412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лесков » Колыванский муж » Текст книги (страница 3)
Колыванский муж
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:53

Текст книги "Колыванский муж"


Автор книги: Николай Лесков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Возвращаюсь к порядку.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Все это произошло радением кузины Авроры, в которой, бог ее знает, какое биение пульса и какое кровообращение. Глядя на нее, иногда можно зафантазироваться над теориями метапсихоза и подумать, что в ней живет душа какой-то тевтобургской векши. Прыг туда, прыг сюда! Ей все нипочем. У нас так долго живут в общении с немцами и так мало знают характеры немецких женщин. То есть, я говорю, знают только одну заурядность. У этой же все горит: одна рука строит, другая – ломает, а первая уже опять возводит что-то заново. Ходит по залу с своею скрипкою и все фуги, и фуги... Всем надоела! Случилась надобность ее о чем-то спросить. Вхожу и спрашиваю. Видит – и ни слова не отвечает: идет прямо, прямо на меня, как лунатик, и вырабатывает свою фугу. Пришлось то же самое во второй раз – и опять результат тот же самый. Зато в третий раз нечто совсем особенное: шла, шла, играла, вела фугу, и вдруг у самого моего уха струна хлоп – и завизжала по грифу.

– Лопнуло терпение! – говорю.

– Да! – отвечает. – Когда же вы, наконец, соберетесь?

– Что?

– Сделать Лине предложение!

– Я?! делать предложение!.. Лине!!!

– Да, я думаю, – вы, а не я, и никто другой за вас.

– Да вы вспомните, что вы это говорите! – О, я все помню и все знаю.

– Разве я смею думать... разве я стою внимания Лины!

– Говоря по совести, как надо между друзьями, конечно, нет, но... произошла роковая неосторожность: мы, сентиментальные немки, мы иногда бываем излишне чувствительны к человеческому несчастию... Если вы честный человек, в чем я не сомневаюсь, вы должны уехать из этого города или... я ведь вам не позволю, чтобы Лина страдала. Она вас любит, и поэтому вы ее стоите. А я вас спрашиваю: когда вы хотите уехать?

– Никогда!

– В таком случае... Лина!

– Бога ради! Дайте время!.. Дайте подумать!

– Лина! Лина! – позвала она еще громче.

– А-а! – отозвался из соседней гостиной голос Лины.

– Иди скорей, или я разобью мою скрипку.

Вошла, как всегда, милая, красивая и спокойная Лина.

– Этот господин просит твоей руки.

И, повернувшись на каблучке, Аврора добавила:

– Извини за неожиданность, но из долгого раздумья тоже ничего лучшего бы не вышло. Я иду к Tante!

– Лина! – прошептал я, оставшись вдвоем. Она на меня взглянула и остановилась.

– Разве я смею... разве могу... Она тихо ответила:

– Да.

Через неделю Аврора уехала к матери в Курляндию. Мы все перед баронессой молчали. Наконец Лина сама взялась сказать, что между нами было объяснение. Я непременно ждал, что мне откажут, и вслед за тем придется убираться, как говорят рижские раскольники, "к себе в Москву, под толстые звоны". Вышло совсем не то. Мы с баронессой гуляли вдвоем, и она мне сказала:

– Я не против избрания Лины, хотя я не совсем ему рада. Вы не знаете, почему?

– Знаю. Мое прошлое...

– Совсем нет. Это слишком глупо и жестоко тянуть за человеком весь век его ошибки, но... вы русский!..

– Вы так терпимы, баронесса!.. Так долго жили в России.

– Да, это я.

– А Лина тем более.

– Нет – вы??

– Я – все, что вы хотите!

– Просите благословения у ваших родителей. Я попросил.

Тут и загудели из Москвы "толстые звоны".

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Матушка сокрушалась. Она находила, что я уже два раза бог весь что с собою наделал, а теперь еще немка. Она не будет почтительна. Но отец и дядя радовались – только с какой стороны! Они находили, что наши стали все очень верченые, – такие затейницы, что никакого покоя с ними нет, и притом очень требовательны и так дорого стоят, что мужу остается для их угождения либо красть, либо взятки брать.

"Немки лучше", – возвещал отцу дядя из Москвы в Калугу и привел примеры "от иных родов", таких же "столповых", как и наш род Сипачевых. Успокоили отец с дядею и матушку, что "немки хозяйственны и для заводу добры". Так все это мне и было изъяснено в пространных отписках с изъяснением, кто что думал и что сказал, и чем один другого пересилил. Матушка, кажется, больше всего была тем утешена, что они "для заводу добры", но отец брал примеры и от "больших родов, где много ведомо с немками браков, и все хорошие жены, и между поэтами и писателями тоже многие, которые судьбу свою с немецкою женщиною связали, получили весь нужный для правильной деятельности покой души и на избрание свое не жаловались". Низводилось это до самых столпов славянофильства. Стало быть, мне и Бог простит. Отец писал: "Это твое дело. Тебе жить с женою, а не нам, ты и выбирай. Дай только Бог счастия, и не изменяй вере отцов твоих, а нам желательно, наконец, иметь внука Никитку. Помни, что имя Никиты в нашем сипачевском роду никогда прекращаться не должно, а если первая случится дочь, то она должна быть, в честь бабушки, Марфа". Я, разумеется, обрадовался и говорю баронессе, что отец и мать согласны. Она захотела видеть письмо, и я подал это письмо баронессе, а она Лине. Лина покраснела, а уважаемая баронесса не сделала никакого замечания. Я их обнял и расцеловал: "Друзья мои! – говорю, – истинно, нет лучше, как немецкие женщины". И я действительно тогда так думал – и женился. Жена моим старикам письма написала по-русски. Живем прекрасно: Москва и Калуга спокойны и рады – только все осведомляются: "в походе ль Никитка?" Наконец напророчили! Я пишу: "Лина, кажется, чувствует себя не одною".

Сейчас же и дядя и отец сразу с обеих колоколен зазвонили. "Благословение непраздной и имущей во чреве; да разверзет ее ложесна отрок" и проч. и проч. У дяди всегда все выходило так хорошо и выспренно, как будто он Аксакову в газету передовицу пишет, а отец не был так литературен и на живчака прихватывал: "Только смотри – доставь мне Никитку!.. Или разве в самом крайнем случае прощается на один раз Марфа". Более же одного раза не прощалось.

Матушка мало умела писать; лучше всего она внушала: "Береги жену время тяготно", а отец с дядею с этих пор пошли жарить про Никиту. Дядя даже прислал серебряный ковшик, из чего Никиту поить. А отец все будто сны видит, как к нему в сад вскочил от немецкой коровки русский теленочек, а он его будто поманил: тпрюси-тпрюси, – а теленочек ему детским языком отвечает: "я не тпруси-тпруси, а я Никитушка, свет Иванович по изотчеству, Сипачев по прозванию".

Сделался этот Никита Иванович Сипачев моим нравственным или долговым обязательством, которого мне никак избыть нельзя. Итак, жена моя что-то заводское, и я заводский, и наша любовь и счастливый брак наш – все это рассматривается, оценивается только с племенной, заводской точки зрения.

– "Никитка! Никитка!" – "Подай Никитку!" – "В походе ли Никитка!" Да что же это, наконец, за родственная глупость и даже унижающее бесстыдство! Ну, а если нет и не будет "в походе" не только Никиты, а даже и Марфы, то что же тогда? Неужто об этом плакать, что ли, или считать это за несчастие и укорять Лину, как это бывало у евреев ветхого завета и у русской знати московского периода? Но, к счастию, мне было чего ожидать, и раздражение на своих было напрасно. Только очень они с этим льнут. Отец пишет, что мать теперь все молится Спорушнице "об имущей во чреве". Писали, что в поминанье Лина у них за здравие записана Катериной, потому что Каролину священник находил неудобным поминать, так как это имя неправославное. Лина "еретица". Давали мне совет "наклонять жену к вере моих отцов", но надеялись, что "когда будет Никитушка, то она, вероятно, и сама поймет, что это неизбежно. Когда же он родится и станем его крестить, то чтобы поп крестил его непременно настоящим троекратным погружением в купели, а не облил с блюдечка, как будто канарейку". Мать же извещала, что она шьет Никите распашоночки и делает пеленки из старенького, чтобы ему не резало рубцами тельце под шейкой и под мышечками.

Словом, покой мой замутился с этим Никитою. И чем дальше, тем все неотступнее.

Пришли и распашонки, и пеленочки, а от дяди из Москвы старинный серебряный крест с четырьмя жемчужинами, а от отца новые наставления. Пишет: "Когда же придет уреченное время – поставь к купели вместо меня стоять дьячка или пономаря. Они, каковы бы ни были, – все-таки верные русские люди, ибо ничем иным и быть не способны".

Все ведь это надо как-нибудь выполнить, а здесь такие приемы не приняты. Непременно придется что-нибудь лгать старикам, а я их так люблю и никогда их не обманывал.

Ожидание Никиты стало меня нервировать и мучить. Зачем они чересчур все это раздувают и о чем хлопочут? Все делалось бы само собою несравненно спокойнее и лучше, если бы они не гнали такой суеты и горячки. Кто родится, того бы и окрестили, и назвали бы Никитою или Марфой, а то я уже стал тревожиться: как, в самом деле, это будет? Или, может быть, и совсем ничего не будет – так пройдет?

Высказался даже в этом духе теще. Баронесса, вязавшая в это время одеяльце, покачала головою и, тихо улыбнувшись, отвечала:

– Нет, это гак: не проходит. А они напрасно так много беспокоятся, и ты стал беспокоен. Тебе бы пока лучше проехаться.

– Куда же, – говорю, – и как мне теперь отлучаться?

– Отчего же? Это даже хорошо. Еще числа Лины далеко, а я попрошу барона – он тебе даст командировку. Проезжайся. Числа далеко.

И я получил командировку, и в самом деле рад был проехаться. Ведь "числа далеко", а Лину оставить с нежно любящею ее матерью нимало не страшно. Да и мой беспокойный вид и нервозность, по словам баронессы, даже нехорошо влияли на настроение духа жены, а ей в ее положении нужно спокойствие.

А заботы родных все не унимаются: перед самым моим отъездом дядя пишет, что он намерен завещать свой дом, в переулке близ Арбата, Никите, а отец пишет, что "все наше принадлежит тебе и сыну твоему, первенцу Никите Ивановичу Сипачеву".

Я уехал в командировку на особом катере.

Прекрасно! Море, свободная стихия, маяки, запасы, поверки знаков – все это меня развлекло и заняло; но – черт возьми, – чуть только я удалился от своего берега, в моей душе вдруг зародилось какое-то беспокойство, что я обманут, что со мной сыграли какую-то штуку, что я выгнан из дома нарочно, как какой-то дурачок, и вообще со мною играют какую-то комедию.

Кто?.. Кто мог со мною играть комедию? Неужто моя милая, преданная жена, моя кроткая, верная Лина? Или неужто моя теща, баронесса, просвещенная, истинно честная и всеми уважаемая женщина, сочувствующая всему высокому и презирающая все недостойное истинного благородства?.. Невозможно! Не верю наветам коварным.

А какой-то черт шепчет на ухо: "Э, милый друг, все на свете возможно. Стерн, английский великий юморист, больше тебя понимал, и он сказал: "Tout est possible dans la nature" – все возможно в природе. И русская пословица говорит: "Из одного человека идет и горячий дух, и холодный". Все твои домашние дамы в своем роде прелестные существа и достойны твоего почтения, и другие их тоже не напрасно уважают, а в чем-нибудь таком, в чем они никому уступить не хотят, – и они не уступят, и они по-своему обработают.

Засыпаю под плащом на палубе и вижу фигуры баронессы и Лины на берегу, как они меня провожали и махали мне своими платками. Лина плакала. Она, наверно, и теперь иногда плачет, а я все-таки представляю себе, будто я нахожусь в положении сказочного царя Салтана, а моя теща Венигрета Васильевна – "сватья баба Бабариха", и что она непременно сделает мне страшное зло: Никитку моего изведет, как Бабариха извела Гвидона, а меня чем-нибудь на всю жизнь одурачит.

Идем под свежим ветерком, катерок кренится и бортом захватывает, а я ни на что внимания не обращаю, и в груди у меня слезы. В душе самые теплые чувства, а на уме какая-то гадость, будто отнимают у меня что-то самое драгоценное, самое родное. И чуть я позабудусь, сейчас в уме толкутся стихи: "А ткачиха с поварихой, с сватьей бабой Бабарихой". "Родила царица в ночь не то сына, не то дочь, не мышонка, не лягушку, а неведому зверюшку". Я зарыдал во сне. "Никита мой милый! Никитушка! Что с тобою делают!"

Боцман меня разбудил.

– Вы, – говорит, – ваше благородие, ужасно колобродите и руками брылявитесь! Перекреститесь.

Я перекрестился и успокоился.

В самом деле, что за глупость: ведь я не царь Салтан, и Никитушка не Гвидон Салтанович; не посадят же его с матерью в бочку и не бросят в море!

Так и странствую в таком душевном расположении от одного берегового пункта к другому, водворяю порядки и снабжаю людей продовольствием. И вдруг на одном из дальних островков получаю депешу: совершенно благополучно родился сын, – "sehr kraftiger Knabe" {Очень сильный мальчик – нем.}. Все тревоги минули: таким именно kraftiger Knabe и должен был появиться Никита! "Sehr kraftiger". Молодец! Знай наших комаринских!

Сами можете себе вообразить, как я после известия о рождении сына нетерпеливо кончал свои визиты к остальным маякам и с каким чувством через две недели выскочил с катера на родной берег этого города, где меня ждали жена и ребенок.

На самой пристани матрос передает приказание моего начальника явиться к нему прямо сию минуту.

Досадно, а делать нечего: еду.

Добрейший барон Андрей Васильевич прямо заключает меня в свои объятия, смотрит на меня своими ласковыми синими глазами и, пожимая руки, говорит:

– Ну, поздравляю, молодой отец, поздравляю! Извините, что я вас задержал и не пустил прямо домой, но это необходимо. Лина еще слаба, ведь она немножко обсчиталась числом, но зато Фриде – славный мальчик.

Я сначала не понял, что такое. Какой Фриде!

– Кто это, – говорю, – Фриде?

– А этот ваш славный мальчик! Мы его вчера окрестили и все думали: какое ему дать имя, чтобы оно понравилось...

Я перебил:

– И как же, – говорю, – вы его назвали?

– Готфрид, мои милый, Готфрид! Это всем нам понравилось, и пастор назвал его Готфрид.

– Пастор! – закричал я.

– Да, конечно, пастор, наш добрый и ученый пастор. Я нарочно позвал его. Я другого не хотел, потому что это ведь он, который открыл, что надо перенесть двоеточие после слова "Глас вопиет в пустыне: приготовьте путь Богу". Старое чтение не годится.

– Позвольте, – говорю, – но ведь я его задушу моими руками!

– Кого это?

– Этого пастора!

– За то, что он перенес двоеточие?

– Нет, за то, что он смел окрестить моего сына! Барон выразил лицом полнейшее недоумение.

– Как зачем окрестил сына? Как душить нашего пастора? Разве можно не крестить?

– Его должен был крестить русский священник!

– А!.. Я этого не знал, не знал. Я думал, вы так хотите! Но ведь лютеране очень хорошие христиане.

– Все это верно, но я сам русский, и мои родные русские, и дети мои должны принадлежать к русской вере.

– Не знал, не знал!

– Зачем же мои семейные, жена, теща не подождали моего возвращения?

– Не знаю – судьба, перст...

– Какая, ваше превосходительство, судьба! Судьба вот была в чем, вот чего хотели все мои русские родные!

Рассказал ему все и прибавил:

– Вот какова должна была быть настоящая судьба и имя, и вера этого ребенка, а теперь все это вывернули вон. Я этого не могу снесть.

– В таком случае вы здесь прежде успокойтесь.

– Нечем мне успокоиться! Это останется навсегда, что у меня первый сын – немец.

– Но ведь немцы также очень хорошие люди.

– Хорошие, да я-то этого не ожидал.

– А перст Божий показал.

Ну что еще с ним говорить! Бегу домой.

Отворила сама теща, – как всегда, в буклях, в чепце и в кожаном поясе, во всем своем добром здоровье и в полном наряде, – и говорит мне:

– Тссс! Потише... Фриде спит...

– Покажите мне его.

– Подожди, это сейчас нельзя.

– Нет, покажите, а то я сойду с ума! Я лопну с досады.

Показали мне мальчишку. Славный! Я его обнял и зарыдал.

– Ах ты, – говорю, – Никитка, Никитка! За что только тебя, беднягу, оборотили в Готфрида!

Выплакался досыта и ничего не стал говорить до тех пор, пока жена оправилась.

Потом раз выбрал время и говорю:

– Что же это вы сделали, Лина? Как я напишу об этом на Арбат и в Калужскую губернию! Как я его когда-нибудь повезу к деду и бабушке или в Москву к дяде, русскому археологу и историку!

Она будто не понимает этого и ласкается: но я-то ведь понимаю, какое мое положение с новорожденным немцем. Встанут отец и мать: показывай, мол, нам колыванское производство, а что такое я им могу сказать, что я покажу? Вот, мол, я вам оттуда своего производства немца привез!.. Потрудитесь получить – называется Готфрид Бульонович, в ласкательной форме Фриде, в уничижительной – Фридька. Имя не трудное, а довольно потешное. Меня засмеют и со двора с немцем сгонят. Или, еще вернее, мне не поверят, потому что этому и нельзя поверить, чтоб я, калужанин, истинно русский человек, борец за право русской народности в здешнем крае, сам себе первенца немца родил! Ад и смерть.

Прыгал я, прыгал – разные глупости выдумывал, хотел дело поднимать, донос писать, перекрещивать, да на кого доносить станешь? На свою семью, на любимую жену, на добрую и всеми уважаемую тещу Венигрету, которую я и люблю и уважаю!.. Черт знает, что за положение!

Так ничего иного и не мог придумать, как признать "совершившийся факт", а в нем участие "перста", и затем начал врать моим старикам, что случилось несчастие: Никитки, пишу, нет, а вышел фос-куш.

Ничего другого в этом положении не выдумал.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Живем наново и опять так же невозмутимо хорошо, как жили. Мой немчик растет, и я его, разумеется, люблю. Мое ведь дитя! Мое рожденье! Лина превосходная мать, а баронесса Венигрета – превосходная бабушка. Фридька молодец и красавец. Барон Андрей Васильевич носит ему конфекты и со слезами слушает, когда Лина ему рассказывает, как я люблю дитя. Оботрет шелковым платочком свои слезливые голубые глазки, приложит ко лбу мальчика свой белый палец и шепчет:

– Перст Божий! перст! Мы все сами по себе не значим ничего. – И прочитает в немецком переводе из Гафиза:

Тщетно, художник, ты мнишь,

Что творений своих – ты создатель.

Меня повысили в должности и дали мне новый чин. Это поправило наши достатки. Прошло три года. Детей более не было. Лина прихварывала. Андрей Васильевич дал мне командировку в Англию для приема портовых заказов. Лине советовали полечиться в Дубельне у Нордштрема, в его гидропатической лечебнице. Я их завез туда и устроил в Майоренгофе, на самом берегу моря. Слагалось прекрасно: я пробуду месяца два за границей, а они у Нордштрема. Чудесный старик-немец и терпеть не мог остзейских немцев, все их ругал по-русски "прохвостами". Больных заставлял ходить по берегу то босиком, то совсем нагишом. В аптечное лечение не верил нисколько и над всеми докторами смеялся. Исключение делал только для одного московского Захарьина.

– Этот, – говорил, – один чисто действует: он понял дело и напал на свою роль.

А похвала эта, впрочем, в простом изъяснении сводилась к тому, что он почитал знаменитого московского врача "объюродевшим", но уверял, что "в Москве такие люди необходимы" и что она потому и крепка, что держится "credo quia absurdum". {"Верю, потому что абсурд" (лат.)}.

Любопытный был человек! Жил холостяком, брак считал недостойным и запоздалым учреждением, остающимся пока еще только потому, что люди не могут найти, чем бы его заменить; ходил часто без шапки, с толстой дубиной в руке, ел мало, вина не пил и не курил и был очень умен.

Моя теща пользовалась его расположением "как умная немка". Жена моя должна была у него лечиться. После она хотела съездить к Tante Августе в Поланген, где море гораздо солонее.

Я сказал:

– Прекрасно.

– И Фриде с собою возьмем, надо его показать танте и Авроре: она ведь его еще не видала.

– Пожалуйста, возьмите; его только и остается показывать танте Августе да Авроре.

Лина укоризненно покачала головою.

– Какой ты, – говорит, – злой!

– Да, я злой, а вы с своей мамой очень добрые: вы так устроили, что мне своим родным сына показывать стыдно.

– Почему же стыдно?

– Немец!.. лютеранин!

– Ну так что же такое?

– Ничего больше.

– Будто не все равно? Все христиане.

– То-то и есть, верно, не все равно. И я так думаю: не все ли равно, а вот по-вашему, видно, не все равно, вы взяли да и переправили его из Никитки на Готфрида.

А жене уж нечего сказать, так она отвечает:

– Ты придираешься. Лишнюю комнату, которая у нас наверху, мы отдадим дяде барону (то есть Андрею Васильевичу).

– Чудесно.

– Ведь мы ему много обязаны.

– Конечно.

– Он очень любит Нордштрема.

– И Нордштрем его любит.

– Правда?

– Да.

– Он тебе говорил это?

– Как же. Он мне говорил, что барон – гороховый шут.

Лина обиделась.

– Я, – говорит, – думаю, что ты шутишь.

– Нет, не шучу; но, впрочем, Нордштрем хотел свести барона с каким-то пастором, который одну ночь говорит во сне по-еврейски, а другую по-гречески.

Лина заметила мне, что я дерзок и неблагодарен.

В ней была какая-то нервность. Так мы расстались и почти три месяца не видались. В разлуке в моем настроении, разумеется, произошла перемена: огорчения потеряли свою остроту, а хорошие, радостные минуты жизни всплывали и манили к жене. Я ведь ее любил и теперь люблю.

Андрей Васильевич встретил меня в Риге на самом вокзале, повел завтракать в парк и в первую стать рассказал свою радость. Пастор, с которым познакомил его Нордштрем и который "во сне говорил одну ночь по-еврейски, а другую – по-гречески", принес ему "обновление смысла".

– Что же такое он открыл?

– А, друг мой, – это благословенная, это великая вещь! Я теперь могу молиться так, как до этой поры никогда не молился. Сомненья больше нет!

– Это большая радость.

– Да, это радость. Впрочем, я всегда думал и подозревал, что здесь нечто должно быть не так, что здесь что-то должно быть иначе. Я говорю о "Молитве Господней".

– Я ничего не понимаю.

– Но ведь вы ее знаете?

– "Отче наш"-то? – Ну, конечно, знаю.

– И помните прошение: "Хлеб наш насущный дай нам сегодня"?

– Да, это так.

– А вот то-то и есть, что это не так.

– Позвольте...

– Да не так, не так! Я и прежде задумывался: как это странно!.. "Не о хлебе человек жив", и "не беспокойтеся, что будете есть или пить", а тут вдруг прошение о хлебе... Но теперь он мне открыл глаза.

– А мне хочется сперва в Дубельн, к жене... боюсь, как бы не пропустить поезда.

– Нет, не пропустим. Вы понимаете по-гречески слово: "eniyoioc"?

– Не понимаю.

– Это значит: "надсущный", а не насущный, – хлеб не вещественный, а духовный... Все ясно!

Я перебил.

– Позвольте, – говорю, – вы мне это что-то еретическое внушаете. Мне это нельзя.

– Почему?

– Я человек истинно русский и православный – мне нужен "хлеб насущный", а не надсущный!

– Ах, да! А я теперь в восторге читаю эту молитву и вас все-таки с пастором познакомлю. Это я непременно и хотел, чтобы он, а не другой пастор, крестил маленького Волю, и он это сделал...

– Какого Волю?

– А второй сын ваш, Освальд!

– Ничего не понимаю!.. Какой сын?.. У меня один сын, Готфрид!

– Это первый, а второй-то, второй, который месяц назад родился!

– Что?.. Месяц назад?.. Что же он, тоже "eniyoioc", что ли, необыкновенный, надсущный? Откуда он взялся?

– Его мать – Лина.

– Но она не была беременна.

– А, этого я не знаю.

Я вне себя, бросаю Андрея Васильевича и лечу к себе на дачу, и первое, что встречаю, – теща, "всеми уважаемая баронесса". Не могу здороваться и прямо спрашиваю:

– Что случилось?

– Ничего особенного.

– У Лины родился ребенок?

– Да.

– Как же это так?.. Отчего же...

– Что за вопрос!

– Нет, позвольте!.. Как же три месяца тому назад, когда я уезжал... я ничего не знал? В три месяца это не могло сделаться!

– Конечно... Это надо девять месяцев. Зачем же ты это не знал!

– Почему же я мог знать, когда мне ничего не говорили?

– Ты сам мог знать по числам.

– Черт вы, – говорю, – черт, а не женщина! Черт! черт!

Это вдруг такой оборот-то после того, как я к баронессе чувствовал одно уважение и почтительно к ней относился!

Ну, дальше что же рассказывать! Разумеется, хоть лопни с досады ничего не поделаешь! Опять все кончилось, как и в первом случае. Только я уже не истеричничал, не плакал над своим вторым немцем, а окончил объяснение в мажорном тоне.

Я сказал баронессе, что терпение мое лопнуло и что я в моих отношениях к семье переменяюсь.

– Как? Зачем переменяться?

– А так, – говорю, – что совсем переменюсь, – вы ведь еще не знаете, какой у меня неизвестный характер.

– А какой неизвестный характер?

– Я вам говорю – "неизвестный". Я и сам не знаю, что я могу сделать, если выйду из терпения. Вы это имейте в виду, если еще раз захотите мне сделать сюрприз по числам.

– Какая глупость!

– Ну вот, смотрите!

У меня явился какой-то дьявольский порыв – схватить потихоньку у них этого Освальда и швырнуть его в море. Слава богу, что это прошло. Я ходил-ходил, – и по горе, и по берегу, а при восходе луны сел на песчаной дюне и все еще ничего не мог придумать: как же мне теперь быть, что написать в Москву и в Калугу, и как дальше держать себя в своем собственном, некогда мне столь милом семействе, которое теперь как будто взбесилось и стало самым упрямым и самым строптивым.

Вдруг, на счастье мое, – вижу, по бережку моря идет мой благодетель, Андрей Васильевич, один, с своей верной собачкой и с книгой, с Библией. Кортик мотается, а сам, как петушок, распевает безмятежным старческим выкриком:

Я устал – иду к покою;

Отче! очи мне закрой,

И с любовью надо мною

Будь хранитель верный мой!

И каким молодцом идет на своих тоненьких ножках, и все выше и выше задувает высоким фальцетом:

И сегодня, без сомненья,

Я виновен пред Тобой;

Дай мне всех грехов прощенье,

Телу – сон, душе – покой!

Мне стало завидно его бодрости и спокойствию, да и к жизни, к общенью с людьми опять меня поманило, и на ум пришла шутка.

"Нет, постой ты, – думаю, – старый певун: пока ты дойдешь до своей постели, чтобы вкушать сон и покой, которого просишь, – я тебя порастравлю за то, в чем, кажется, и ты "виновен без сомненья".

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Я покинул холм, где сидел, и без труда догнал Андрея Васильевича.

Адмирал, увидя меня, очень обрадовался и сердечно меня обнял.

– Здравствуйте, – говорит, – мой друг, здравствуйте! Какая после чудесного дня становится чудесная ночь! Я в упоенье, – гуляю и молюсь, все повторяю "Отче наш" в новом разночтенье, – благодарю за "хлеб надсущный", и моему сердцу легко. "Сердце полно – будем Богу благодарны". А вы как себя чувствуете?.. Вы тоже гуляли?

– Да, гулял.

– Прекрасный вечер. Теперь домой?

– Домой.

– Вот и чудесно, и пойдем вместе. Я не скучаю и один, но с сердечным, с сочувственным и благородно мыслящим человеком вдвоем еще веселей... А вы, верно, узнали все, как это случилось, и тоже спокойны?

– Нет, – отвечаю, – я ничего не узнал, да и не хочу узнавать!

– Да, это перст Божий.

– Ну, позвольте... уж вы хоть перст-то оставьте.

– Отчего же? Когда нельзя понять, – надо признать перст.

– А я скорее согласен видеть в этом чей-то шиш, а не перст.

Он остановился, как будто долго не мог понять, а потом помотал перед собою пальцем и произнес:

– Ни-ни-ни! Это перст!.. И вы никогда больше не говорите "шиш", потому что "шиш", это русский нигилизм.

– Ну уж, нигилизм или не нигилизм, а я тут перста не вижу. Перст не указывает, как обманывать человека, а здесь обман, и потому я принимаю это за шиш, показанный всему моему дальнейшему семейному благополучию. Семейное счастье мое расстроено...

– Почему?

"Ах ты, – думаю, – тупица этакий! Еще извольте ему разъяснять "почему"!"

– Я не могу больше верить самым близким людям.

– То-то: почему?

"Фу, черт тебя возьми! – думаю. – Ишь в чем у них, между прочим, сила кроется. Чего они не хотят понять, того и не понимают. Так и моя жена, и всеми уважаемая теща, и этот благочестивый певунок. А я же вас разочарую по-русски, откровенно".

И говорю:

– Я, ваше превосходительство, вам скажу только одно: я вам скажу, до каких острых объяснений у нас дошло с баронессою, которую, как вы знаете, я любил и уважал, как родную мать.

– Знаю, знаю! И она этого стоит.

– Да, а теперь я ей пригрозил.

– Чем?.. Как можно пригрожать!

– Так... сказал, что я больше ничего не потерплю и что у меня есть ужасные черты в характере, которых я сам боюсь.

– Вы это пошутили?

– Нет – совершенно серьезно.

– А что вы, например, можете сделать?

– Не знаю...

– Как же не знаете?

– В том-то для меня и есть самый большой ужас, что я сам не знаю. Я терплю много и долго, держу себя... как воспитанный человек, как европеец; а потом, если меня станут очень сильно скребсти, – я и освирепею, как бык.

– Как бык!.. Гм!.. Это скверно.

– И я вперед вам говорю, что это может кончиться скверно.

– Например как?

– Ой, какая гадость!

– Да, это гадость, но ведь и со мною делают нехорошее. Пословица говорит: "против жару и котел треснет".

– Ага! Хорошая пословица. Я очень люблю русские пословицы. Но это не годится. Дитя ничем не виновато.

– Ну, я донос на собственную семью напишу и пошлю.

– Офицер!.. Донос!

– Да, сам на себя.

– Этого никто не делает.

– Нет, делают; в бракоразводных делах даже очень часто делают.

– Нет, уж вы этого не делайте.

– Ну, так вот вы меня, ваше превосходительство, научите, что же мне делать-то, чего держаться и как из себя не выйти?

– Держитесь русской пословицы.

– Которой прикажете?

– "Когда ты хочешь рассердиться, подумай, что ты говоришь с генерал-губернатором".

– Такой пословицы нет.

– Есть.

– Да уж позвольте мне, как русскому, лучше знать, что такой пословицы нет.

– Я ее от князя Суворова в Риге слышал.

– Про рижского князя Суворова про самого-то стоит пословицу сложить.

– Это правда, правда. Он фантазер, но добряк. Многое, что было невозможно, он сделал возможным. Его, бывало, попросят – он скажет: "это возможно". Очень жаль, что его больше нет, – и вам было бы хорошо.

– Мне все равно, меня мучит только, как своим родным написать, что у меня все немцы родятся.

– Да!.. в самом деле: как бы им это написать?

– Я им чистосердечно во всем признаюсь, что я их по вашей милости обманывал и что у меня сына Никиты нет, а есть даже два сына, и оба немца. Пусть и отец, и дядя это узнают, и они меня пожалеют и отпишут свое наследство, находящееся в России, детям моей сестры, русским и православным, а не моим детям-немцам, Роберту и Бертраму.

– Фуй!

– Отчего фуй? Я больше лгать не хочу. Приду домой и напишу: мне будет легче.

– Чем же легче?

– Тем, что я не буду больше моих честных стариков обманывать.

Адмирал задумался и прошептал:

– Это тоже правда.

– Конечно, правда.

– А вы первый раз им... о первом ребенке как написали?

– Я тогда солгал.

– А-а! Как жаль!

– Да, я нагло и гнусно солгал.

– Что же именно?

– Свалил все дело на fausse couche. {Преждевременные роды (франц.)}.

– Недурно! Очень хорошо! Теперь свалите на фос-кушку!

– Зачем? Лучше этого не придумаете.

Расстались. Я вернулся домой и в самом деле сел писать чистосердечное признание... Как-то не пишется... Противно это излагать, какая я тряпка, что у меня все рождаются немцы, и я не могу этого прекратить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю