412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Карабчевский » Что глаза мои видели (Том 1, В детстве) » Текст книги (страница 9)
Что глаза мои видели (Том 1, В детстве)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:02

Текст книги "Что глаза мои видели (Том 1, В детстве)"


Автор книги: Николай Карабчевский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Я очень сдружился за это время с Колей и Костей, которыми командовал и распоряжался, как хотел, так как они были очень покладисты и охотно присоединялись ко всем моим затеям.

За неделю до их отъезда мы все переехали в город; вализы стали укладываться, дорожный экипаж мылся, чистился и приводился в должный порядок.

Нам, ,,мальчикам", в городе было еще веселее, нежели в деревне. За хлопотами предстоящего отъезда на нас никто не обращал внимания, мы никого не могли здесь беспокоить и нас с трудом залучали в комнаты только к обеду и к ужину.

Николай Андреевич по целым дням не бывал дома, делая визиты и принимая некоторые обязательный приглашения. По вечерам, когда он бывал дома, он с дядей Всеволодом играл на садовой террасе при свете свечей в стеклянных колпаках в домино.

Тетя Соня никуда не ездила, отговариваясь нездоровьем, и была неразлучна с мамой. Она грустила при одной мысли о возвращении в Петербург, к которому питала какую-то органическую ненависть. По вечерам, тихо беседуя с мамой, у нее, нередко, навертывались на глаза слезы.

Тетя Соня, моложе мамы, а выглядела старше ее, седина уже заметно пробивалась на гладко причесанных ее волосах. У нее было милое, но мало подвижное, как бы застывшее в одном и том же выражении, лицо.

Глядя на нее, можно было подумать, что у нее нет ни своих желаний, ни своих капризов.

Мама иногда, бывало, вспылит, раздражиться; случалось, что она очень энергично кого-нибудь ,,отчитает", если найдет чей-нибудь поступок нехорошим; резко останавливала и сестру и меня, когда ей не нравилось наше поведение, – а тетя Соня была как-то всегда вне подобных настроений, как будто ее ничто не трогало и не интересовало. То, что творилось вокруг, как бы проходило мимо нее, хотя при этом она не выглядела ни задумчивой, ни рассеянной.

Трудно было не заметить, что Николай Андреевич проявлял к ней на каждом шагу, и по малейшему поводу, какую-то, как бы влюбленную, заботливость. Он даже нередко ласкал и целовал ее на глазах у всех, что, по-видимому, не трогало и не беспокоило ее.

Когда мальчики ее не слушали, она только, иногда, однотонно говорила: ,,вот, я скажу Николаю Андреевичу", но никогда не говорила и покрывала все их шалости.

Я никогда не слышал, чтобы она звала Николая Андреевича каким-нибудь уменьшительным именем, или называла его мужем. Даже когда она говорила о нем детям, она не говорила: "вот я скажу отцу", а всегда – "Николаю Андреевичу".

Когда мы с Колей и Костей играли ,,в папу и маму", я всегда был "Николай Андреевич", а не "папа", Коля же был просто "мама", а не "Софья Петровна". Костя, в лице которого были все дети, так это и разумел.

К чувству задушевной и нежной привязанности к тете Соне у меня бессознательно примешивалось что-то похожее на жалость. За что и почему надо было жалеть ее, я не мог отдать себе тогда отчета, но, я положительно утверждаю, что это чувство по отношению к ней, нашедшее, – увы! впоследствии, в далеком будущем, вполне логическое основание, предшествовало малейшему к тому фактическому поводу.

Жизнь ее, казалось, складывалась так счастливо, как можно было только желать: счастливая семья, боготворящий ее муж, положение, богатство.

Я не раз слышал из уст моих взрослых кузин восклицания: "вот кому можно позавидовать, счастливая тетя Соня! Только она не умеет пользоваться, вот если бы на ее месте была тетя Люба (т. е. наша мама)!"

Николай Андреевич бодрил грусть расставания уверениями, что теперь уже не надолго.

Он твердо верил, что через несколько лет он совсем перекочует в Николаев, чтобы быть поближе к приобретаемой им окончательно "Богдановке" и "к своим", и больше уже никуда не двинется.

Все в доме знали, что заветной мечтой Николая Андреевича Аркаса было стать главным командиром Черноморского флота и военным губернатором города Николаева, города, где он родился в очень скромных условиях и где хотел умереть, достигнув возможной высоты, на виду у всех.

Мечте этой суждено было осуществиться, конечно с подправками и оговорками, какие судьба любить вплетать, в виде терниев, в наши самые сокровенный замыслы.

Провожать отъезжающих мы все поехали "за мост".

И дядя Всеволод и Аполлон Дмитриевич, с Тосей, приехавшие для этого нарочно из Богдановки, были с нами.

Переехав мост, остановили лошадей, вышли из экипажей и началось прощание.

Тетя Соня с мамою долго стояли обнявшись и обе плакали.

Тося и я завидовали мальчикам, которые с места забрались в "кэб", откуда было так все хорошо видно кругом и откуда мы, играя, не раз отстреливались мячами от воображаемых разбойников.

Николай Андреевич торопил отъезд и почти на руках внес тетю Соню в карету.

Ямщик свистнул форейторам; восьмерик вытянулся и громоздкий экипаж двинулся.

Большое облако пыли встало между нами и отъезжавшими.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ.

Переехав из Кирьяковки в город, всю осень и зиму хворала бабушка.

Временами она бывала еще на ногах, но к весне окончательно слегла и больше уже не вставала. Говорили, что у нее "водянка"; по временам она распухала и ей делали проколы, чтобы выпустить воду.

Нас, иногда, водили к ней.

Лицом она очень исхудала и большой вытянувшийся нос и седые жидкие волосики на запрокинутой на подушках голове, только и видны были из под белой покрывавшей ее простыни.

В начале болезни она еще гладила наши головы своею слабою, исхудавшею до прозрачности, рукой, а потом, бывало, только откроет глаза, поглядит ни строго, ни ласково, точно не видит нас, и опять закроет их.

За день до ее кончины нас опять привели в ее спальню, но к постели уже не подводили. Сестра еще продвинулась вперед, чтобы поглядеть поближе на нее, я же остановился упрямо у косяка двери и дальше не двинулся.

У постели умирающей были и мама, и старая тетя Лиза с дочерьми, и дядя Всеволод, и Аполлон Дмитриевич, прискакавший из Херсона.

Надежда Павловна, которая была тут же, от времени до времени еще оправляла подушки бабушкиной постели.

Бабушка лежала навзничь; белая простыня как-то плоско опала на ней, казалось, что под простыней тела ее уже не было; какие-то звуки, как свистящие вздохи, шумно вырывались из ее открытого рта.

Были ли открыты, или закрыты ее глаза, я не разглядел. Помню только темные пятна на месте глаз.

Мне да и сестре стало жутко и mademoiselle Clotilde поспешила нас увести.

Ночью мама осталась при бабушке и не возвращалась в свою спальню.

Я трусил оставаться один рядом с пустовавшей комнатой и mademoiselle Clotilde устроила меня на диванчике в своей комнате, где спала с сестрой.

Я долго не мог уснуть и все к чему-то прислушивался: мне чудилось не то легкое шуршание шагов, не то едва слышное постукивание чьей-то руки в оконное наружное стекло за запертой плотно ставней.

При этом, по временам, я слышал протяжный вой цепного "Караима" на заднем дворе, отчетливо доносимый порывами ветра.

Утром пришла мама с опухшими глазами и сказала, что бабушка, под утро, скончалась.

Перед смертью она очень мучилась, хотя уже не приходила в сознание.

Уроки наши отменили.

Мама оделась в глубокий траур. Надежда Павловна тоже. У сестры появилось черное платьице с белыми ,,горошинками". Mademoiselle Clotilde и всегда ходила в темном, а тут надела черную юбку и белую блузу, отороченную черными ленточками. Я тоже настаивал, чтобы меня обрядили по траурному и, как у дяди Всевы, нашили черную повязку на рукаве новой курточки.

Когда нас в первый раз привели к столу умершей в пустынную залу с завешенными простынями зеркалами, первый, кого я увидел, был дядя Всеволод.

Он стоял на коленях и горячо молился, глаза его были полны слез.

После, когда он проговорился мне о том, как бабушка собственноручно секла его в детстве, я часто вспоминал его набожно молящимся и плачущим у ее похолодевшего тела. Как он должен был плакать и страдать, когда в моем возрасте терпел от нее тяжкие муки! . . . И он, как никто, оплакивал ее кончину.

Время до бабушкиных похорон тянулось для меня как-то нескончаемо долго и томительно. Я почти не видел мамы, не мог ни играть, ни бегать по саду.

Казалось, что какие-то невидимые призраки завладели домом и неуловимо шныряют среди живых людей.

Я все чего-то боялся. По ночам вой "Караима" положительно не давал мне покоя.

Как-то днем улучил я минуту, чтобы, все-таки, пройти в конюшню, и увидел Николая, присевшего на корточках около его будки. Он снимал с "Караима" ошейник, на котором висела тяжелая цепь.

Несчастный пес лежал смирно, распростертый на одном боку, с отвалившимися назад задними лапами. Жалкими, слезящимися глазами он внимательно следил за движениями рук Николая.

Наконец, ошейник был снят, цепь, отброшенная в сторону, с лязгом звякнула.

Оказалось, что именно в последнюю ночь, когда особенно жалобно выл "Караим", его разбил паралич, у него совершенно отнялись задние лапы, они отказывались держать его.

Передние были в порядке и, еще лежа на боку, он довольно энергично пробовал двигать ими.

Николай мне сказал, что это у него "от старости", что придется завести для конюшни новую цепную, а что "Караима", впредь до распоряжения, он берёт к себе в сенцы, в тепло, "может и отлежится".

Несмотря на то, что в доме стала царить большая суматоха, так как по два раза в день наезжали священники, приходили певчие и съезжалось много народа на каждую панихиду, я, все-таки, успел шепнуть Надежде Павловне про несчастье, случившееся с Караимом.

Она живо приняла к сердцу это известие и сказала, что забежит к Николаю и отдаст распоряжение, чтобы Марина поила Караима молоком и вообще имела за ним уход. На все панихиды по бабушке я и сестра являлись аккуратно, но там было тесно и душно и mademoiselle Сlotilde уводила нас в сад, куда была слышна служба и пение певчих.

Мама все время оставалась в большом доме и была очень озабочена.

Бабушка лежала уже в гробу, укрытая золотой парчой, когда дядя Всеволод приподнял меня под руки, чтобы я мог "проститься" с бабушкой т. е. поцеловать ее крошечную, слегка уже посиневшую и, как лед холодную, руку.

Во время похорон мы ехали с mademoiselle Clotilde в маминой карете. Все время то играла музыка, то пели певчие. За гробом шло много народа, позади нашей кареты вытянулась длинная линия всевозможных экипажей. Впереди высокого катафалка несли хоругви и шло духовенство, кажется, со всех церквей, а по бокам ехали конные жандармы.

Я заметил Григория Яковлевича Денисевича, который шел как-то в стороне, но на кладбище подошел к маме, что-то ей сказал и поцеловал ей руку.

Среди провожавших, шедших за гробом, сейчас позади мамы, дяди Всеволода, Надежды Павловны и Аполлона Дмитриевича, нельзя было не заметить неожиданного сочетания, очень меня обеспокоившего.

Шел наш доктор Миштольд (,,Доминикич") бок о бок с адмиралом Александром Дмитриевичем и последний, шедший всю дорогу без шапки, пешком, не моргнул на него даже глазом, ни на шаг от него не отстраняясь.

Кладбище и дорога к нему мне понравились.

Раньше я не бывал в этих краях.

Пришлось проезжать широчайшими улицами дальней слободки, где из каждого домика высыпала масса детворы. Домики, словно деревенские, чистенькие, уютные, с акациями в палисадниках.

В этой пригородной части в большинстве жили рабочие адмиралтейства, которые, по словам дяди Всеволода, жили зажиточно.

Кладбище, которое я видел в первый раз, мне не показалось страшным, хотя я знал, что там лежать мертвецы. Там было много зелени и открывался далекий, живописный вид на реку. Мраморные памятники, кресты и плиты были либо убраны цветами, либо обросли зеленеющей травкой.

Бабушку похоронили за чугунной оградой, рядом с памятником над могилой дедушки Петра Григорьевича Богдановича. Неподалеку, в той же ограде, был и памятник над могилой первого бабушкиного мужа, Дмитрия Петровича Кузнецова.

В той же ограде был памятник спящего ребенка; под ним была надпись золотыми буквами ,,младенец Софья Карабчевская" и дата рождения и смерти.

Только этот памятник и эта надпись, почему-то, вызвали во мне странную тревогу, что-то вроде страха за самого себя: неужели вот так могу лежать и я где-то под землей и будет надо мной такой же тяжелый, не по моим силам, холодный памятник!

Только надпись будет другая.....

Мы вернулись с кладбища с mademoiselle Clotilde раньше других и нам подали обед у нас в столовой. Я проголодался и хотелось есть, но все-таки елось как-то неохотно.

Остальные наши возвратились позднее, со всеми родственниками, бывшими на похоронах. Их обед длился долго" в "большом доме", откуда утром вынесли бабушку.

Когда кончился этот обед и приглашенные стали разъезжаться, Надежда Павловна сама принесла нам кутью и сказала, что этого надо сесть по ложечке, "за упокой бабушкиной души".

К вечеру вернулась мама, утомленная и расстроенная; с нею зашел к нам и дядя Всеволод и просидел у нас весь вечер.

Из разговора его с мамой я узнал, что скоро он будет жить, с Нелли и Марфой Мартемьяновной, тут, где мы до сих пор жили, а мама с нами переберется в большой т. е. бабушкин дом.

Я очень любил дядю Всеволода и, заранее, с восторгом, смаковал в своем воображении подобную комбинацию.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ.

Вскоре все так и устроилось.

Мы заняли весь большой бабушкин дом и Надежда Павловна осталась с нами, в прежней своей комнате.

Дядя Всеволод переселился в бывшее наше жилое помещение, приказав заколотить парадный вход и запереть зало и столовую, которые оказались для него лишними.

Нелли, когда была здорова (а к этому времени она очень окрепла), всегда была у нас и дядя Всеволод и она обедали и ужинали с нами в большом доме.

Надежда Павловна очень грустила по бабушке и я часто заставал ее, в ее комнате, тихонько плачущей.

Впрочем, кроме смерти бабушки, было еще одно обстоятельство, которое, очевидно, ее расстроило и надолго огорчило.

У нее был единственный брат, офицер какого-то армейского пехотного полка, немногим моложе ее, которого она не видела многие годы, так как полк его стоял на Кавказе.

Bcкорe после смерти бабушки он "упал ей, как снег на голову", очутившись совершенно неожиданно в Николаеве, добившись перевода в расположенный здесь на многие годы полк.

Вначале встреча брата и сестры была радостная; мама также приветливо встретила его и гостеприимно отвела ему две комнаты в отдаленном флигельке, примыкавшем к службам.

Тут он и поместился со своим денщиком, польским уроженцем, Войтиком (так, по крайней мере, кликал его ,,пан поручик").

Вскоре, однако, брат нашей милейшей, очаровательной по своей доброте Надежды Павловны, Константин Павлович Кирьязи, оказался вполне нетерпимым жильцом в нашем доме.

Прежде всего, обнаружилось, что он пьет много водки и каждый вечер бывает пьян. Мама перестала его приглашать к столу и Войтик носил ему обед и ужин прямо из кухни.

Потом, вообразив почему-то, что бабушка должна была завещать Надежде Павловне золотые горы, он беспрестанно, иногда грубо и настойчиво, приставал к сестре с требованиями денег. Та давала ему, сколько могла, но он быстро проматывал их и приставал заново.

Но самое важное, что решило его участь, было грубое, подчас даже жестокое, его обращение со своим безответным денщиком.

Я сам видел, как раз он поддал ему сапогом в зубы, когда тот наклонился, чтобы с него, пьяного, стащить сапоги. У бедного Войтика полилась кровь из рассеченной губы. Видел я также, как наказанный Войтик должен был ,,во всей амуниции" с ружьем и ранцем, до верху набитым мокрым песком, "стоять смирно", по приказанию своего мучителя, под палящим солнцем в течение двух часов.

Этого я уже не выдержал и побежал сообщить об этом маме. Узнала она и от других в доме о всех его безобразных выходках.

Степень возмущения мамы не имела пределов. Бледная, дрожащая, она, казалось, готова была собственноручно расправиться с ним.

Все тут было: и упреки, и резкие слова, и угрозы. Она приказала немедленно освободить Войтика из под ранца и, ссылаясь на свое знакомство с полковым командиром, обещала совершенно опешившему воину освободить несчастного денщика из рук его мучителя.

Поручик, хотя и был в эту минуту не совсем трезв, сразу отрезвел. Он жалобно начал оправдываться, его стало трясти, как в лихорадке. Мама не унималась и резко вычитывала ему, говоря, что своим поведением он позорит всю русскую армию и недостоин носить офицерские погоны.

Как это потом вышло в точности-не знаю, только вскоре Константин Кирьязи попал в госпиталь, а затем получил где-то какое-то место по интендантству и навсегда исчез из Николаева.

Несколько лет спустя, помнится, Надежда Павловна носила по нем траур. По догадкам мамы, его сгубила водка.

Мама, после смерти бабушки, нередко бывала расстроена. Это случалось с ней каждый раз, когда к ней приезжал Тонасеенко, которому было поручено дело о бабушкином наследстве.

Матерьяльное положение мамы оказалось наименее обеспеченным, так как Богдановка оказалась уже проданной Н. А. Аркасу, с выплатою маме довольно незначительной суммы. Крюковка досталась роду Кузнецовых, а Кирьяковка перешла по наследству двум сыновьям покойной – дяде Всеволоду и Аполлону Дмитриевичу, с выплатою маме и тете Соне их четырнадцатых частей. Городской дом, в котором умерла бабушка, оказался принадлежащим маме уже по дарственной покойного деда, Григория Петровича Богдановича.

Кроме того дядя Всеволод не раз говорил маме, что покойная на словах ему всегда ,,приказывала" быть защитником и покровителем ее и ее семьи, так как она остается ,,без мужчины в доме".

Был ли такой предсмертный наказ ему от бабушки, – не знаю, знаю только, что дядя Всеволод, не за страх, а за совесть, всегда был предан интересам нашей мамы и сестры и меня любил и баловал не менее собственной Нелли.

Я лично, в особенности, всеми радостями моей юности почти всецело обязан ему.

В первые месяцы по смерти бабушки, кроме черного цвета, в который в доме все были одеты, печальное настроение еще больше оттенялось видом несчастного ,,бывшего цепного" Караима, судьбою которого до конца его дней были озабочены и мама и Надежда Павловна.

Караим, чуть-чуть оправившийся, бродил на свободе на двух своих передних, пока еще крепких, лапах, старательно волоча за собою задние и свой пушистый хвост.

Он повадился и особенно любил тащиться по прямой и гладкой садовой дорожке к крыльцу, куда выходила комната Надежды Павловны, оставляя за собою, точно от метлы, след на песке.

Раз добравшись сюда, он, обыкновенно, клал свою пеструю, обмохнатившуюся морду на край крыльца, словно на подушку и, распластавшись неподвижно – только глазами поводил в сторону окна, где нередко показывалась Надежда Павловна.

И так лежал он часами смирнехонько, кротко провожая глазами каждого проходящего мимо него, посылающего ему то или другое приветствие. А когда к нему подходила Надежда Павловна и ласкала его голову, он, насколько мог, еще вытягивал свою морду вперед и плотно прижимался ею к своей каменной подушке, точно замирая от неслыханного блаженства,

Неподвижная радость застывала в его слезящихся глазах.

Никто бы не узнал в нем тогда свирепого пса, всю свою долгую жизнь злобно метавшегося на железной цепи.

Протянул он еще довольно долго.

Потом, как-то весь опух и шерсть на нем защетинилась.

Последний свой вздох он испустил тут же, у крыльца, помутившимися глазами, устремленными на Надежду Павловну.

Вечером Николай принес сколоченный им деревянный ящик, Караима положили туда и похоронили в конце сада, где вырыли глубокую яму.

Я, с Надеждой Павловной, были при этом; да и мама подошла, когда его уже зарывали.

А на заднем дворе в это время метался, бегая по блоку и лязгая цепью, новый ,,цепной" молодой пес, сменивший Караима, и неистово лаял звонким, нетерпеливым лаем.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ.

Бабушка умерла вовремя.

Она, все равно, не пережила бы, момента когда окончательно вырешился вопрос об отмене крепостного права.

А это последовало вскоре. Сперва о бывших дворовых, а сейчас же и о крепостных деревенских людях.

В именья стали наезжать мировые посредники; и у нас был знакомый мировой посредник, бывший моряк, с длинными, опущенными вниз, рыжими усами, который должен был ездить в Кирьяковку. Он часто о чем-то совещался с дядею Всеволодом, иногда в присутствии мамы.

По словам Григория Яковлевича Денисевича, с которым наши занятая возобновились, ,,по части освобождения" все шло гладко и мирно и никаких бунтов и пожаров, которых так боялась покойная бабушка, не случилось.

Относительно же наших дворовых людей почти никакой перемены заметно не было.

Николай с Мариной остались служить по-прежнему, повар Василий с женою Авдотьей тоже, Матреша выросла и расцвела, но осталась на прежней должности горничной; даже долговязый, с плоским носом, дворник Степан продолжал все также ездить каждое утро "по воду" в Спасск на волах, со своею сорокаведерной бочкой.

Много лет спустя, беседуя с мамой об этом времени, я интересовался знать, на каких же условиях согласились по-прежнему служить эти, тогда уже "вольные", люди.

Мама, смеясь, сказала мне: ,,ты не поверишь. Сами просили не гнать их, а оставить на прежних условиях, т. е. на всем готовом, включая одежду и несколько рублей в месяц, мужчинам-,,на табак", а женщинам-"на чай и сахар". Николай с Мариной, Василий с Авдотьей получали от меня по пяти рублей в месяц, правда, уже серебром, а не ассигнациями. И все в таком роде".

Степана (Степку-словесника) пришлось очень скоро, однако же, отпустить за дерзко проявленное озорство.

Адмирал Александр Дмитриевич и после смерти бабушки оставался жить по-прежнему в своем флигеле. Только он уже ни за что не хотел жить "даром", а просил назначить ему цену за квартиру. Мама предоставила ему самому определить ее размер. И вот он, число в число, каждое двадцатое месяца аккуратно стал приносить маме беленький конвертик, с всегда новенькими в нем трехрублевыми бумажками. Их было всегда две, таким образом цена определилась в шесть рублей в месяц. Он не оставлял привычки вести свои расчеты на ассигнации и, платя серебром, разумеется, считал плату подходящей.

Так вот, именно у него-то и вышло грандиозное столкновение с озорником Степкой.

Его, почему-то, всегда терпеть не мог адмирал Александр Дмитриевич, хотя тот, пока был крепостным и пока жива была бабушка, боялся адмирала, как огня, и старался вовсе не попадаться ему на глаза.

Накопилась ли у "Степки" затаенная злоба против адмирала, или, просто, злая муха его укусила, но, едва став вольным, он не только перестал с адмиралом считаться и здороваться при встречах, но пронося мимо "адмиральского" флигеля, по его крылечку, блюда с кушаньями, или грязную посуду, шел под самыми его окнами, мурлыча притом еще, как бы про себя, песню.

У Александра Дмитриевича, как уже было отмечено, была своего рода спортивная страсть, – беспощадное избиение мух. Он не терпел у себя ни одной мухи в комнатах. Даже в разгаре лета они миновали его апартаменты и, если какая-нибудь шальная туда случайно залетала, она немедленно предавалась казни.

В видах вящего охранения своего жилища от мух, адмирал не терпел, чтобы из кухни ,,шныряли" с блюдами и провизией мимо его окон.

Этот приказ строго соблюдался всей дворней. Флигель адмирала приходился попутно, но его тщательно обходили, делая для этого значительный крюк.

Степан и начал донимать теперь ,,его превосходительство" тем, что проходил с блюдами и посудой под самыми его окнами, когда они бывали распахнуты настежь.

Долго крепился адмирал, делая вид, что не замечает Степкиных козней, но однажды не выдержал, выскочил на крыльцо с толстою палкой в руках и, со всего маха, пустил ее в ноги озорника.

Степан выронил из рук посуду, хотел поднять палку, но адмирал во время подоспел и, ударом кулака по загривку, отшвырнул его в сторону. Видя, что дело плохо, так как палка вновь очутилась в руках адмирала, Степан пустился в утек, а адмирал ринулся за ним.

Я сам видел всю эту сцену и дивился только, откуда у Александра Дмитриевича набралось столько прыти.

Степан кинулся на задний двор, – адмирал за ним.

Спасаясь от преследования, Степан кинулся к отлогой наружной лестнице, ведущей на сновал.

Тут адмиралу удалось было ухватить беглеца за штанину, часть которой осталась, в виде победного трофея, в его руках, но сам Степка достиг все-таки вершины лестницы, на которую не решился устремиться адмирал, и скрылся в глубине сновала.

Видимо удовлетворенный позорным бегством врага, адмирал, весь малиновый, запыхавшийся, проследовал к себе обратно.

Степка, однако, не унялся: у него, видимо, тоже "сердце разгорелось".

Держа в руках кусок своей оборванной штанины, он снова появился во дворе и, на почтительном расстоянии от адмиральских окон, стал демонстративно потрясать в воздухе люстриновой тряпицей и требовать возмещения убытка.

Бог знает, чем бы кончилась вся эта трагикомедия, если бы ей не положила конец мама, которая, узнав о происшедшем, тотчас же властно уняла расходившегося Степана.

Призвав его в комнаты, она долго стыдила его, сказала, что он получить новые штаны, но что держать его долее у себя она не желает.

Степан очень расстроился, пытался целовать маме руку и просил простить его, а когда она, все-таки, не согласилась оставить его, просил рекомендовать его в Морское Собрание, где, по его словам, очищалось место.

Мама пообещала.

И, действительно, когда в то же лето мы, с дядей Всеволодом, после купанья в Спасской купальне, заходили в летнее помещение Морского Собрания напиться чаю, Степан уже прислуживал нам, одетый в тужурку с медными пуговицами, как одевалась прислуга Собрания.

Каждый раз он наказывал мне поцеловать за него ,,маменьке ручку".

С Иваном вышло иначе.

Едва успели похоронить бабушку, как он, просто, исчез, неизвестно куда девался, точно "в воду канул".

Гадали всяко: он был хороший пловец и ходил купаться на Ингул, где были "водовороты" и где, нередко, люди тонули; не прочь он был также принимать участие в "кулачных боях", которые бывали по воскресеньям на слободской базарной площади.

Впоследствии я видел эти ,"бои"; на них из города многие приезжали посмотреть.

Две "стены" людей выстраивались друг против друга.

Сперва с той и другой стороны "задирали" мальчики-подростки и барахтались между собой; потом выступали взрослые и дрались в одиночку, или парами, но, затем, страсти разгорались, и уже "стена" шла на "стену".

Та и другая то подавалась вперед, то отступала, и, иногда, ни одна, ни другая не бывала победительницей.

Но случалось, что, вдруг, одна "стена" прорывалась и люди рассыпались в разные стороны, точно камни разрушаемой настоящей стены.

Случалось это, обыкновенно, когда свежая партия бойцов неожиданно примыкала к той или другой стороне.

Стены слагались из разновидных элементов, однако же с преобладанием всегда какого либо основного состава, который и давал "стене" свое название.

Бывали стены "мясников", "слободских", "вольных", "жидов", "адмиралтейских", "крючников" и т. п.

Среди евреев чернорабочих, крючников и мясников выдавались замечательные бойцы.

Иван, когда ему удавалось урваться, примыкал к стене "вольных" и нередко синяки или царапины на его лице свидетельствовали о том, что он побывал на боевой арене.

Часто исход боя решала кучка матросов, случайно забредших поглазеть. Они, вдруг, неожиданно, выходили из своего нейтралитета и кидались на помощь теснимой стороне. Тогда картина быстро менялась.

Но чаще всего, обе стороны считали себя победителями.

Исковерканных в кровь физиономий бывало, при этом, не мало, но никто это за обиду не принимал.

Раз или два пришлось услышать, что бывали смертные случаи на месте боя. Угодит кто-нибудь неосторожно в висок, – и готово.

Мы гадали, не погибли так, или иначе, наш Иван, но тела его нигде не нашли, несмотря на все розыски.

Только позднее пошел слух, будто бы он, не дождавшись ,,вольной", примкнул к бродячему венгерскому цирку, где, наряду с другими номерами, ставились "военные пантомимы", с участием многих статистов.

Впоследствии, читая у Некрасова, "где ты, эй, Иван"? невольно сближал пророческое ясновидение поэта с реальною судьбою нашего Ивана, с тою, однако, разницею, что, к чести бывших его владельцев, не только скула, но и зубы его были целы.

Вместо двух прежних лакеев у нас появился один, – степенный Петр, бывший буфетчик офицерской кают-компании дядиного экипажа, который, к тому времени, получил отставку.

Сам дядя Всеволод, получив чин генерал-мaйopa (а не адмирала, так как все время занимал береговые места), вышел также в отставку.

Мундир, расшитый золотом и брюки с золотыми лампасами, он себе сшил, но стал одеваться в статское платье, что более шло к его мирной фигуре.

Мундир он стал одевать только в церковь, по высокоторжественным праздникам и в царские дни.

В качестве мужской прислуги у дяди Всеволода появился "Васька", мальчик лет четырнадцати, который очень скоро стал большим моим приятелем и играл значительную роль в моей юной жизни.

В первый раз я увидел Ваську, в отведенной ему каморке, покрытым двумя не то лошадиными попонами, не то одеялами; он лежал, его трясла лихорадка, он был очень худ и бледен.

История его была такова.

Он был кирьяковский, круглый сирота, был раньше во двор ,,на побегушках" и, когда объявили "волю", не имел куда деться. К тому же он подхватил где-то малярию и аккуратно, каждый день, его, по часам, трясла жестокая лихорадка.

Дядя Всеволод решил взять его к себе в город. Его начали лечить и, довольно скоро, поставили на ноги.

Вся служба Васьки, при дяде, состояла в том, что он чистил ему сапоги и платье и набивал ему трубку жуковым табаком, а когда дядя брал трубку, чтобы курить, чиркал "серник" (спичку) и подносил его к трубке, набитой табаком.

Остальная прислуга вся была женская, она и убирала комнаты.

Васька оказался очень живым и сообразительным малым.

Заметив, что я много читаю, забирая с собою книжку в сад, где он, почти всегда, был моим спутником, он выразил желание научиться грамоте. Я тотчас же, с гордостью, принялся за его обучение.

Каждый день являлся он ко мне с азбукой в руках и ученической тетрадкой и очень скоро достиг прекрасных результатов.

Менее чем в полгода он стал недурно читать по печатному и преуспел четко и довольно красиво вывести на своих тетрадках и книжках, которые я ему подарил: "Василия Шевченко".

Фамилия его была подлинно "Шевченко" и, познакомившись впоследствии с именем и судьбою знаменитого поэта Шевченко, я не прочь был горделиво допустить, что и друг моего детства, Васька, одного рода с бывшим также крепостным Тарасом Шевченко.

Склонности к поэзии "мой Шевченко", однако не обнаруживал никакой, если не считать поэтическим занятием ловлю щеглов и чижей, чему он меня научил, и еще страсти к голубиному спорту, которому, под его руководством, я одно время, с увлечением, предался.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю