Текст книги "Гвоздь в башке"
Автор книги: Николай Чадович
Соавторы: Юрий Брайдер
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Братец был уже слегка подшофе, хотя заметить это мог только наметанный глаз. Кроме того, он прихватил с собой вместительную плоскую фляжку, к которой время от времени прикладывался якобы для поддержания душевного равновесия.
При том, что братец пил почти постоянно, к категории горьких пьяниц он отнюдь не относился. Просто алкоголь был для него примерно то же самое, что для Сократа – его знаменитый внутренний демон: советчик, указчик, где надо толкач, где надо – тормоз и даже, если хотите, внутренний стержень.
В трезвом состоянии братец напоминал тупую и безвольную амебу. Выпив, становился активен, предприимчив, изворотлив, красноречив.
Без бутылки он не мог принять ни одного мало-мальски серьезного решения. По пьянке он женился, по пьянке развелся, по пьянке создал свой мотылевый бизнес и, следуя традиции, разориться должен был тоже по пьянке.
Когда братец в очередной раз отхлебнул из фляжки, я поинтересовался:
– Что там?
– Текила, – ответил он.
– Богато живешь. В цене, значит, мотыль.
– Мотыль-то в цене, – кисло улыбнулся он. – Да от конкурентов спасу нет. На ходу подметки рвут. Не поверишь, совсем обнищал. Если что и нажил за последнее время, так это только три вещи: триппер, трахому и тремор, – он продемонстрировал свои дрожащие пальцы.
– Ну с триппером и тремором понятно. А трахома откуда? Я где-то читал, что в нашей стране она ликвидирована еще в тридцатые годы.
– Ага, вместе с больными… Впрочем, я не так давно в Малайзию летал. К тамошнему мотылю присматривался. Вполне возможно, что в тех краях и заразился. Сейчас одна муть в глазах стоит… Не жизнь, а просто каторга.
– Хочешь, чтобы я тебя пожалел, такого разнесчастного?
– Вот это не надо! – решительно отказался братец, но, немного подумав, добавил: – Хотя в каком-то смысле можно пожалеть и меня.
Смысл этой довольно загадочной фразы дошел до меня гораздо позднее.
Разговор у нас с самого начала как-то не заладился.
И ладно, если бы я себя неправильно повел, какой спрос с человека, у которого гвоздь в мозгу засел, так нет же – братец всю малину испортил.
Вместо того чтобы ободрить меня, поддержать добрым словом, отвлечь от тяжких дум, внушить надежду, пусть и призрачную, он вдруг стал резать голую правду-матку, столь же неприемлемую в больничной палате, как, скажем, ложь – в церковной исповедальне.
(Кстати говоря, все подробности о состоянии моего здоровья братец выведал у одного местного врача, с которым был шапочно знаком опять же на почве того же самого мотыля.)
С его слов выходило, что перспективы на улучшение у меня нет никакой. Да, со временем я научусь питаться с ложечки и смогу самостоятельно испражняться в памперсы (есть уже, оказывается, такие – специально для взрослых), но появятся проблемы с вентиляцией легких, пролежнями и, конечно же, с психикой.
Отпущенные мне пять или шесть лет превратятся в непрерывную пытку, в сравнении с которой муки всех Танталов, Сизифов, Прометеев и Данаид покажутся легкой щекоткой.
Более того, я стану обузой для семьи, поскольку в самое ближайшее время клиника постарается от меня избавиться. Все заботы падут на мать, еще не утратившую шанса устроить личную жизнь, а расходы, естественно, на него, братца. Это при том, что сейчас даже обыкновенные антибиотики стоят бешеных денег. Тут целого центнера мотыля в месяц не хватит!
Какая-то логика в его словах, безусловно, была. Со всех сторон выходило, что я мерзкий эгоист и неблагодарный корыстолюбец, сознательно загоняющий в гроб мать и разоряющий брата. Подспудно даже проскальзывала мысль, что взрыв в метро я подстроил специально, дабы впоследствии безбедно существовать на правах инвалида.
– Выходит, что мне лучше было бы сразу подохнуть? – напрямик спросил я.
– Не надо передергивать, – сразу спохватился братец. – Я так не говорил. Но против правды не попрешь. А я, сам знаешь, всегда стоял за правду.
– Разве? – я не преминул уязвить его. – И в тот раз, когда продал на рынке отцовские ордена, а вину хотел свалить на меня? И когда торговал подкрашенной смесью вареного риса и рыбьего жира, выдавая ее за красную икру?
– Ты еще про детский садик вспомни! – обиделся он и немедленно приложился к фляжке.
Тут я проявил слабость – разревелся. И даже не от осознания своей обреченности, сколько от обиды.
Во всем этом огромном и разнообразно устроенном мире, где гуманистические ценности приобретали все больший вес, где был расшифрован геном человека, где полным ходом шло объединение Европы, где людей давно перестали жечь на кострах за убеждения, где почти искоренили каннибализм, где стабилизировались цены на энергоносители и услуги падших женщин и где только одних китайцев насчитывалось полтора миллиарда, я вдруг оказался таким одиноким, словно ударная волна проклятой бомбы забросила меня куда-нибудь на Марс.
Брат, превратно истолковавший мои слезы, шепотом предложил:
– Хочешь, я тебе текилы в капельницу плесну? Сразу на душе полегчает.
– Ты бы лучше, гад, какого-нибудь яда туда плеснул! – ответил я сквозь слезы. – Все бы проблемы сразу и разрешились.
– Ага! – хитровато улыбнулся он. – Не хватало еще, чтобы меня потом в твоей смерти обвинили.
– Вот чего ты боишься! Не моей смерти, а собственных неприятностей.
Упрек, конечно, вышел малоубедительный, но отповедь я получил по полной программе. Братец, постоянно черпавший из фляжки все новые и новые силы, стал горячо доказывать, что неприятностей он как раз и не боится, поскольку нельзя бояться того, что уже и так висит на шее, а вот мне следует вести себя скромнее и не взваливать собственные беды на всех подряд, а в особенности на близких.
Тут спешно появилась медсестра, наблюдавшая за нашей милой беседой сквозь стеклянную дверь палаты, и чуть ли не взашей принялась выталкивать братца вон.
Когда этот подонок был уже за порогом, я неизвестно почему крикнул ему вслед:
– А каков хоть мотыль в Малайзии?
Высший сорт! Не мотыль, а удав! На такую наживку даже сома можно ловить! Кто его у нас сумеет развести, сразу разбогатеет! – слова эти безо всякого сомнения шли у братца от самого сердца, в котором нашлось достаточно места для жирных, противных личинок, а вот для меня – нет.
Мысль о самоубийстве, в течение всего срока пребывания в клинике никогда окончательно не покидавшая меня, во время перепалки с братцем созрела окончательно. Более того, я решил не откладывать дело в долгий ящик.
Действовал я скорее под влиянием аффекта, чем по заранее разработанному плану – оборвал все трубочки, до которых смог дотянуться правой рукой, опрокинул капельницу, а потом стал обдирать с головы бинты.
Однако я был плохого мнения о бдительности дежурного персонала (или просто выбрал неудачное время). Не прошло и минуты, как медсестра (не та, что выгоняла братца, а другая, помоложе) оказалась тут как тут, а спустя четверть часа возле моей койки собрался целый консилиум, первую скрипку в котором играли не нейрохирурги, формальные хозяева этого отделения, а пришлые психиатры, владения которых располагались в соседнем корпусе.
– Вы делаете большую ошибку, молодой человек! – заявил один из них, пухлый, словно надутая насосом резиновая игрушка. – Вспомните высказывания классика русской литературы Куприна о ценности и неповторимости человеческой жизни…
Мне бы каяться или, в крайнем случае, молчать, так нет же, не удержался, сцепился в споре с ученым человеком:
– Это насчет того, что жизнь надо любить, даже оказавшись под колесами железнодорожного состава? – уточнил я, а когда психиатр машинально кивнул, добавил: – Почему бы Куприну и не восславлять жизнь, если он большую ее часть из кабаков не вылазил. Но лично мне ближе высказывание другого русского классика: «Не хочу я быть настоящим, и пускай ко мне смерть придет».
– Кто же такую глупость мог сморозить? – удивился он. – Не иначе какой-нибудь декадент.
– Нет, акмеист Осип Эмильевич Мандельштам. И эти строки он написал на стене лагерного барака, подыхая от голода и цинги.
– Парафреновый синдром, – толстяк обменялся взглядом со своим коллегой, стоявшим у меня в головах.
– Нет, скорее синдром Корсаковского, – возразил тот. – Но, во всяком случае, клиент нашего профиля.
Они отозвали в сторону моего лечащего врача Михаила Давыдовича и долго что-то втолковывали ему, в то время как медсестры восстанавливали порушенную систему пластмассовых трубочек, меняли капельницу и прибинтовывали мою правую руку к койке.
– Доигрался ты, Олег, – сказал Михаил Давыдович после того, как психиатры покинули палату. – Будешь теперь на особом контроле. А твой поступок я расцениваю как черную неблагодарность. Особенно учитывая количество сил и средств, затраченных на лечение.
– После лечения человек выздоравливает, – дух противоречия продолжал тянуть меня за язык, что, наверное, и было одним из признаков загадочного «парафренового синдрома». – А мне это не грозит. Зачем же зря тратить лекарства и отнимать время у занятых людей?
– Не дури. Курс лечения не закончен. В нашем деле бывают самые неожиданные случаи ремиссии. Тем более что организм у тебя такой молодой… Шанс на благополучный исход всегда имеется. – Не знаю, кого хотел успокоить Михаил Давыдович – меня или себя самого.
Меня щедро накачали успокоительным и наконец-то оставили в покое. Уже проваливаясь в пучину тяжкого обморочного сна, я поклялся, что при первой же возможности возобновлю попытки раз и навсегда покончить с этой постылой жизнью.
Как она ко мне, так и я к ней.
С какой мыслью я уснул, с такой и проснулся. Это хорошо. Значит, у меня начала вырабатываться психологическая установка. Что это такое – расскажу позже.
За это время в палате мало что изменилось, только на прикроватном столике появился какой-то мудреный прибор типа осциллографа, провода от которого уходили под марлевую чалму, намотанную на мою бедную головушку.
По белому потолку ползла одинокая муха, а это означало, что в мире, который я собрался покинуть, наступила весна.
Оно и к лучшему. Меньше будет мороки с могилой. А то помню, когда хоронили отца, промерзшую почти на метр землю пришлось разрушать буровой, предназначенной для установки электрических опор. Обошлось это нам в четыре бутылки водки. Бурильщик прямо так и сказал: «Четыре дырки – четыре бутылки. Зимняя такса. А нет, так будете ломами целые сутки махать».
Судя по тишине в коридоре и расположению теней на стене, стояло раннее утро. Счеты с жизнью надо было покончить еще до прихода медсестры, иначе ее болтовня и живая мимика могли отвлечь меня от задуманного.
Возможности мои, надо признаться, были весьма ограничены. После того как мою нашкодившую руку лишили подвижности, я – увы – мог положиться только на разум и на волю (тем более, разум ущербный, а волю, подточенную бесконечными инъекциями анальгетиков и барбитуратов). Говорят, что есть люди, способные по собственному желанию регулировать частоту сокращения сердца и даже останавливать его. Я к числу таких талантов, к сожалению, не принадлежу. Не подвластны мне и другие внутренние органы (стыдно сказать – с некоторых пор даже мочевой пузырь). Выход один – прекратив дыхание, умереть от кислородного голодания. Будем надеяться, что это мне по силам.
Освежив в голове психологическую установку: «Умереть, умереть, умереть…», я сделал глубокий выдох и весь напрягся, дабы не позволить воздуху самопроизвольно проникнуть в легкие. Сонная муха продолжала свой затяжной рейд по потолку, и, наверное, это было последнее, что мне предстояло увидеть в земной жизни.
Так прошла минута, другая, третья.
Я держался из последних сил, и вскоре в глазах стало темнеть, а в ушах раздался похоронный звон. Однако умереть я не смог. Стоило сознанию слегка померкнуть, как освободившиеся от его диктата легкие стали на путь прямого саботажа, то есть задышали на полную катушку.
Мое тело, превратившееся в бесполезные руины, тем не менее не хотело умирать окончательно. Доводы разума не находили отклика у тупой плоти, доставшейся нам в наследство от трилобитов и динозавров.
Целый день с небольшими перерывами я продолжал это самоистязание, однако добился только того, что у меня носом хлынула кровь.
Это обстоятельство на некоторое время зародило новую надежду, хотя, если честно, мне не доводилось слышать о людях, скончавшихся от носового кровотечения. Но тут, как назло, появилась вездесущая медсестра. Она быстро уменьшила поступление физраствора из капельницы и вставила мне в ноздри ватные тампоны, пропитанные перекисью водорода.
Ближе к вечеру в палату заглянул пухлолицый и полнотелый психиатр, накануне пытавшийся наставить меня на путь истинный посредством цитат из Куприна (которого я, кстати сказать, терпеть не могу).
Разговор у нас получился весьма содержательный, хотя я все время чувствовал себя, как иностранный агент, которого испытывают на детекторе лжи.
В заключение он, как бы между прочим, заметил, что творчество Осипа Эмильевича Мандельштама, поэта безусловно замечательного, противопоказано для юных впечатлительных душ, не успевших очерстветь в житейских передрягах. Ведь буквальное понимание фразы «Я трамвайная вишенка страшной поры и не знаю, зачем я живу», может привести к непредсказуемым последствиям.
Я спорить не стал. Глупо вступать в полемику, стоя на самом краю вечности. Это то же самое, что станционному зеваке переругиваться с пассажирами мчащегося мимо скорого поезда.
А психиатр-то оказался очень не прост. Уверен, что еще вчера про Осипа Эмильевича, этого «семафора со сломанной рукой», он и слыхом не слыхивал. Зато сегодня, надо же, – цитирует.
День пошел насмарку. Вся надежда теперь была на ночь. Но сначала следовало добиться, чтобы психологическая установка, уже завладевшая сознанием, распространилась также и на периферическую нервную систему, включая вегетативный отдел.
Что это такое, поясню на примере, взятом из средневековой истории. Пример, кстати, вполне достоверный. В те времена морские разбойники свирепствовали даже на Балтике. Само собой, что это не нравилось ни купцам, ни рыбакам, ни прибрежным жителям. И вот главарь одной такой пиратской шайки угодил в руки властей. Да не один, а вместе со всеми подручными. С приговором долго тянуть не стали – лишить всех головы, и баста!
По тогдашним законам каждый осужденный на смерть имел право высказать последнее желание, в пределах разумного, конечно. Воспользовались этим правом и наши разбойники. Кто-то потребовал кружку рома, кто-то трубочку, кто-то свидание с родней. Желания простые и вполне приемлемые.
Зато главарь озадачил судей. Во-первых, он хотел, чтобы ему отрубили голову в первую очередь. Во-вторых, просил помиловать тех своих соратников, мимо которых сможет пройти в обезглавленном виде.
Подумав немного, судьи согласились. Все были уверены, что у главаря ничего не выйдет. Ведь человек, в конце концов, не петух, который и без головы способен бегать.
Палач был специалистом своего дела и снес осужденному голову с первого удара. Тем не менее тот встал на ноги и, обливаясь кровью, двинулся вдоль шеренги своих соратников.
Он успел миновать семерых и, безо всякого сомнения, пошел бы дальше, но коварный палач, которому за каждую голову платили поштучно, швырнул ему под ноги свой топор.
Всех осужденных потом, естественно, казнили, честное слово властей и в те времена ничего не значило, но дело не в этом. Главарь разбойников поставил перед собой такую четкую и сильную психологическую установку, что тело повиновалось, ей даже при полном отсутствии головного мозга.
Если нечто подобное удастся повторить и мне, смерть станет желанием столь же осуществимым, как, например, отход ко сну или утоление жажды.
Но пока это не произошло, я должен был беспрестанно внушать себе: «Умереть, умереть, умереть… Уйти, уйти, уйти…»
И когда мне уже стало казаться, что тленное тело согласно отпустить на волю бессмертную душу, внезапно напавший сон спутал все мои планы.
Впрочем, ничего удивительного тут не было – в этот деть я намаялся как никогда. Так что даже снотворное не потребовалось…
Олег Наметкин, неудавшийся самоубийца
Что такое сон (так и хочется, вопреки законам орфографии, написать это слово с большой буквы), вновь возвращающий человека в благословенные былые времена, когда он был молод, здоров, свободен, бесшабашен и любвеобилен, лучше всего известно заключенным, отбывающим длительные срока, да прикованным к койке калекам.
Для них сон – это часть жизни, столь же неотъемлемая, как явь, это единственный способ показать кукиш злосчастной судьбе, это счастье и мука. Набегавшись по цветущим лугам за девками, приласкав своих детей и наказав обидчиков, они просыпаются потом на нарах в душной камере или на хирургической койке в душной палате и, осознав, что все недавно пережитое – лишь иллюзия, лишь мираж, в кровь кусают губы.
В сети этого сладкого обмана, столь же древнего, как и человеческий род, доводилось попадаться и мне, особенно в последнее время.
Сон, посетивший меня на сей раз, был необычайно детален, странен (странен именно в силу своего реализма) и тематически, так сказать, резко отличался от всего того, что бог Морфей посылал мне прежде.
Начался он ощущением… как бы это лучше выразиться!.. нет, не падения, а быстрого и плавного скольжения, словно бы я, вернувшись в детство, катаюсь на санках с ледяной горы.
О последующих своих впечатлениях мне говорить как-то даже неудобно… Но куда денешься? До ранения я был вполне нормальным парнем, не обделявшим противоположный пол своим вниманием, но в клинике многие прежние страсти покинули меня. В том числе и страсть к продолжению рода, опоэтизированная людьми сверх всякой меры. Ничего не поделаешь – тело мое ниже пояса было практически мертво. Сейчас же, скатившись по невидимой, существующей только в моем сознании горке, я очутился в страстных (простите за банальность, но другого выражения не подберешь) женских объятиях. Нас окружал жаркий, душистый мрак (и это при том, что я давным-давно не ощущал никаких запахов, даже резкую вонь хлорки).
Ничего не могу сказать за женщину, но, судя по всему, акт любви – испепеляющий, как разряд молнии, и почти такой же краткий, – для меня уже закончился.
На смену плотскому (читай – скотскому) удовлетворению быстро пришла мучительная тоска, хорошо знакомая любому совестливому человеку, внезапно открывшему в себе какой-то моральный изъян.
Как бы почувствовав это, женщина выпустила меня из объятий и отстранилась. Запели пружины кровати.
«Что случилось? – спросила она голосом, родившим во мне смутные, явно не поддающиеся анализу ассоциации. – Тебе плохо?»
«Сам не пойму, – буркнул я. – С головой что-то… Все перемешалось».
«Пить меньше надо», – произнесла она наставительно.
«Да не пил я вроде сегодня».
«Как же не пил, если я сама тебе наливала?»
«Это не считается…» – слова выскакивали из меня как бы сами собой, безо всякой связи с мыслями.
«Ничего, сейчас полегчает».
Руки женщины вновь пустились в путешествие по моему телу, однако ощущение было такое, будто бы это змеи вкрадчиво осторожно прикасаются ко мне, выискивая место, наиболее удобное для смертельного укуса.
«Пора собираться, – сказал я. – Как говорится, хорошего понемножку».
«Побудь еще, – нотки обиды появились в ее голосе. – Муж сегодня до утра дежурит».
«Говорю, плохо мне… Совсем ничего не соображаю. Отравился, наверное».
Я сел на край кровати и стал в темноте одеваться. Гардеробчик был какой-то странный – кальсоны, галифе, сапоги с портянками. Ничего похожего я отродясь не носил, но руки сами собой застегнули все многочисленные пуговицы и замотали портянки, а ноги, опять же сами собой, нырнули в сапоги.
Уже встав, я поверх тесного кителя приладил какую-то сложную сбрую, кроме всего прочего отягощенную еще и пистолетной кобурой. Зачем мне – пусть и во сне – понадобилось оружие, трудно было даже предположить.
И тут меня качнуло из стороны в сторону, как марионетку в руках неопытного кукловода. С ночного столика рухнула ваза, но благодаря ковровой дорожке, похоже, уцелела.
«Да ты и в самом деле нездоров! – воскликнула женщина, на ощупь отыскивая халат. – Вызвать „Скорую“?»
«Еще чего не хватало… Лучше проводи до дверей. Только свет не включай».
Уже и не помню, как я очутился в замусоренном подъезде, потолок которого был утыкан черными скелетиками сгоревших спичек, а стены испещряли матерные слова, исполненные явно детской рукой.
Добавив ко всему этому неистребимое зловоние мочи, латаные-перелатаные двери и почтовые ящики, в прошлом неоднократно служившие местом аутодафе для писем и газет, можно было прийти к выводу, что здесь проживают сплошь философы-киники, предпочитающие вопиющую бедность сомнительным благам богатства.
Снаружи стояла ночь, слякотная и зябкая, а вдобавок черная, как межгалактическое пространство. Голая лампочка над подъездом освещала только ближайшие окрестности в радиусе десяти шагов да обшарпанную стену дома, на которой гудроном было намалевано: «ул. Солнечная, д. 10, кор. 2».
Эта недобрая осенняя ночь так соответствовала состоянию моей души, что я нырнул в нее чуть ли не с благоговением, как жаба в родное болото, как больной зверь в глухую берлогу. Ноги сами выбирали путь, надо было только не мешать им. Куда я шел – не знаю. Но только не домой, потому что впереди расстилался мрак, не дающий никаких надежд на существование человеческого жилья. В таком мраке могли обитать разве что волки Да еще, по слухам, упыри.
Внезапно я остановился, словно наткнувшись на невидимую преграду. Впереди маячило огромное голое дерево. Кто-то таился в его тени, явно поджидая меня. Рука машинально тронула кобуру, но тут же отдернулась.
«Не спится?» – спросил человек, силуэт которого был почти неразличим во мраке.
«Как видишь», – ответил я, чувствуя стеснение в груди и дрожь в коленках.
«Порядок проверяешь?» – продолжал человек, которого, могу поклясться, я уже встречал прежде, и не во сне, а наяву.
«И его тоже».
«К моим не заходил?»
Надо было ответить «нет», но я успел судорожно сглотнуть это слово, уже готовое сорваться с языка, и ответил, как топором отрубил: «Заходил».
«Вот, значит, как», – с расстановкой произнес человек и стал чиркать спичкой о коробок.
«Сырые, – сказал я, – возьми мою зажигалку».
Рука, вновь задев кобуру, потянулась к карману галифе.
«Ничего, обойдусь. – Спички в его руках ломались одна за другой. – Мы уж как-нибудь сами».
«Что будем делать?» – выдавил я из себя.
«Не знаю, – ответил он. – Не знаю».
«Прости меня, если сможешь».
«Бог простит. А я не могу».
Отбросив коробок, он пошел прочь усталой и шаткой походкой много дней подряд отступающего солдата.
Я остался столбом торчать на прежнем месте. Вихрь мыслей метался в голове, причем мыслей таких, которые никогда не могли принадлежать мне.
Окружающий мир неумолимо стягивался, давя на сердце и душу, пока из черной бесконечности не превратился в черный тупик, имевший один-единственный выход. Внутренне я был давно готов к этому. «Умереть, умереть, умереть, – билось в сознании. – Уйти, уйти, уйти».
Отстегнув клапан кобуры, я потянул за торчащий сбоку специальный ремешок, и пистолет сам прыгнул мне в ладонь (господи, откуда только взялись эти навыки?).
Патрон, как обычно, был в стволе, оставалось только снять предохранитель. Приставляя дуло к виску, я невольно направил его туда, где в глубине мозга должен был сидеть проклятый гвоздь. Клин клином вышибают.
«Не надо!» – завопил кто-то внутри меня.
«Умереть, умереть, умереть», – ответил я.
Вспышка. Удар. Вкус крови. Запах сгоревшего пороха. Смерть.
Меня завертело, как листок в бурю. Ночь разлетелась на мириады осколков, а потом съежилась до размеров печной трубы, оба конца которой уходили в бесконечность. Бездна была вверху, бездна была внизу, и мне надо было выбирать какую-либо из них.
Не знаю почему, но я рванулся вверх (наверное, гимн «Все выше, и выше, и выше…» засел в генах). Меня понесло, понесло, понесло, понесло куда-то и вышвырнуло на больничную койку, обжитую и знакомую, как вурдалаку – его гроб, мумии – саркофаг, а грешнику – адский котел.
Электрический свет, бивший прямо в глаза, ослепил меня, а дружный радостный вскрик едва не оглушил.
– Жив, – произнес Михаил Давыдович с облегчением. – Ну слава те, господи!
– Рассказать кому, не поверят! – медсестра Нюра по молодости лет еще способна была чему-то удивляться.
– То-то и оно, – с сомнением произнес реаниматолог Стась. – Случай беспрецедентный. Даже и не знаю, стоит ли его фиксировать.
– Фиксируй, фиксируй, – распорядился Михаил Давыдович.
– Я-то зафиксирую. Только потом от всяких комиссий отбоя не будет… Ох, грехи наши тяжкие!
– Олег, как ты себя чувствуешь? – Михаил Давыдович склонился надо мной.
– Нормально.
– Что с тобой было?
– Ничего.
– Как ничего, если у тебя почти час полностью отсутствовала активность головного мозга? Понимаешь, полностью! Вот энцефалограмма, – он взмахнул длинной бумажной, так и норовившей свиться в спираль. – Альфа-ритма нет. Бета-ритма нет. Тета-ритма нет. Даже дельта-ритма нет. У покойника, пока он еще не остыл, энцефалограмма лучше бывает.
– Вам виднее. Вы университеты кончали, – рассеянно произнес я. – А тот погиб?
– Кто? – вопрос мой, похоже, слегка ошарашил Михаила Давыдовича.
– Ну тот… с пистолетом. Военный или милиционер.
– Тебе привиделось что-то?
– Нет, не привиделось, – уперся я. – Он жить хотел. А я его заставил. Умереть, умереть, умереть…
– Ты заставил его умереть? – догадался Михаил Давыдович.
– Ага.
– За что?
– За дело.
– За какое?
– Кабы я знал! Но он-то свою вину чуял. Поэтому сначала и не сопротивлялся. Только под конец опомнился. Но поздно было. Пуля в виске. Умереть, умереть, умереть…
– Тэк-с, – Михаил Давыдович выпрямился. – Похоже, долечиваться ты будешь в психушке. А пока поспи еще. Нюра, сделай соответствующий укольчик. И глаз с него не спускай.
В тот же день, но уже ближе к вечеру, меня посетил толстяк-психиатр, на этот раз соизволивший представиться. Звался он простецки – Иван Сидорович, а вот фамилию имел забавную – Котяра. Не Кот, не Котик, не Котов, а именно Котяра.
Перечисление всех его ученых степеней, титулов и званий заняло бы слишком много места. Скажу только, что докторскую диссертацию Иван Сидорович Котяра защитил еще в те времена, когда я под стол пешком ходил.
– Я закурю, с вашего позволения, – сказал он первым делом.
– Пожалуйста, – я постарался изобразить радушного хозяина. – Закуривайте, располагайтесь, чувствуйте себя как дома. Можете даже галоши снять.
– Как я понимаю, мысль о самоубийстве вас не оставляет, – не обращая внимания на мои шуточки, поинтересовался он.
– Есть такое, – признался я.
– И говорят, что под эту марку вы кого-то уже застрелили? – курил он тоже по-простецки, стряхивая пепел в кулек из газетной бумаги.
– Так то во сне!
– Ничего себе сон у вас. С полным прекращением мозговой деятельности. Честно скажу, что с подобным явлением я сталкиваюсь впервые.
– Сон у меня обыкновенный, как у всех. Вы лучше свои приборчики отрегулируйте, чтобы у них стрелки не зашкаливали.
– Поучи, поучи меня, старика… А не то я за тридцать лет практики в своем деле так ничего и не понял…
– Вот вы сразу и обиделись, – печально вздохнул я.
– Нисколечки, – он едва заметно улыбнулся (улыбаться заметно ему не позволял добрый слой подкожного жира), – это хирурги на своих пациентов могут обижаться. Или венерологи. Но только не психиатры. Как можно обижаться на шизофреников или маньяков?
– А я по вашей классификации кто буду?
– Пока только неврастеник… Но вы бы лучше про свой знаменитый сон рассказали.
А почему бы и нет, подумал я. Сон-то действительно странный. Чертовщиной какой-то попахивает. Вот пусть этот Котяра и разбирается. Как-никак доктор медицинских наук. Светило. На разных там психоанализах собаку съел.
И я как можно более подробно пересказал все, что приснилось мне прошлой ночью. Упомянул и про чужую постель, в которой я оказался на пару с любвеобильной женщиной, и про свое скверное самочувствие, и про дом номер десять по улице Солнечной, и про странный разговор в ночи, и про приставленный к виску пистолет, и про случившееся в последний момент раздвоение личности.
Умолчал я только про свои опыты, связанные с выработкой психологической установки на самоубийство.
– Забавно, – сказал Иван Сидорович, дослушав мою исповедь до конца. – Весьма забавно. Так говорите, вы во сне и запахи ощущали?
– Ощущал.
– А сейчас? – он помахал перед моим носом дымящейся сигаретой.
– А сейчас ничего.
– И половое удовлетворение испытывали?
– Как вам сказать… – я замялся. – К тому времени уже все закончилось. Осталось за пределами сна… Ну, короче, вы меня понимаете.
– Если я не ослышался, сначала вам казалось, что вы в той истории – главное действующее лицо. Так?
– Так.
– Но потом возникло подозрение, что здесь вы не один? – он постучал пальцем по своей башке, очень напоминавшей приплюснутый с полюсов рельефный глобус, на котором из розового океана лоснящейся кожи торчали лесистые острова бровей, архипелаги мелких бородавок и обширные континенты губ и носа.
– Примерно… Хотя сон есть сон. Как его объяснить? Все так смутно…
– У вас как раз и не смутно! – возразил он. – Сколько деталей. Да еще каких! А ведь обычно они выветриваются из головы сразу после пробуждения.
– У нормальных людей они выветриваются, – произнес я многозначительно. – А у меня гвоздь в мозгах застрял. Возможно, он сновидения к себе магнитом притягивает.
– Возможно, возможно, – задумчиво повторил Иван Сидорович. – Сон, знаете ли, явление весьма загадочное. Относительно его природы существует множество гипотез. Но истина пока не установлена.
– Кто же вам мешает ее установить? Действуйте. Нобелевку получите.
– Совет дельный. Вот если бы вы мне еще и помогли… – Трудно было понять, шутит он или говорит серьезно.
– Много вам проку от калеки.
– Не скажите… Так, значит, на этой Солнечной улице вы прежде никогда не бывали?
– Даже не знаю, где это.
– Тогда на сегодня, пожалуй, и хватит, – прежде чем встать, он уперся руками в колени. – Я тут распорядился телевизор в вашу палату поставить. Если хотите, медсестра книжки почитает. Вы какие больше любите? Поэзию?
– Нет, эссеистику. Что-нибудь из Карлейля или Монтеня… А за что такая честь?
– Потом узнаете… Время у нас еще будет. А мысли о самоубийстве советую из головы выбросить. Теперь я сам буду вами заниматься. Если на ноги и не поставлю, то к активной жизни обязательно верну. Президент Рузвельт полжизни в инвалидном кресле провел, зато, неслыханное дело, на четыре срока подряд избирался. Главное, не падать духом.
– И за чей же счет, интересно, я буду существовать? – Фраза братца о центнере мотыля, необходимого на мое содержание, не шла из головы. – За ваш?