Текст книги "Путимец"
Автор книги: Николай Лесков
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
Он молился… О ком: о себе, о Путимце, о России, которую он так чисто любил и так нежно защищал, меж тем как она «была черна неправдой черной»…
Но тогда тем более причин было о ней молиться…
Густо-синий фон неба, на котором с вечера так ярко горели крупные украинские звезды, теперь уже бледнел; тянуло свежей росой, и с дальних ставов слышалось пиликанье предваряющего рассвет удода.
В этом прошла вся ночь, после злой насмешки, которой в самом деле суждено было иметь очень серьезные и неприятные последствия для Путимца.
VI
Прошло сколько-то дней: никаких сцен из-за Путимца у приятелей не повторялось. Гоголь о нем словно забыл: он был весел, шутил, гулял, бегал с детьми по садам и рощам и даже пускался танцевать с деревенскими дивчатами или иногда «сам с собою в паре». Последнего рода танец происходил под собственную же музыку, состоявшую из немудрого напева очень краткой песни:
Танцюй, танцюй, мий Матвию!
Матвий каже – я не вмию.
Тут было начало, тут и конец этой танцевальной песни. Но как всем удовольствиям и радостям на свете бывает везде конец, то молодым людям настала пора возвращаться в Нежин.
Ехать надо было опять через то же село, где сидел при своем постоялом дворе Путимец.
На этот раз погода была совсем иная: жар не томил и жажда не мучила, да хоть бы и захотелось пить, так путники от того не потерпели бы: добрые хозяева отпустили гостей «як слид по закону», то есть не только хорошо их накормили, но и положили им в ноги в повозку все, что заведено класть «по некоему древнему установлению», то есть сунули плетунец с двумя парами той наливки, которую в оные счастливые дни в Малороссии пивали заместо черт знает какого московского квасу, от которого «только в животе тарахтит так, що аж на душе смутно диется». Если бы дорогой Чернышу и Гоголю захотелось пить после жареных «ковбасок», то им было что пить, да еще такое вкусное, что «все пальцы осмокчешь». Тут и сливянка, и вишневка, и персиковка, все с давлеными косточками, от которых такой тонкий дух сшибает, как будто перед самым носом прошла самая деликатная панночка с раздушенным платочком в белой ручке. Вынь бутылочку, хлебни, да вот он и рай Богометов. Лучше уж ничего и быть не может даже в самой Малороссии.
Однако, несмотря на весь этот богатый и роскошный запас освежающего питья, как только молодые панычи въехали в село, где сидел в своем постоялом дворе Путимец, Черныш сейчас же велел ямщику подвергать к «кацапову дому».
– Тогда, – говорил он Гоголю, – ты сделал над ним злую насмешку, а я теперь сострою с ним добрую шутку.
Шутка эта должна была состоять в том, чтобы опять спросить у кацапа молока и молоко без торгу выпить и заплатить за него дворнику только один гривенник, то есть столько, сколько оно действительно стоит, а потом махнуть по коням и уехать.
Гоголю самому эта затея понравилась, да и вслушавшийся в разговор приятелей молодой ямщик тоже одобрял ее.
Бравый и веселый паробок тоже, очевидно, имел свои причины к неудовольствию на «жадивного кацапа» и выразил горячее желание оказать панычам все свое содействие, чтобы его проучить. Но только паробок, как человек более непосредственный, шел дальше панычей: он думал так, что кацапу совсем недостойно давать и гривенника, потому что «на що ему, коли у него свий гривенник есть?» А следует просто молоко у него выпить, а пустой горшок ему об голову кинуть да потом «так по коням шаркнуть, щоб аж земля затарахтела. Нехай бежит, догоняе, пока очи повылизут». Гоголя этот план рассмешил, но на осуществление его приятели, однако, не согласились, а положили сделать смирнее, то есть гривенник отдать, а потом уехать.
VII
Сговорились таким образом путники и подъезжают к постоялому двору, а Путимец, как на их счастье, тут и есть. Словно ждет их – сидит на крыльце, но только на этот раз не столько важный, а как будто больше задумчивый, но на Гостомысла все-таки похож. Сидит, наклонив немного вбок голову, и для какой-то надобности держит рукою у левого уха свернутое в комок полотенце.
Гоголь как увидал своего фаворита, так сейчас же у него на лице заиграла улыбка, и он опередил своего товарища: он сам поздоровался с Гостомыслом и спросил: «як його бог милуе?»; но Путимец отвечал на приветы сухо и неохотно.
– Що-то есть! или вы, дедушка, нас не узнали, что и говорить с нами не хотите? – воскликнул Гоголь.
– Узнал, чего не узнать-то? – также нехотя и мрачно отвечал, не трогаясь с места, Путимец и сейчас же бесцеремонно добавил: – а говорить… про что нам говорить? Не про что.
– Да вот вам, кажется, будто нездоровится?
– Ну так что же, хоть и нездоровится; нешто вы лекаря?
– А может быть, и лекаря.
– Ну-у!
Он махнул свободной рукой и отвернулся.
– Мы у лекарей не лечимся.
– И то хорошо; но что же с вами такое? Что у вас болит? Голова?
– Ив голове болит, и возле головы болит. А вам что надо-то?
– Отчего же это у вас разболелось?
– Ну вот, еще «отчего?» Разве она сказывает, что ли, отчего она болит? Может быть, от праздника.
– От какого?
– От какого? Что ты такой любопытный? Вы ведь вот, смотри, куда-нибудь ездили на праздник, а таким же манером мог у меня и свой праздник быть.
– Это ваша совершенная правда. А молочко теперь у вас есть? Нам очень понравилось ваше молочко.
– Не наше, а коровье.
– Ну что про эту глупость спорить!
– Какая же в этом глупость – мы сами не дойны, а корова дойна.
– Ну, хорошо, хорошо, – корова! Вы очень хорошо меня поправили; молочко от вашей коровки превкусное, и мы вот опять заехали, – дайте нам по кувшинчику!
– Можно!
Путимец встал и, придерживая ухо ручником, пошел в сени, а Гоголь вслед ему крикнул:
– И знаете: у вас молоко очень недорого!..
Говоря это, он толкал локтем соседа, чтобы тот не вмешивался, а сам тянулся с повозки, желая расслышать, что в ответ на это молвит Путимец. Но тот распорядился самым неожиданным образом и сразу разрушил всю умышленную против него затею,
VIII
Молодые люди услышали только, как Путимец в сенях громко позвал внука, того же самого Егорку, который их угощал ранее, и велел, чтобы он вынес кувшин молока.
Явился Егорка и принес молоко, но сам Путимец более уже не показывался.
– А где же твой дедушка? – спросил Гоголь.
– А на что он вам нужен?
– Да так, – ни на что не нужен.
– Он в избе сидит, – отвечал Егорка.
– Отчего же он к нам сюда не придет?
– А зачем ему выходить?
– Да так… просто!
– Не хочет.
– А почто так не хочет?
Егорка помолчал и потом, водя за щекою языком, неохотно молвил:
– Да зачем ему надобно выходить?
– Деньги с нас взять за молоко.
– Давайте – я возьму.
– Сколько же тебе дать?
Егорка немножко помолчал и потом молвил:
– Это все одно.
– Что это такое: все одно?
– Я деньги возьму.
– Да сколько?
– Сколько дадите.
– А я вот тебе гривенник дам.
– Ну так что ж…
– Довольно это будет?..
– Довольно.
Черныш и Гоголь переглянулись. Оборот выходил неожиданный и совершенно безэффектный. Гоголь подал мальчику двугривенный, и они поехали.
Мало того, что затеянная проделка с Путимцем не удалась, но теперь еще явилась забота ее разгадывать.
– Что это за чудо такое с ним поделалось! – заговорил, отъезжая, Гоголь.
– А це певно таке чудо над ним поднялось, – отозвался с облучка паробок, – що мабуть кто-сь сего бисова кацапа добре по морди набив або по потыльци ему наклав.
– Кто же его мог побить?
– А бог цирковный его знае!..
– А ты наверное ничего не слыхал, что его били?
– Ни, я не чув, а тильки бачите, що вин такий добрый зробився.
– Но кто же его мог бить в его собственном доме?
– Еге! чи-то мало панов туточки скризь по шляху издят. Може, який войсковий ихав да и набив. Войсковии на се добре швидки от разу.
– Вот, вот и есть! вот и есть! – воскликнул Гоголь, хватая Черныша за руку, – ты увидишь, ты увидишь! – И сейчас же, не проехав села, он велел подвернуть к той хатке, где они в прошлый проезд видели больного «притомленного» хлопца с его убогим «харчем».
IX
Хлопец опять лежал, как и в тот раз, на том же земляном полу без подстилки, а возле него, как и тогда, стояла та же скамейка и «снеданье». Харчи помещались в той же «полывьяной мисочьке», но только это были уже харчи значительно улучшенные: хлебные корки теперь у него плавали в молоке, а не в воде из той кринички, что весьма «глубока да припогановата».
Хлопчик в эти несколько дней как будто поправился. Он сразу же признал облагодетельствовавших его добрых панычей, а панычи зато узнали от него прелюбопытную историю, которая случилась с Путимцем. Действительно, с ним случилось происшествие в том самом роде, как угадывал ямщик: ехали два офицера, спросили себе молока и выпили оное также без торгу, как Черныш и Гоголь, а когда дворник потребовал с них рубль за кувшин (по тому, что ему наговорил в насмешку Гоголь), то военные, как люди на руку весьма скорые, тотчас же его жестоко за это оттузили.
Мальчик рассказывал все подробности, что и глечик пустой кацапу об голову разбили, а больше всего ухо ему скризь так порвали, що аж и серьга выпала.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– А что! а что! Вот и есть, вот и есть! – заговорил опять Гоголь. – Вспомни, что я тебе ночью говорил! Я говорил, что он сам себя прибьет, вот он уже и прибил… и как больно прибил…
– Подлец, – подсказал Черныш.
– Да я ж тебе кажу: он старый! Он покается.
– А я кажу: подлец, и никогда не раскается.
Гоголь посмотрел на товарища и молвил:
– Сам будешь старый!
И, проговорив это, поэт сразу же задумался и упорно молчал всю дорогу до самого Нежина. Чернышу показалось даже, как будто у него несколько раз наворачивались на глаза слезы.
– Что тебе, жаль его, что ли? – осведомился Черныш.
– Да, жаль, – отвечал Гоголь и, «размахнув руками, як крыльями, навкруг во вси стороны», добавил: – понимаешь… мне жаль всех их… всех… Они все так… сами себя выбьют.
– То есть – эта вся кацапузия сама себя прибьет?
– Да, да. Не смейся надо мною: я об этом готов плакать!
– А зачем ты сам нашутковал этому Путимцу, что он такой-сякой, и добрый, и хороший, что может без ущерба даже хуже сделаться? Вот он и взаправду поверил и еще больше оскотинился, а тут его и набил такой, что сам палки не стоит.
– Да я же тебе про это и говорил! Мне ж это и было страшно!
И Гоголь отворотился и несколько раз повторил:
– Горе мужу-льстецу! Горе устом, говорящим лукавое!
X
Через несколько дней, когда Черныш совсем уже и не вспоминал про Путимца, Гоголь признался ему, что все эти пустяки произвели на него сильное впечатление. Во-первых, его ужаснуло – как точно и как скоро исполнился в шутку им затеянный план, чтобы жадного вымогателя проучила чья-нибудь чужая суровая рука; а во-вторых – Гоголь во всем этом видел происшествие не случайное, а роковое откровение, и притом откровение, имеющее таинственную цель просветить его именно ум.
Один кацап давал ему повод к широким обобщениям: – Так всем, так всем, – говорил он, – можно бог знает что наговорить и отъехать, как мы с тобой отъехали, обонять благоуханные розы, а тогда кто-то неожиданный подъезжает, слышит самообольщенную глупость и… рвет из уха золотую серьгу… Это скверно; нужен здоровый смех, нужно обличенье в душевной мерзости…
И, бог весть, не от сей ли поры, не с этой ли встречи с Путимцем пошли клубиться в общих очертаниях художественные облики, которые потом в зрелых произведениях Гоголя то сами себя секли, то сами над собою смеялись. А о Путимце он все-таки заключил, что он «непременно раскается и хорошо кончит».
XI
Кончина Гоголя в Москве последовала 21 февраля 1852 года. В России о нем тужили только люди, умевшие понимать его литературное значение, но в Малороссии его оплакивали люди даже самой обыденной образованности. Тут все переболели сердцем, читая весть про душевные муки поэта, начавшиеся для него томлением, которое предшествовало и, может быть, частью вызвало «Переписку с друзьями». Из малороссов Белинскому многие не только не сочувствовали, но даже сердились па него за его злые нападки на «совратившегося Гоголя». Эти нападки и особенно суровость, с какою они высказывались, земляки поэта считали «весьма немилосердными», и, кажется, они имели достаточные причины так думать. Во всяком разе здесь Гоголя любили не только как писателя, но и как своего человека, которому готовы были простить и несравненно бóльшие вины, а не то, за что против него ополчился Белинский. Рукописные копии письма Белинского к Гоголю ходили по рукам и в Малороссии, но они не возбуждали никакой желчи против поэта, да и не все понимали, о чем тут идет дело. Скорбь о Гоголе в Малороссии была всеобщая, а имя Белинского почти все произносили с раздражением. Места, которые напоминали о Гоголе, получили некую святость; людей, которые его лично знали и с которыми о нем можно было поговорить, слушали с особым уважением. Словом – это были минуты действительно глубокой национальной скорби.
Приятель, сообщавший мне в пятидесятых годах рассказываемое здесь сегодня предание, упоминал, что в то время, когда его земляки предавались общей скорби о Гоголе, многим из них просто невмочь было сидеть одному с глаза на глаз с мыслию, что «его уже нет», и все тогда охотно посещали друг друга, чтобы вместе потолковать и потосковать.
Чернышев родич в эти дни навестил тех своих знакомых, на дороге к которым сидел Путимец и у которых был в комнатных услугах старый, а теперь уже престарый Харитон.
Так как поездка на сей раз была в мартовскую ростепель, то в молочных услугах Путимца надобности не было, но приятель, полный воспоминаний о друге, пожелал взглянуть и на Гостомысла или по крайней мере справиться: живет ли он и начал ли «хорошо кончать» и каяться. При подобных сочетаниях является такое любопытство. Отчего и зачем «собака, кошка, мышь жива, а нет Корделии»? Какими соображениями какой высшей экономии оправдывается, что «нет великого Патрокла – жив презрительный Терсит»? Хочется взглянуть и на Терсита. Гоголь умер в молодом веке, а старый Путимец, пожалуй, позабыл считать годы и живет. Приятель заехал и к постоялому двору, спросил о старике Гостомысле. И что же оказалось? – старик действительно еще был жив, но уже не торговал и совсем здесь не жил, а «сошел в далекий Нилов монастырь» на Столбной остров, что среди озера Селигера.
– Зачем ему было так далеко идти на Селигер? – вопросил приятель, – ведь Киев ближе, и монастырей там много.
А возмужавший внук Егорка отвечает, что дедушке на Селигере тамошний святой очень нравился.
– Чем же селигерский святой лучше киевских?
– А, говорит, тот преподобнее и дедушке больше по нраву стал.
– Да чем именно?
– А так, что тот, говорит, даже никогда не спал…
– Это невозможно.
– Нет, это, говорит, так верно в житиях писано: никогда не ложился, а только облегался пазухами об острые крючья.
– Ну! Зачем же это?
– Чтоб богу угодить.
– Богу угодить… «пазухами облегался»… Ты это что-то сочинил вместе с своим дедом.
– Нет, не сочинил, – отвечал Егорка и пояснил, что он ездил даже навещать дедушку на Столбной остров и сам видел, как там священный статуй деревянный сделан и одет в таком подобии, как святой был, и висит на крючьях, а к ему прикладываются.
– Ну, и что ж? хорошо?
– Боязно, говорит, подходить, если кто грешник, а дедушке теперь, как привык, это за самую радость видеть.
Егорка вздохнул и благочестиво добавил:
– В старости своей достигает.
– Облегаться пазухами?
– Да; писано, что никогда не спал, а только «мало отдыхал, облегаясь пазухами об острые крючья». Дедушка и хотел при таком святом потрудниться, чтобы в самой, какая возможно, черной работе. Просто сказать – он ныне там самые поганые ямы чистит; а дом мне оставил.
Егорка приосанился, поднял широкие плечи и, окинув довольным взглядом свои владения, молвил:
– Теперь заново построились и одни хозяйничаем.
Он смотрел таким же красавцем и, кажется, таким же дельцом, как в былую пору был его дедушка.
Придет, наверно, и для него еще иная пора, когда и он, может быть, «потруднится» и все, что в свое время нагрешит, то пойдет исправлять, «облегаясь пазухами об острые крючья».
Всякая боль своего врача ищет, и всякому достойно позаботиться о том, чтобы «хорошо кончить». Хорошо же, – по некоему старому присловию, – не всегда то, что действительно хорошо, а то, что человек за хорошее почитать склонен.
1883 год