Текст книги "Яблоко по имени Марина"
Автор книги: Николай Семченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
«Привет – привет… Как жизнь? Да ничего… Давно тебя не видела, очень рада. Да, конечно, я тоже рад, но спешу, извини… Как-нибудь потом, в другой раз… Привет-привет… Здравствуй – прощай… Да – нет… Пока-пока…» Ни с кем разговаривать не хотелось. Меня влекло куда-то прочь с центральной улицы в тихие переулки, заросшие лебедой и одуванчиками дворики, в поселковый парк, где по воскресеньям на танцплощадке играл оркестр, а сейчас царили покой и безмятежность.
Я поднял голову. Высоко в небе над поселком в синей лазури парил ястреб, казавшийся таким одиноким, что мне немедленно захотелось составить ему компанию. Я оттолкнулся от земли и взлетел. Умение летать не удивило меня. Оно показалось мне чем-то таким же естественным, как ходить, бегать и прыгать.
Я даже не махал руками – просто поднимался все выше и выше, а потом попал в поток теплого воздуха, пахнущего черемухой и мокрой травой. Запах был приятный, волнующий. От него почему-то сладко замирало сердце, и я лег на воздушную струю так, как ложатся на воду: раскинул руки-ноги и покачивался, глядя на парящего надо мной коршуна. До него все еще оставалось большое расстояние. Снизу люди что-то кричали мне, но я не вслушивался в слова. Мне не хотелось их слышать, тем более – что-то отвечать. Я наслаждался покоем, солнцем, свежим ветром. И мне было хорошо. Почти хорошо. А чего не хватало, я и сам не знал. И тут я вдруг заметил, что коршун совсем не коршун. Птица сделала круг, второй и, когда приблизилась ко мне, оказалась девушкой. Она помахала мне рукой: «Я тоже умею летать. Привет!».
Я никогда не встречал в небе летающих людей и потому удивился, что кто-то тоже может запросто кувыркаться в сияющей лазури. Но больше всего меня поразило, что девушка походила на Марину. Мне стало весело и страшно. Я и подумать не мог, что на свете есть еще одна Марина. Правда, она какая-то чуть-чуть другая: волосы светлее и длиннее, на правой щеке – маленькая родинка, какой у Марины не имелось, и глаза – ласковые, добрые, без тех серебристых льдинок, которые иногда мерцали во взгляде нашей квартирантки.
– Хорошо, что ты прилетел, – заметила девушка. – Я ждала тебя.
– Ты давно летаешь? – спросил я. – И кто тебя научил?
– Никто, – она рассмеялась. – Я сама всегда умела. Что тут удивительного? Захотела летать – и лети!
– Но другие не умеют, – возразил я. – Наверное, им скучно жить.
– Невесело, ты прав, – поддержала она. – Все люди с рождения крылаты. Они сами разучились летать.
– Разве можно разучиться летать? – удивился я. – Это же – как дышать!
– Но даже дышим мы по-разному, – снова засмеялась девушка. – Ты просто еще не знаешь.
– А надо знать?
– Надо, – серьезно ответила она. – Надо знать, чтобы всегда дышать полной грудью.
– Это само собой получается, – возразил я.
– Ты еще маленький, – снова рассмеялась девушка. – Как я раньше не заметила? Мы рано с тобой встретились.
– Я не маленький, – возмутился я. – Разве ты не видишь?
Девушка взмахнула руками, как крыльями, и поднялась еще выше. Ее белые одежды развевались, и вся она походила на женщину с картинки в папиной книге о древнегреческих мифах. Мне не разрешалось ее брать: мама считала, что иллюстрации в ней слишком уж откровенные, еще, мол, подействуют на мальчика в нежелательном направлении. Что мама имела в виду, она не уточняла. А папа иронично качал головой и усмехался: «Искусство не может испортить. Древние превосходно изображали красоту человеческого тела. Что может быть порочного в прекрасном?». Мама с досадой махала рукой и, озираясь на меня, шептала папе: «Рано ему об этом знать…». Я все слышал из своей комнаты, но вида не подавал.
Та сияющая, прекрасная воздушная женщина звалась Музой. Она прилетала к поэтам и помогала им писать стихи.
– Но я не Муза, – девушка прочитала мои мысли. – Я – просто я и никто больше. Ты видишь меня такой, но на самом деле ты видишь то, что хочешь видеть. И пока ты этого не поймешь, останешься маленьким, даже если тебе исполнится сто лет.
Влажный теплый воздух кружил голову, слабый фиолетовый туман узкими лентами опутывал сияющее пространство, блаженно пел жаворонок, и все вокруг двоилось, колыхалось, расплывалось. Мое сердце бежало внутри тела, спешило, задыхалось, рвалось вперед как одинокий бегун. Куда оно торопилось? Может быть, на финише его никто не ждал: все истомились и разошлись. А что, если там с самого начала вообще никого нет? Но сердце бежало, торопилось, волновалось…
– Это нетерпение сердца, – пояснила девушка. – Нет мочи дожидаться того, что рано или поздно случится – вечно мы торопим и события, и самих себя. Но, может, не стоит спешить, а? Недаром народ говорит: поспешишь – людей насмешишь…
Она вдруг заговорила скучным, бесцветным голосом, который мне совсем не понравился. Девушка словно хотела вернуть меня в привычный мир, где ценится разумность и правильная жизнь, которая движется по скучному, но понятному кругу, где нет сумасшедших часиков, стучащих прямо в сердце.
– Но ты должен туда идти, – шепнула девушка. Она каким-то образом оказалась рядом со мной, хотя еще секунду назад парила в губительных высях.
– Но если хочешь, я открою тебе один маленький секрет, – она почти прикоснулась губами к моему уху, и меня будто током ударило. – Ты хочешь знать, что такое любовь? Любовь – то, что ускоряет все внутреннее в человеке до скорости света – ослепительное безумие, пароксизм души, самосожжение в яростном огне желаний… Милый мальчик, ты этого хочешь?
– Да! – в восторге крикнул я.
– Какой ты еще глупый! – она залилась пронзительным смехом, похожим на звон колокольчика. – Но ты смелый…
Она засмеялась еще громче, и я вдруг стремительно начал падать вниз. В ушах гудел ветер, меня мотало из стороны в сторону, подбрасывало и вертело вверх тормашками, небо смешалось с землей, и я, потеряв ориентацию, закрыл глаза, чтобы хоть немного прийти в себя. А колокольчик звенел все громче и громче, напоминая уже не женский смех, а явно что-то другое.
Я открыл глаза. И увидел над собой привычный потолок. Подо мной – кровать. И никакой девушки, похожей на Марину, и в помине не было. Но колокольчик – звенел!
– Ты еще увидишь меня, – донеслось откуда-то сверху. Я поднял глаза, но никого не обнаружил. Может, так проявлялся остаток сна, который еще не совсем прошел? Не знаю. Но голос прозвучал совершенно явственно. И колокольчик по-прежнему звенел громко.
Его звуки отчетливо доносились с улицы. Я прошлепал босыми ногами к окну, отодвинул занавеску и увидел Зойку. Она улыбалась и, высоко подняв руку, трясла сияющий серебром колокольчик.
– Вставай, лежебока! – крикнула Зойка. – Ты чуть не проспал самое интересное: в сельпо дают лощеные тетрадки – и обычные, и общие. Я очередь заняла. Давай, быстрее собирайся!
Лощеные тетрадки, если кто не знает, – дефицит советской эпохи. Листы в них покрывались каким-то особым составом: проведешь рукой – ни единой шероховатости, гладкие, будто парафином намазанные. Шариковая ручка сама скользила по такой бумаге, любо-дорого посмотреть. А в обычных тетрадках с сероватой бумагой чернила растекались, а паста шариковой ручки оставляла слабые следы: иногда приходилось дважды обводить одну и ту же букву, чтобы добиться четкости.
– Сейчас! – крикнул я в ответ. – Но мне надо еще к матери на работу за деньгами забежать.
Зойка перестала звонить в колокольчик и спросила:
– А почему ты не спрашиваешь, откуда у меня колокольчик взялся?
Вообще-то, меня это не интересовало, но я решил уважить соседку:
– И откуда же?
– Ваша квартирантка дала.
– Чего вдруг?
– А когда я утром побежала в сельпо, то встретила ее там: она ведь может без всякой очереди в магазин попасть, – зачастила Зойка. – Выходит она, значит, на крылечко, в руках – колокольчик держит. Увидела меня и говорит: «Директриса школы просила достать ей новый колокольчик, старый-то у вас вроде на ладан дышит. Будь добра, передай ей. А с вашей директрисой мы потом сочтемся». И уже как будто пошла, но вернулась: «А Пашка-то проспит тетрадки. Сбегала бы, разбудила его, а?» Вот колокольчик мне и пригодился! Слышишь, какой громкий?
Зойка, довольная, рассмеялась и снова звякнула колокольчиком. В нашей школе существовала такая традиция: несмотря на то, что есть электрический звонок, на большую перемену обязательно звонили в колокольчик. Дежурный ходил от класса к классу и его звоном оповещал о перемене. Откуда взялась такая традиция, никто уже не помнил, но она свято соблюдалась.
– Не жди меня, – обратился я к Зойке. – Мне еще зубы почистить надо…
– Ой, да кто там внимание на тебя обратит? – рассмеялась она. – Чищенные – не чищенные, какая разница? Потом себя в порядок приведешь.
Ага, подумал я, щас, чего не хватало, чтоб изо рта несло, как из помойного ведра. А ведь совсем недавно маме стоило больших усилий заставить меня взять зубной порошок и щетку. Мало того, что порошок рассыпался, пачкая майку, так еще приходилось тратить время на медленные, утомительные движения щеткой во рту. И умывался я тоже быстро: раз-раз, сполоснул лицо, протер глаза, пошлепал мокрой ладонью по носу – и все, баста! Считалось, что мальчишкам нечего размываться по полчаса да наводить лоск – они ж не девчонки изнеженные, которым вечно кажется, что они как-то не так выглядят. Нам-то, пацанам, чего красоту наводить?
Но однажды случайно я услышал, как Марина говорила маме о том, что от некоторых поселковых парней несет так, будто они в баню никогда не ходят – противно, таких за километр обойти хочется, а они еще чего-то из себя воображают: лезут знакомиться и все такое, красавцы немытые!
Ее слова произвели на меня впечатление.
Теперь я готов был плескаться, как утка – хоть все утро, лишь бы ни одна девчонка не произнесла презрительно: «Грязнуля!». А то и что-нибудь похуже.
Зойка, однако, на мою чистоту плевала. А может, она только вид делала? Ведь ей хотелось считаться, что называется, своим парнем. Вместе со мной она, например, излазила все высокие деревья, какие имелись в округе. Мы забирались туда не просто так и не только из баловства. Во-первых, с высоты поселок казался совсем другим – все видно как на ладони. Во-вторых, мы в тот период увлекались индейцами, которые, как известно, строили шалашики в развилках деревьев. Мы их тоже строили. А в-третьих, когда у сорок выводились птенцы, нам хотелось на них посмотреть. А попробуй-ка, долезь до сорочьего гнезда один, когда растревоженные белобоки храбро летают прямо у твоего лица, норовя лупануть крылом или ударить клювом. Тут кто-то должен их отгонять. Но дело даже и не в том, что Зойка хотела считаться своим парнем. Ей почему-то не нравилось, когда другие девчонки обращали на меня внимание или когда я сам выделял кого-то из их девчачьего племени.
В общем, я почти не соврал, когда сказал, что не могу выйти сию минуту. Дело заключалось не только в утреннем туалете, а еще и в том, о чем девчонки, наверное, вообще не подозревают. Потому что у них нет того, что есть у парней. А то бы они знали, что ни с того, ни с сего отросток, именуемый писюном, начинает вести себя по утрам странно: наливается кровью, твердеет и превращается в крепкий стержень.
Когда такое произошло у меня впервые, я даже испугался. Подумал, что со мной приключилась какая-то страшная болезнь. К тому же в трусах стало мокро от чего-то липкого и теплого. Непонятная жидкость вылилась из меня во сне, и я не знал, что и подумать. А тут еще столбняк, охвативший невинный писюн. К счастью, он быстро сошел на нет, а то я вообще бы запаниковал. В паху, правда, осталась тихая ноющая боль.
Отец находился дома, и я решил рассказать ему о своем утреннем происшествии. В конце концов, у него ведь этотоже есть, и он как старший больше знает, что и почему с этимслучается, причем такое странное.
Отец удивленно изогнул бровь, покачал печально головой:
– Ну вот, еще один готов…
Я его не понял и снова спросил:
– Что со мной?
– Ничего страшного, – по губам отца проскользнула усмешка. – Рано или поздно со всеми подростками подобное случается. Это значит, что в тебе просыпается мужское начало. В физиологическом смысле, – добавил он. Как будто я понимал, что значит слово «физиологический». И отец постарался внятно все объяснить мне. Правда, он так и не сказал, почему еще один готови отчего он вдруг опечалился.
Короче говоря, не мог я сразу выйти к Зойке на улицу. Проклятый стержень топырил трусы и никак не хотел успокаиваться. Смирить его могла только холодная вода. И пока я мылся, с ужасом и восторгом думал о том, что взрослые мужчины решают такую проблему проще, заводя себе женщин. Вообще, как-то странно звучит: завести женщину, правда? Однако я сам слышал, как старшие порой говорили о каком-нибудь великовозрастном парне: «Ишь, как бесится-то! Пора ему бабу завести!». Ё-мое, козу или, допустим, курицу можно завести, но чтоб женщину… Она ведь не животное и не домашняя утварь. Слишком просто получается: захотел – и завел. Нет, что-то тут не то. Взрослые все же лукавят, и на самом деле все гораздо сложнее. Так я думал.
А еще думал: неужели взрослые, или, как мы их называли, большаки, не стесняются, когда у них такоеслучается? Подумать только: нормальный писюн вдруг увеличивается, становится большим и рвется вверх так, что и резинка трусов его не сдерживает. Как же он помещается в том, что есть у женщины и что пацаны называют неприличным словом? Этого я понять не мог. Как не мог понять и того, почему взрослые мужики, случалось, с пренебрежением говорили за домино о какой-нибудь местной особе: «Шалава! Каждому даст, кто попросит…». Почему шалава, если помогает избавиться от стояка?
Я стеснялся признаться даже самому себе, что хочу оказаться с такой, которая дает.Очень хочу! Причем в этом смысле о Марине я вообще не думал. Она была для меня вроде святой, что ли. И я даже вообразить не мог, что она способна делать подобное, все-таки нечто стыдное. И Зойку не мог представить. Зато других девчонок – сколько угодно! И еще не мог подумать такогоо своих родителях. Почему-то мне казалось, что маме и отцу это уже не надо.
Между тем я помылся, почистил зубы и рванул к сельповскому магазину. Подоспел вовремя: Зойка уже подходила к самому прилавку, вторая или третья в очереди. Находившиеся в хвосте стали возмущаться: куда, мол, Пашка лезет, он тут не стоял. Но Зойка прикрикнула:
– Неправда! Я лично за ним занимала. Ну, кто не верит?
Вид она приняла такой грозный, что недовольные быстро стихли. Многие знали Зойку, которая несмотря на то, что девчонка, может так двинуть, что мало не покажется. С ней лучше не связываться.
Нагруженные тетрадками и учебниками, мы возвращались с Зойкой вместе.
– А что, правду говорят, что ваша квартирантка ничего по блату не достает? – вдруг спросила она.
– Правда.
– Мои родители не верят. Говорят, что так не бывает. Все равно ей что-то в сельпо перепадает, там дефициты всякие между своими расходятся – люди говорят.
– У них там на дефициты своя очередь, – признался я. – Марина матери рассказывала. Вообще-то, она может, конечно, что-то по блату брать, но не хочет. Говорит, что это ее унижает.
– Фу-ты, ну-ты! – скривилась Зойка. – Честная какая!
– Но она правда честная…
– Ой, так я и поверила! Честные так себя не ведут.
– Что ты имеешь в виду?
– А то!
Она замолчала и, напустив на лицо непроницаемость, глядела прямо перед собой. Зойка всегда так поступала, если знала что-нибудь важное, но сразу говорить не хотела. Подчеркивала, так сказать, важность известной ей информации.
– Ну, и почему она не честная? – не унимался я.
– Да профурсетка она, вот что! – выпалила Зойка. – Вертит перед мужиками хвостом направо-налево. Все видят, один ты ничего не замечаешь.
– И ничего она не вертит, – обиделся я за Марину. – Мало ли кто что треплет! На всякий роток не накинешь платок.
– Угу, – ехидно скривилась Зойка. – Ты бы хоть подумал, отчего лейтенантик перестал к ней ходить…
То, что дядя Володя стал приходить к нам реже, я как-то даже и не заметил. Причем он больше общался с отцом, чем с Мариной. Порой она вообще не выходила из своей комнаты, пока лейтенант оставался у нас.
В народном театре в то время репетировали какую-то новую пьесу к какому-то очередному то ли юбилею, то ли съезду компартии, в общем – к важной дате. Отцу спектакль не нравился, да и дяде Володе – тоже.
Они садились на кухне, ставили на стол бутылку вина и мрачно молчали, пока не выпивали первый бокал, после чего у них обычно шел такой разговор:
– Это не искусство!
– Точно: агитка!
– Режиссер считает, что театр должен выполнять социальный заказ. Приспособленец долбаный!
– Противно все это.
– Когда же перемены начнутся?
– Цой об этом только спел, так под запрет попал.
– Тяжело.
– И не говори. Давай еще по стопарику выпьем!
Они набулькивали еще, и, стукнувшись бокалами, молча опрокидывали их в рот. Так обычно пьют водку. Может, они даже представляли, что на столе стоит злодейка с наклейкой. Мама выступала против того, чтобы отец употреблял водку. Она считала, что от белой головки люди спиваются, а вот вино – другое дело: бутылочка на двоих – самое то, и беседу поддержит, и пьяным не станешь, и даже удовольствие получишь, если вино настоящее. Но в сельповском магазине кроме портвейна, «Агдама» и «Солнцедара» почти ничего и не продавали, да и их попробуй еще купи! В те времена, согласно каким-то указам правительства, винно-водочную продукцию разрешалось отпускать после пяти часов вечера. Если, конечно, было что «отпускать»: со спиртным в стране была напряженка, и за ним выстраивались длиннющие очереди.
Однако в военной части, где служил дядя Володя, имелся свой магазинчик, куда посторонних не пускали. Судя по тому, что папин друг частенько угощал нас шоколадными конфетами «Счастливое детство», «А ну-ка отними!», ореховыми тянучками и даже порой приносил маме какие-то заграничные баночки с приправами и соусами, а также настоящую сухую колбасу, покрытую легким серебристым налетом соли, снабжали тогда армию неплохо. Вот только вина в тот магазинчик привозили тоже никуда не годные. Чаще всего дядя Володя приносил длинную бутылку темного стекла. На ее тусклой этикетке красовались розовощекие яблоки, гроздья винограда, кисточки черной смородины. – Над ярким натюрмортом шла витиеватая надпись: «Плодово-ягодное вино».
– Плодово-выгодное, – хмурилась мама. – Гонят всякую отраву из гнилых фруктов, спаивают население…
– Ну-ну, – урезонивал ее отец. – Что за антисоветчина? Наше государство – самое лучшее в мире: все для человека, все на благо человека. Из самых лучших плодов делается самое лучшее вино.
– К тому же дешево и сердито, – добавлял дядя Володя. – И нигде в мире такого продукта больше не встретишь. У нас не дефицит, а у них, подлых империалистов, – дефицит! Да им такое вино с непривычки поперек горла встанет, его еще надо научиться пить.
– То-то, гляжу, вы мастера: пьете и даже не морщитесь, – ворчала мама. – Не скучно вам вдвоем-то? Может, Володя, Марину позвать? А то она день-деньской сидит у себя в комнате, книжку читает…
– Пусть читает, – мрачнел Володя. – Умнее станет.
Мама замолкала и отходила от них, а папа с дядей Володей снова принимались говорить о театре, пьесах, вредном режиссере. Сценарий их встречи, в общем-то, не менялся. И я даже угадывал, какие слова они скажут друг другу через минуту-другую. Он напоминал спектакль: одна и та же сцена, действующие лица, реплики…
Но однажды уже хорошо отрепетированный спектакль испортила Марина. Она, нарядная и благоухающая, вышла из своей комнаты и медленно проплыла мимо кухни, где сидели мужчины. Не поворачивая головы, Марина произнесла в пространство:
– Добрый день!
Она даже на секунду не замедлила движения – как шла, так и продолжала идти, легкомысленно помахивая белой сумочкой. Каблучки ее туфелек задорно цокали по половицам.
– Здравствуйте, – ответил дядя Володя.
Его приветствие прозвучало уже ей вслед. Но Марина даже не обернулась. Она лишь усмехнулась как-то странно: глаза улыбнулась, а уголки губ чуть-чуть приподнялись.
– Спешишь? – спросил дядя Володя и встал из-за стола.
– Поспешишь – людей насмешишь, – неопределенно бросила Марина, не оборачиваясь.
Тогда дядя Володя решительно вышел в коридор и попросил ее остановиться, мол, разговор есть. На его просьбу квартирантка ответила, что прекрасно знает, о чем пойдет речь, и у нее нет никакого желания объясняться: все и так ясно, к чему лишние слова.
Но он не отставал от нее ни на шаг и продолжал говорить. Она отвечала односложно: «да», «нет», «не знаю», даже не поворачиваясь к дяде Володе лицом – как ступала с высоко поднятой головой, так и продолжала идти, не глядя под ноги.
Они вышли во двор. Мне тут же приспичило набрать в горсть зерна, чтобы покормить Бармалея и кур.
– Цып-цып-цып! – позвал я куриц, а сам во все глаза глядел на Володю и Марину. Мне очень хотелось, чтобы они помирились. И чтобы снова позвали меня разводить костер.
– Послушай, я хочу сказать тебе что-то очень важное, – Володя почему-то вдруг заговорил хриплым голосом. – Постой минутку. Выслушай.
Марина повернулась к нему, уперла руку в бок и равнодушно произнесла:
– Слушаю.
– Мне без тебя трудно, – выдохнул Володя. – Я даже не представлял, что может быть так тяжело.
Марина молчала со скучающим видом.
– Я места себе не нахожу, – продолжал он. – Пойми: мне без тебя не жить. Разве ты не понимаешь?
Марина вздохнула и посмотрела на него так, будто видела перед собой полного дебила: в ее глазах была жалость, смешанная с презрением.
– Может, и понимаю, – наконец произнесла она. – А вот ты точно не понимаешь ничего. У нас все прошло.
– Неправда! – почти закричал дядя Володя. – Не верю!
Она пожала плечами и легко покачала головой: мол, твои проблемы.
– Я никого так не любил, как тебя, – дядя Володя достал коробку «Герцеговины Флор» и, ломая спички, закурил.
– Давно хотела тебе сказать: не переношу запах твоих папирос, – вымолвила Марина. – Грубый запах. Потом волосы им долго пахнут…
– А ему не нравится, да? – зло прищурился дядя Володя. – Он тебя, наверное, спрашивает, не встречалась ли ты со мной? Ревнует, да?
– А тебе-то какое дело? – Марина рассмеялась. – Как-нибудь сами разберемся, кто кого ревнует.
– Он что, лучше меня? – дядя Володя глубоко затянулся папиросой, выдохнул клуб дыма и с отвращением бросил бычок себе под ноги. – Неужели тебе со мной было плохо?
– Нет, мне было хорошо, – Марина посерьезнела и опустила глаза. – Но… знаешь, я не виновата, что все прошло. А обманывать ни тебя, ни себя не хочу. Если нет внутреннего потрясения, сердечной боли, пронзающей нежности, потемнения в глазах, то зачем продолжать играть в любовь? Она ведь не хорошо отрепетированный спектакль. Разве не так, милый?
– Тебе только кажется, что все прошло, – настаивал он. – Давай начнем сначала!
– Разве можно начать жизнь сначала? – Марина удивленно изогнула бровь. – Так же невозможно начать любовь сначала. Она, как жизнь, не повторяется.
– Но ее можно продолжить, – совсем тихо вымолвил дядя Володя. В его голосе слышалось столько нежности и мольбы, что у меня невольно сжалось сердце. Большой, красивый, сильный мужчина явно не знал, что делать, и полностью зависел теперь от женщины, которая равнодушно глядела на него.
– Продолжай, но без меня, – Марина проговорила, как припечатала. И, не оборачиваясь, пошла прочь.
Цок-цок-цок! – задорно стучали ее каблучки. Ветер развевал тонкую ажурную накидку поверх белой кофточки, такую красивую, похожую на крылышки, которые вдруг прорезались на ее спине.
Володя, уронив руки, как-то враз сник: плечи опустились, спина сгорбилась. Он стоял неподвижно, словно окаменел. А привел его в чувство Бармалей. Петух имел привычку, торопливо поклевав зернышки сам, приниматься сзывать к угощению своих куриц. Бармалей громко кричал, издавал квохчущие звуки, разгребая под собой землю. Пеструшка, самая любимая курица Бармалея, сидела в сараюшке на гнезде – неслась и, видимо, не подозревала о нечаянном угощении. Петух, не в силах перенести ее отсутствие, забегал кругами вокруг рассыпанного зерна и заголосил еще громче. Курицы торопливо склевывали пшено, и его кучка стремительно убывала. А Пеструшка все не слетала с гнезда. И тогда Бармалей закукарекал что есть мочи. Володя очнулся, расправил плечи и, обернувшись, увидел, как я кормлю кур.
– Хозяйничаешь, Пашка? – спросил он. Хотя мог бы и не спрашивать: и так все понятно. Но я заметил, что взрослые, когда им нечего тебе сказать, обычно произносят ничего не значащие фразы, и потому на такие вопросы обычно не отвечал.
– Эх, брат Пашка, плохие у меня дела, – он вяло махнул рукой и пошел к дому. – Можно сказать: совсем плохие. Никакие. Сплошной минус. Точка. Конец. Занавес опустился…
Скорее, он говорил не для меня, а для себя.
– Но занавес на антракт тоже опускают, – бормотал Володя, медленно поднимаясь по ступеням крыльца. – А что, если все-таки антракт? Василий! – позвал он отца. – Как ты думаешь, это финал? Или все же есть надежда, что продолжение следует?
Отец вышел на крыльцо, приобнял дядю Володю за плечи и увел его в дом. Они даже не обернулись, когда Пеструшка истошно, на весь двор, заголосила, оповещая всю честную куриную компанию, что наконец-то снесла яйцо. Бармалей ответил ей не менее громогласно, и другие куры тоже подняли гвалт, радуясь за свою подружку.
Пеструшка пулей выскочила из сараюшки, подбежала к остаткам пшена и под одобрительное бормотанье петуха принялась торопливо клевать зернышки. Но мне уже стало неинтересно на них смотреть, и я тоже отправился в дом. Мужчины сидели за столом друг против друга и тихо, почти одними губами напевали модную тогда песенку: «Люблю тебя я до поворота, а дальше – как получится…». Отец, завидев меня, нахмурил брови и предостерегающе поднял указательный палец: не мешай, мол, иди в свою комнату. А дядя Володя вообще меня не видел. Он сидел с закрытыми глазами и сосредоточенно выводил куплеты дурацкой песни о повороте.
Сидеть одному в комнате мне не хотелось, и я решил пойти на речку. Вечером на берегу собиралась вся наша компания. Мы купались, играли в волейбол, разговаривали обо всем на свете. Может, придет и Зойка. Когда мы стояли в очереди за тетрадками и учебниками, она показалась мне какой-то особенной: то ли из-за нарядного, в розовый горошек, платья, то ли из-за глаз, которые улыбались даже тогда, когда она старалась оставаться серьезной, а может, она казалась другой из-за того, что у нее такие красивые стройные ноги. Интересно, почему я раньше не обращал на них внимания? Может, потому, что чаще видел Зойку в шароварах или брюках? А тут – красивое платье, аккуратный поясок, перехватывающий ее талию, аккуратная прическа – тонкая заколка серебристого цвета, и на ногах не сбитые кеды, а настоящие туфли-лодочки. Наверное, обнова. Такой обуви я на Зойке сроду не видел. Чего вдруг она вырядилась-то?
Ответ на свой вопрос я получил на берегу реки. Ребята, как всегда, собрались на нашем пятачке у двух развесистых старых ив. Сросшиеся вместе, они походили издали на большую зеленую беседку: ветви ив живописно спадали в воду, образуя ажурный шатер с парой куполов. Напротив деревьев располагалась полянка, густо поросшая спорышем и мелким белым клевером, посередине ее – темно-серый круг кострища: мы разжигали тут костер чуть ли не каждый вечер. Большаки нас за него не ругали: знали, что и за огнем следим, и, когда придет пора разбегаться по домам, обязательно загасим тлеющие головешки водой.
Вокруг кострище обкладывалось камнями, а на их края клали доски, получалось что-то вроде эдакой круглой лавки. На ней хорошо сидеть после купания, плечом к плечу, обсушиваясь и вытягивая ладони над пламенем костра: веселые искорки пролетали меж пальцев, а иные, коснувшись кожи, тут же и гасли, успев ожечь мгновенным, но легким укусом.
Чуть поодаль от кострища лежал серый валун с почти плоским верхом. Его обычно занимали девчонки: они там загорали, щебетали о чем-то своем и делали вид, что им и без нас хорошо.
Когда я пришел, на валуне сидели всего две девчонки. Одна – Зоя, а другую я не сразу разглядел: она сидела спиной и разговаривала с Мишкой. Он стоял внизу, скрестив руки на груди.
На Мишке красовались замечательные красные плавки с черной каемочкой и веревочками-завязками на боках. Ему их привез отец из Евпатории, когда ездил туда как передовик производства по какой-то особой профсоюзной путевке. Ни у кого из поселковых ребят не было таких плавок. Мы вообще обходились без них, купаясь в обычных «семейных» сатиновых трусах, что считалось вполне приличным, поскольку в нашем сельпо отродясь не продавали никаких купальных принадлежностей. Женщины шили себе купальники сами, и фасон они имели один: спереди почти все закрыто, сзади – небольшой вырез выше лопаток.
Мишка, конечно, выделялся среди пацанов, которые вылезали из воды в обвисших и пузырящихся трусах, с которых струями стекала вода. Если краска на них оказывалась непрочной, то по коленям растекались лиловые, черные или синие пятна, в зависимости от их колера. Зрелище еще то! Но нам было наплевать.
– А вон бежит Картошка! – громко возвестил Мишка.
Девчонка, сидевшая ко мне спиной, обернулась и столкнулась с моим взглядом. Глаза ее мне показались такими большими – в пол-лица, и зелеными, как недоспелый крыжовник. Почудилось: темные магнитики зрачков будто притягивают, не отпускают мой взгляд. Я, может, и отвел бы его в сторону, но не мог и все тут.
Незнакомка легко улыбнулась, и ее глаза засияли еще ярче.
– Никакая не картошка, – она пожала плечами. – Это парень.
– Да нет же, – возразил Мишка, – ты не туда смотришь. Вон, смотри вправо: Картошка там!
Картошкой называли собаку такую. Она ничья. Обыкновенная маленькая дворняжка, разве что мордочка у нее похитрее, чем у других знакомых мне собак. Прямо-таки лисья мордочка! И глаза – умные. А прозвали ее так за то, что она очень любила печеную картошку, причем с пылу-с жару. Вы когда-нибудь встречали таких собак? Картошка обычно сидела рядом с нами и терпеливо дожидалась, когда мы испечем в золе клубеньки, принесенные из дома. Она не брезговала даже обугленными, в которых, казалось бы, ни крошки мякоти не осталось. Осторожно раздирая такую картофелину, она снимала с нее зубами черную корочку и все-таки находила внутри что-то съедобное. От таких упражнений на усах собаки повисали лохмотья аспидной кожуры, напоминающие обрывки копировальной бумаги. Картошка смешно наморщивала нос и чихала.
Девчонка скользнула взглядом по собаке и тут же снова перевела его на меня.
– Это Паша, – представила меня Зоя.