, ночью выйдешь за чем-нибудь из хаты, вот так и думаешь, что на постеле твоей уклался спать выходец с того света. И чтоб мне не довелось рассказывать этого в другой раз, если не принимал часто издали собственную положенную в головах свитку за свернувшегося дьявола! Но главное в рассказах деда было то, что в жизнь свою он никогда не лгал, и что, бывало, ни скажет, то именно так и было.

Одну из его чудных историй перескажу теперь вам. Знаю, что много наберётся таких умников, пописывающих по судам и читающих даже гражданскую грамоту, которые, если дать им в руки простой часослов, не разобрали бы ни аза в нём, а показывать на позор свои зубы – есть уменье. Им всё, что ни расскажешь, в смех. Эдакое неверье разошлось по свету! Да чего, – вот не люби бог меня и пречистая дева! вы, может, даже не поверите: раз как-то заикнулся про ведьм – что ж? нашёлся сорви-голова, ведьмам не верит! Да, славу богу, вот я, сколько живу уже на свете, видел таких иноверцев, которым провозить попа в решете [2]2
  То есть солгать на исповеди (Примеч. И. В. Гоголя).


[Закрыть]
было легче, нежели нашему брату понюхать табаку; а и те открещивались от ведьм. Но приснись им… не хочется только выговорить, что такое, нечего и толковать об них.

Лет – куды! – более чем за сто, говорил покойник дед мой, нашего села и не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор! Избёнок десять, не обмазанных, не укрытых, торчало то сям, то там, посереди поля. Ни плетня, ни сарая порядочного, где бы поставить скотину или воз. Это ж ещё богачи так жили; а посмотрели бы на нашу братью, на голь: вырытая в земле яма – вот вам и хата! Только по дыму и можно было узнать, что живёт там человек божий. Вы спросите, отчего они жили так? Бедность не бедность: потому что тогда козаковал почти всякий и набирал в чужих землях немало добра; а больше оттого, что незачем было заводиться порядочною хатою. Какого народу тогда не шаталось по всем местам: крымцы, ляхи, литвинство! Бывало то, что и свои наедут кучами и обдирают своих же. Всего бывало.

В этом-то хуторе показывался часто человек, или, лучше, дьявол в человеческом образе. Откуда он, зачем приходил, никто не знал. Гуляет, пьянствует и вдруг пропадёт, как в воду, и слуху нет. Там, глядь – снова будто с неба упал, рыскает по улицам села, которого теперь и следу нет и которое было, может, не дальше ста шагов от Диканьки. Понаберёт встречных козаков: хохот, песни, деньги сыплются, водка – как вода… Пристанет, бывало, к красным девушкам: надарит лент, серёг, монист – девать некуда! Правда, что красные девушки немного призадумывались, принимая подарки: бог знает, может, в самом деле перешли они через нечистые руки. Родная тётка моего деда, содержавшая в то время шинок по нынешней Опошнянской дороге, в котором часто разгульничал Басаврюк, – так называли этого бесовского человека, – именно говорила, что ни за какие благополучия в свете не согласилась бы принять от него подарков. Опять, как же и не взять: всякого проберёт страх, когда нахмурит он, бывало, свои щетинистые брови и пустит исподлобья такой взгляд, что, кажется, унёс бы ноги бог знает куда; а возьмёшь – так на другую же ночь и тащится в гости какой-нибудь приятель из болота, с рогами на голове, и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нём перстень, или тянуть за косу, когда вплетена в неё лента. Бог с ними тогда, с этими подарками! Но вот беда – и отвязаться нельзя: бросишь в воду – плывёт чертовский перстень или монисто поверх воды, и к тебе же в руки.

В селе была церковь, чуть ли ещё, как вспомню, не святого Пантелея. Жил тогда при ней иерей, блаженной памяти отец Афанасий. Заметив, что Басаврюк и на светлое воскресение не бывал в церкви, задумал было пожурить его – наложить церковное покаяние. Куды! насилу ноги унёс. «Слушай, паноче! – загремел он ему в ответ: – знай лучше своё дело, чем мешаться в чужие, если не хочешь, чтобы козлиное горло твоё было залеплено горячею кутьёю!» Что делать с окаянным? Отец Афанасий объявил только, что всякого, кто зазнается с Басаврюком, станет считать за католика, врага христовой церкви и всего человеческого рода.

В том селе был у одного козака, прозвищем Коржа, работник, которого люди звали Петром Безродным; может, оттого, что никто не помнил ни отца его, ни матери. Староста церкви говорил, правда, что они на другой же год померли от чумы; но тётка моего деда знать этого не хотела и всеми силами старалась наделить его роднёй, хотя бедному Петру было в ней столько нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге. Она говорила, что отец его и теперь на Запорожье, был в плену у турок, натерпелся мук бог знает каких и каким-то чудом, переодевшись евнухом, дал тягу. Чернобровым дивчатам и молодицам мало было нужды до родни его. Они говорили только, что если бы одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из чёрных смушек с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то заткнул бы он за пояс всех парубков тогдашних. Но то беда, что у бедного Петруся всего-навсего была одна серая свитка, в которой было больше дыр, чем у иного жида в кармане злотых. И это бы ещё не большая беда, а вот беда: у старого Коржа была дочка красавица, какую, я думаю, вряд ли доставалось вам видывать. Тётка покойного деда рассказывала, – а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чёртом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею, – что полненькие щёки козачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета, когда, умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком; что брови словно чёрные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по сёлам с коробками москалей, ровно, нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи; что ротик, на который глядя облизывалась тогдашняя молодёжь, кажись на то и создан был, чтобы выводить соловьиные песни; что волосы её, чёрные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лён (тогда ещё девушки наши не заплетали их в дрибушки, перевивая красивыми, ярких цветов, синдячками), падали курчавыми кудрями на шитый золотом кунтуш. Эх, не доведи господь возглашать мне больше на крылосе аллилуйя, если бы, вот тут же, не расцеловал её, несмотря на то, что седь пробирается по всему старому лесу, покрывающему мою макушу, и под боком моя старуха, как бельмо в глазу. Ну, если где парубок и девка живут близко один от другого… сами знаете, что выходит. Бывало, ни свет ни заря, подковы красных сапогов и приметны на том месте, где раздобаривала Пидорка с своим Петрусем. Но всё бы Коржу и в ум не пришло что-нибудь недоброе, да раз – ну, это уже и видно, что не кто другой, как лукавый дёрнул, – вздумалось Петрусю, не обсмотревшись хорошенько в сенях, влепить поцелуй, как говорят, от всей души, в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый, – чтоб ему, собачьему сыну, приснился крест святой! – настроил сдуру старого хрена отворить дверь хаты. Одеревенел Корж, разинув рот и ухватясь рукою за двери. Проклятый поцелуй, казалось, оглушил его совершенно. Ему почудился он громче, чем удар макогона об стену, которым обыкновенно в наше время мужик прогоняет кутью за неимением фузеи и пороху.

Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут чёрные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, не взвидя земли, полетел стремглав. Вот тебе и доцеловались! Взяла кручина наших голубков; а тут и слух по селу, что к Коржу повадился ходить какой-то лях, обшитый золотом, с усами, с саблею, со шпорами, с карманами, бренчавшими, как звонок от мешочка, с которым пономарь наш, Тарас, отправляется каждый день по церкви. Ну, известно, зачем ходят к отцу, когда у него водится чернобровая дочка. Вот один раз Пидорка схватила, заливаясь слезами, на руки Ивася своего: «Ивасю мой милый, Ивасю мой любый! беги к Петрусю, моё золотое дитя, как стрела из лука; расскажи ему всё: любила б его карие очи, целовала бы его белое личико, да не велит судьба моя. Не один рушник вымочила горючими слезами.

Тошно мне. Тяжело на сердце. И родной отец – враг мне: неволит идти за нелюбого ляха. Скажи ему, что и свадьбу готовят, только не будет музыки на нашей свадьбе: будут дьяки петь вместо кобз и сопилок. Не пойду я танцевать с женихом своим; понесут меня. Тёмная, тёмная моя будет хата: из кленового дерева, и вместо трубы крест будет стоять на крыше!»

Как будто окаменев, не сдвинувшись с места, слушал Петро, когда невинное дитя лепетало ему Пидоркины речи. «А я думал, несчастный, идти в Крым и Туречину, навоевать золота и с добром приехать к тебе, моя красавица. Да не быть тому. Недобрый глаз поглядел на нас. Будет же, моя дорогая рыбка, будет и у меня свадьба: только и дьяков не будет на той свадьбе; ворон чёрный прокрячет вместо попа надо мною; гладкое поле будет моя хата; сизая туча – моя крыша; орёл выклюет мои карие очи; вымоют дожди козацкие косточки, и вихорь высушит их. Но что я? на кого? кому жаловаться? Так уже, видно, бог велел, – пропадать так пропадать!» Да прямёхонько и побрёл в шинок.

Тётка покойного деда немного изумилась, увидевши Петруся в шинке, да ещё в такую пору, когда добрый человек идёт к заутрене, и выпучила на него глаза, как будто спросонья, когда потребовал он кухоль сивухи мало не с полведра. Только напрасно думал бедняжка залить своё горе. Водка щипала его за язык, словно крапива, и казалась ему горше полыни. Кинул от себя кухоль на землю. «Полно горевать тебе, козак!» – загремело что-то басом над ним. Оглянулся: Басаврюк! У! какая образина! Волосы – щетина, очи – как у вола! «Знаю, чего недостаёт тебе: вот чего!» Тут брякнул он с бесовскою усмешкою кожаным, висевшим у него возле пояса, кошельком. Вздрогнул Петро. «Ге-ге-ге! да как горит! – заревел он, пересыпая на руку червонцы. – Ге-ге-ге! да как звенит! А ведь и дела только одного потребую за целую гору таких цацек». – «Дьявол! – закричал Петро. – Давай его! на всё готов!» Хлопнули по рукам. «Смотри, Петро, ты поспел как раз в пору: завтра Ивана Купала. Одну только эту ночь в году и цветёт папоротник. Не прозевай! Я тебя буду ждать о полночи в Медвежьем овраге».

Я думаю, куры так не дожидаются той поры, когда баба вынесет им хлебных зёрен, как дожидался Петрусь вечера. То и дело, что смотрел, не становится ли тень от дерева длиннее, не румянится ли понизившееся солнышко, и что далее, тем нетерпеливей. Экая долгота! видно, день божий потерял где-нибудь конец свой. Вот уже и солнца нет. Небо только краснеет на одной стороне. И оно уже тускнеет. В поле становится холодней. Примеркает, примеркает и – смерклось. Насилу! С сердцем, только что не хотевшим выскочить из груди, собрался он в дорогу и бережно спустился густым лесом в глубокий яр, называемый Медвежьим оврагом. Басаврюк уже поджидал там. Темно, хоть в глаза выстрели. Рука об руку пробирались они по топким болотам, цепляясь за густо разросшийся терновник и спотыкаясь почти на каждом шагу. Вот и ровное место. Огляделся Петро: никогда ещё не случалось ему заходить сюда. Тут остановился и Басаврюк.

–  Видишь ли ты, стоят перед тобою три пригорка? Много будет на них цветов разных; но сохрани тебя нездешняя сила вырвать хоть один. Только же зацветёт папоротник, хватай его и не оглядывайся, что бы тебе позади ни чудилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю