355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Ашешов » Раны любви » Текст книги (страница 3)
Раны любви
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 06:30

Текст книги "Раны любви"


Автор книги: Николай Ашешов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

– Хорошо, любимый. Я прошепчу тебе одну сказку. Дай слово, что она останется в твоем сердце. И ты не оскорбишь меня тем, что вынесешь душу мою на площадь, всем людям… Не расскажешь никому ни в одном своем произведении…

– Хорошо, – тихо ответил Беженцев. – Ведь я люблю тебя.

– Меня любит твой каприз. Твои художественные поиски. Твое упрямство избалованного жизнью и женщинами человека. Ну, как ты можешь любить меня, не зная меня?

– Я все-таки люблю тебя. Ты мой прекрасный сон. Ты моя Аннабель Ли.

– Слушай, эта Аннабель Ли расскажет тебе маленькую сказку. Хочешь?

– Говори. Но только раньше поцелуй меня.

– Как сестра и как мать, целую я тебя.

И Ольга поцеловала его в лоб и щеки и едва коснулась его губ.

– Теперь слушай сказку. Жила была юная царевна. И снились ей все волшебные сны. Грезились прекрасные царевичи.

Она замолчала.

– Знаешь, я подумала сейчас… Я буду говорить твоими словами… Все эти слова у меня вычитаны из твоих произведений. Все это не то, что хочет сказать мое сердце…

– Говори просто.

– А просто мое сердце хочет тебе рассказать не сказку, а повесть одной маленькой и никому неинтересной жизни. Вот эта повесть.

«Жила простая и красивая девушка. Было сердце у нее маленькое и даже глупое. Как все девушки, ждала она любви и счастья. Конечно, в замужестве.

Пришел юноша. Девушка встретила его любовью своею, как жениха. А он лаской своей, страстной и огненной, увлек ее. А потом уехал. Как в старых романах об этом рассказывается.

Уехал, а у меня ребенок. Уж очень полюбила я свою деточку. Сначала потому, что он – его ребенок, моего любимого, а потом потому, что ребенок этот – мое великое страдание.

Ребенок родился. Жили мы с матерью в уездном городе. Стыд и позор, – ведь все узнали.

А я терпела. Нельзя, чтобы за любовь к детям Бог посылал нам только зло.

И правда. Пришла пора. Приехал к нам в наш уездный город суд. Был процесс большой. И приехал Петенька, как защитник.

Познакомились. Влюбился он, а я про ребенка скрыла и пошла за него замуж, потому что хотела покоя. А его-то не было у меня.

Глупый Петенька так и не узнал про мое прошлое. И не сказала я ему потому, что глуп он очень. Сердцем своим простит – простит он, а мучиться будет всю жизнь. Не всякому дано знать тайны женские. Только очень большое и высокое сердце может принять их честно.

Вот и зажили мы.

Но за первое это счастье заплатила я дорого.

Петя хороший оказался. Сам ты видишь, какой он добрый и мягкий. Все делает он по моему слову. Только вот скуп оказался – прямо невероятно. Долго не могла я понять, откуда у него такая скупость. А потом узнала. Пристрастился, оказывается, Петя к картам. Стал играть в клубах. Проигрывать. И вот на нашей скромной жизни начал экономить.

Ну, а мама моя, как только я вышла замуж за Петю, решила, что у меня золотые прииски. И стала меня постоянно угнетать денежными просьбами. Посылала я, посылала ей. А она все больше и больше просит. А Петя прижимает и прижимает меня деньгами.

Ребенка своего люблю я, как можно любить первого и единственного, потому что больше детей у меня не будет. Так доктора сказали.

И во имя ребенка начала я лгать.

Лгала, утаивая от мужа деньги. Лгала, подавая ему фальшивые счета. Лгала всегда и везде. И чем больше мать просила денег, тем лживее и лживее была я.

Наконец, произошло раз очень страшное. Вернулся домой мой Петя. Лица на нем нет. А утро было. Что с тобой? – спрашиваю. – Двадцать тысяч клиентских денег проиграл!

Остолбенела я.

А Петя говорит:

– Ты как-то рассказывала, что у матери твоей есть небольшие деньги. Телеграфируй ей. Если пришлет, с большим процентом верну ей.

А я, действительно, солгала. Чтобы не дать повода ему к каким-нибудь сомнениям относительно меня и денежных расчетов, я ему как-то сказала, что мать моя достаточно зажиточна и ни в чем не нуждается. Для ребенка ведь все делала…

Тяжело мне было. Ведь разумный человек я. Но что же поделаешь?

А Петя настойчиво говорит:

– Неужели твоя мать сделает такую подлость и откажется поддержать меня?

Я ответила: „хорошо“.

Встала с постели и стала думать…

Не хочу больше говорить. Грубо все это – и мы все, – и вы, мужчины, и мы, женщины, – одинаково подлы.

Продалась я. Достала мужу денег. Правда, не двадцать тысяч, а только пять. Но он обернулся, выкрутился и с тех пор, при каждом затруднительном случае, обращается ко мне с просьбой послать телеграмму матери.

И я посылаю телеграмму. То есть, иду к…

А мать, как назло, все больше и больше требует от меня, грозя, в случае отказа, приехать в Москву вместе с ребенком.

И я время от времени продаюсь. У меня есть слава. Среди этой проклятой знати я слыву „Красной Маской“, потому что не пред всеми я открываю свое лицо. И потому что пред всеми я всегда во всем красном… Цена и цвет моей крови… Понял?

Ты молчишь? У тебя на сердце лед? Ты бросишь в меня сейчас камнем? Брось, брось… Мне легче, если убьют меня камнями, чем волочить по грязным улицам и притонам такую жизнь…

А мой сыночек… Его последняя карточка…

Ну, запиши все это в свою записную книжку… И напиши роман продажной женщины… Все честные женщины будут плакать, читая его. А ты будешь плавать в море славы. Ну, записывай же скорее! Сочини… Прибавь… Ведь я так глупо все рассказала тебе. А ты ведь опишешь так ярко, сочно…

Слушай, ты молчишь?.. А я вот что скажу тебе. Хочешь меня?.. Посмотри, я пред тобой встану вся нагая. Сначала в красном трико, от которого все сходят с ума и платят мне безумные деньги. Я ведь дивно сложена. Как Венера. Лучше. Потому что лучше Венеры я знаю все секреты современной любви. Я тебя научу…

Ты молчишь? Прощай!»

VIII

Беженцев уехал из России. Три года он скитался по всем закоулкам земного шара. И только, когда его средства пришли к концу и когда с родины начали писать ему, что его забывают и что критика уже издевается над ним, как над повергнутым кумиром, Беженцев вернулся в Петербург.

Пред отъездом он просил квартирную хозяйку беречь всю полученную корреспонденцию. Вернувшись, он нашел бесконечную груду писем. И, нервно перебирая их, он искал одного почерка, незнакомого ему, неизвестного, но от нее, от Ольги, письма ждал он.

И, разорвав несколько конвертов, он, наконец, нашел.

Письмо было получено только месяц тому назад, когда Беженцев был в Швейцарии и собирался в Россию.

Помечено оно было «Давос».

И были в нем такие строки:

«Я умру через месяц. Так признался мне доктор, который меня любит, хотя и называет меня типичной истеричкой. И я вам пишу, чтобы сказать настоящую правду. Я вам тогда лгала. Мать давным-давно умерла. Ребенка у меня не было. Я вас полюбила давно, задолго до встречи с вами, полюбила так, как только мы, русские, можем любить наших писателей. Когда вы пришли к нам, я чувствовала, что погибну в бездне. Я могу любить один раз. А вы… вы ищете материала в наших ломающихся от ваших поисков сердцах. И я испугалась своего будущего несчастья. А Петруша спас меня от бездны настоящей. Дал мне покой. И когда вы пришли и зажгли меня своим безумным огнем, я предпочла солгать… Предпочла сломать ваше слишком гордое и уверенное в себе сердце… Предпочла возвести на себя самое позорное обвинение… Лишь бы не броситься малодушно в ваши объятия, сила, властность и страсть которых до сих пор жгут меня…

И разве я не права? Ведь вы отвернулись от меня. Помните, я хотела поцеловать вас после исповеди, а вы – вы утомленно закрыли глаза… Ведь вы позорно убежали в тот же день от меня после моего мнимого и лживого признания. Вы побоялись подойти к человеку, который в падении своем сохранил любовь к вам, как к писателю, а потом любовь к вам, как к самому лучшему, самому обаятельному человеку в России. И вы отвернулись от проститутки, вы, чистый человек, у которого было, конечно, не меньше похождений с женщинами, чем у любой проститутки с мужчинами.

Но я на вас не сержусь. Я благословляю вас.

И, уходя отсюда, я прошу вас: берегите свою чуткость.

И в своих произведениях будьте правдивы и не собирайте вашего меда только с цветов любви. Жизнь и чище, и выше, и содержательнее.

Подробнее все найдете в моем дневнике. Я его писала для вас. Дневник у мужа. Я пишу ему сегодня, чтобы он после моей смерти передал этот дневник тебе, мой единственный, любимый, мой первый и последний…

Здесь одна юная девочка как-то на днях наивно декламировала:

 
О, glaube mir, ich liebe dich,
Du bist mein Ein und Alles![1]1
О, поверь мне, я люблю тебя,Ты мой и все!

[Закрыть]

 

И ты – мой „единственный и все“.

Я умираю, целуя тебя тихо и нежно. Так делают все героини твоих романов.

Ольга».
IX

«Как здоровье жены. Телеграфируй немедленно. Сегодня вернулся после трехлетнего путешествия. Твой Эдвард, если не забыл. Адрес…»

Ответ:

«Ольга умерла 27-го. Похоронена в Давосе».

Тотчас же Беженцев телеграфировал:

«Прости, если не ошибаюсь, Ольга просила тебя передать мне ее дневник».

Ответ:

«Очевидная ошибка. Дневника никакого не осталось… Впрочем, может быть, я сжег его среди прочих бумаг, читать которые для меня было равносильно смертельному удару. Думаю, что лучше нам не встречаться. Курченинов».

Беженцев скомкал эту телеграмму и, остановившись у окна, сквозь морозно-узорные рисунки пытливо и внимательно глядел на улицу.

На сердце было пусто…

Только губы горели… от поцелуев… как тогда… тогда…

Снег повалил хлопьями и затуманил яркий электрический свет.

Разве это зима? Это осень, осень, осень… Осень гнилого человеческого сердца…

И Беженцев сел писать новый роман под заглавием: «Гнилое сердце»…

Телеграфистка

Как и всегда, с монотонной однообразностью Марья Петровна приходила в телеграфное отделение в девять часов утра.

Телеграфное отделение помещалось в центре столицы, в аристократическом квартале. И ежедневно мелькали пред Марьей Петровной лица одинаковых профессий, определять которые она быстро выучилась.

Клиентами отделения преимущественно бывали присяжные поверенные, журналисты и офицеры. Изредка купцы. Публика в общем чистая, вежливая и преувеличенно подчеркивавшая свою деликатность в объяснениях с Марьей Петровной.

И Марье Петровне – она сама не знала, почему – была неприятна эта изысканность в тоне, в обращении и даже во внешности большинства посетителей.

Она чувствовала скрытую снисходительность и отношение немного свысока. Дамы менее мужчин стеснялись, и поэтому такие черты у них проявлялись выпукло и четко. И было ярко видно, что полупрезрительно, полусожалея все смотрели на молодую, красивую девушку с прекрасными, золотисто-рыжеватыми волосами, машинально считавшую количество слов и машинально писавшую короткую квитанцию.

И Марье Петровне было холодно от взглядов, коротких фраз, которыми она по обязанности обменивалась, от всего этого утрированного корректного обращения.

И она ласково разговаривала и ласково смотрела своими большими, немного выпуклыми серыми глазами на лакеев, горничных или швейцаров, которые иногда приносили телеграммы своих господ, – телеграммы всегда бессодержательные, пустые, которые можно доверить и прислуге, не боясь ее любопытства.

Так шли дни за днями. И служба казалась Марье Петровне все более и более тяжелой.

Была она слишком молода и много в душе ее било ключей. И потому не могла она, надев ярмо, сразу примириться с ним и привыкнуть к нему, и подневольность неинтересного, мертвого труда вызывала в ней постоянный протест в душе…

Протест был силен и остр, пока она сидела в отделении. Но, приходя домой, в свою убогую обстановку и глядя на свою дорогую старушонку-мать, она сразу смирялась и до утра мирилась со своей жизнью.

А утром вставала и, вся под обаянием молодых и свежих, искушающих снов, опять шла на свой унылый труд с чувством того же протеста и той же непримиримости…

А сны давно уже мучили Марью Петровну.

Были они такими красивыми. Точно она все еще была в институте и спала в мрачном дортуаре под надзором дежурной классной дамы.

Тогда эти прекрасные сны давали смысл и содержание ее жизни, потому что рисовали ей будущее, то светлое будущее, когда она вырвется из стен института и пойдет так легко и свободно по радостному жизненному пути.

Сны продолжались. В них отражались целые поэмы, героиней в которых будет она, золотоволосая Маруся, прозванная в институте «валькирией».

И, чем нуднее развертывалась пред Марусей жизнь, тем сладостнее были сны, эти проклятые соблазнители…

Бывали иногда счастливые дни. Точно кто-то другой, большой и чуткий, заботился о том, чтобы по разнообразить жизнь Маруси.

Бывали, – и даже целыми полосами, – интересные телеграммы. Рисовали они чужую и неведомую ей жизнь. Проходили вереницей картины чужой, интимной жизни.

Болезнь и беспокойство, радость выздоровления и ласка выздоравливающих. Иногда милые слова любви. Иногда серьезное, обстоятельное объяснение, раскрывавшее в деталях суть обыденной семейной драмы. Иногда паутина недоразумений, за которыми чуялось большое и сильное чувство, которого Маруся не испытывала, но которого так страстно ждала потому, что в снах своих она его переживала.

И тогда Маруся оживлялась. И в ее серых глазах горели искры любопытства и жадности к жизни. И, счастливая тем, что она делалась невольной участницей чужой и содержательной жизни, она бежала к себе домой, на 9-ю Рождественскую, и грезила о милых и хороших людях, которые жили, мучились, страдали и радовались в тех коротких словах, которые они доверяли телеграммам.

И Маруся тогда ложилась спать на свою неуютную, «от хозяйки», железную, всегда дрожавшую кровать и мечтала, лежа навзничь и широко разметав руки свои, белые с золотистым пушком, точно ждала она кого-то и точно эти широкие объятия с золотистым пушком страсти готовы были звать и принять к себе чье-то горячее сердце…

И сны в такие ночи истомляли ее и с еще большей тягой к другой жизни и с еще большим отвращением к своей теперешней жизни шла Маруся в свое отделение работать…

Однажды перед глазами Маруси мелькнула телеграмма, которая сразу заставила ее встрепенуться.

В телеграмме крупным, энергичным почерком были выведены ясные слова и от них на Марусю пахнуло запахом тех слов, которые она слышала в снах своих.

«Дорогая, – читала Маруся чужие слова, – все эти дни тоскую. Отсутствие вестей убивает. Пощади меня. Позволь приехать. Обнять тебя, маму. Она позволит называть себя моей мамой?»

Маруся торопливо сосчитала количество слов. Написала квитанцию. И все время неудержимо хотелось посмотреть в лицо того, кто принес эти слова, написанные так энергично и так красиво… Слова, от которых так сладко-больно сделалось у сердца Маруси.

И искоса она метнула своим взором в него, подавшего эти слова.

И, принимая деньги и отдавая сдачу, она увидела молодое лицо, нервное, подвижное. Должно быть, красивое. Потому, что горели глаза. Небольшие черные глаза. Но сразу видные.

Волнуясь, проводила Маруся молодого человека глазами и рассеянно слушала, что говорил ей следующий податель, какой-то офицер с серым лицом, покрытым морщинами.

И почему-то она, продолжая дальше свою работу, все посматривала на кучу синих листков поданных телеграмм, отложенных в сторону. И чуялось ей, что из всей этой груды та небольшая телеграмма – самая прекрасная, самая нежная…

Мальчик унес очередную группу телеграмм. Но Маруся до конца своей службы помнила эти слова, и они теплом веяли на ее душу, и хотелось ей узнать поскорее ответ той… той, которой были посланы такие молитвенные зовы на юг, в Ялту…

На другой день она перебрала ленты и прочитала ответ.

«Приехать неудобно. Мама ничего не знает. Не решаюсь открыть правду. Имей терпение».

Маруся передернула плечами и пошла к себе, за свое обычное место.

В отделении никого не было, и Маруся свободно могла думать.

Ей грезились люди вместо слов. И она за этой женской телеграммой почему-то видела какое-то каменное лицо, с сухими, решительными глазами. Вероятно, худая женщина, сильная брюнетка. Какая-нибудь грязная женщина.

Почему грязная женщина?

Маруся не отдавала себе отчета в этом. Но ей казалось, что эта женщина должна быть нехорошей, не чуткой, нелюбящей.

Она скрывает свою любовь от мамы. От мамуси. Разве это можно? Мамуси все такие чуткие, любящие, всепрощающие. Марусина мамуся такая славная старушоночка. Вся – одна морщинка. И вот уж от нее нельзя ничего скрыть. Все видит, все знает мамуся славная. И сердце у нее больное, но доброе.

А он?

Горячо сделалось от этого вопроса Марусе.

Он, тот высокий, с нервным лицом, значит, со страдающим лицом. У него такие страдающие глаза. И все у него, по-видимому, страдает. Душа его плачет. Ведь, он так любит… И стремится к ней, холодной, скрытной, расчетливой женщине…

И судорога отвращения пробегает по душе Маруси, и вдруг ей страстно хочется видеть его, того, страдающего.

Взглянуть в его лицо и прочитать, что же на нем теперь написано? Как он пережил этот ответ?

И, вся во власти этого желания, опять, по обыкновению, машинально, читала чужие телеграммы, считала слова, получала деньги и отдавала сдачу Маруся. И часто-часто оборачивалась она к входной двери, ожидая, что там промелькнет знакомая фигура того молодого, юного, прекрасного…

Шли часы, мелькали люди. Маруся уходила обедать, вновь приходила, и вновь тусклыми и глупыми, ничего не стоящими казались ей все телеграммы, что считали люди нужным посылать.

И только к вечеру пришел опять он.

В отделении никого не было.

И Маруся, вспыхнув алой краской, увидела его сразу, когда он вошел. И с сильно забившимся сердцем ждала она его и, когда он подошел и дрожащею рукою приняла телеграмму.

И впилась в нее глазами.

«Родная деточка. Не могу больше любить тайно. Ты должна сказать все маме. Молю, пусть позволит она приехать. Хочу твоей ласки. Безмерно люблю тебя. Тоска сожгла меня всего».

Маруся перечитала несколько раз текст телеграммы, делая вид, что она ошибается в числе слов.

– С вас один рубль семьдесят, – говорит она притворно холодно подателю.

И смотрит на него жадно и любопытно.

Какие у него глаза! Точно молящие, скорбящие, плачущие.

И какой он молодой! Даже легкий румянец на щеках. И небольшие усики, черненькие, над красными губами.

Было неловко долго смотреть, и Маруся отсчитала сдачу.

– Merci, m-lle, – прозвучал спокойный, низкий голос.

– Пожалуйста, – ласково отвечает Маруся и видит тотчас, что в телеграмме есть пропуск: не обозначен город.

И она взволнованным голосом говорит ему:

– Вы ошиблись, m-eur, в телеграмме не указано, что нужно в Ялту.

И ей сделалось стыдно за нескладность своей фразы.

– Разве? – удивился он. – Позвольте, я исправлю.

И он протянул руку.

И такой красивой показалась Марусе эта рука, «страдающая рука», – прибавила она в своем уме, – что страстно захотелось ей поцеловать эту руку…

Он написал название города.

– Простите, с вас еще пять копеек.

И Маруся уже жалеет, зачем она сказала эти грубые, денежные слова. Невелика беда. Могла бы она и сама внести такую сумму…

А прекрасный голос звучит уже с удивлением и иронией:

– Но как вы узнали, m-lle, что нужно в Ялту?

Маруся смешалась.

Действительно, как она сделала такую ошибку? Зачем она так грубо выдала тайну?

И смущенным голосом, сильно заалевшись, она тихо произнесла:

– Но ведь вы по этому адресу отправляли телеграмму вчера, а у меня память хорошая…

– Даже слишком хорошая, – неожиданно резко отвечает он и, круто повернувшись, быстро уходит.

А Маруся сидит, точно ее кто-то ударил по голове. Мысли сразу спутались, и только одно ясно чувствовалось, что он рассердился, и что она совершила нехороший поступок…

Вечером пришел ответ:

«Романтизм. Повторяю – терпение. Мама – человек предрассудков. Сразу нельзя. Не приезжай».

Маруся возненавидела ее.

Она – Надежда Аркадьевна Осьминина. И адрес отвратительный – Виноградная, дом Глинки.

И Маруся чувствует беспредельную ненависть к этой женщине, к дому, где она живет, к улице, где этот дом находится.

И сидела, ожидая вновь его, с его телеграммой всегда такой пылкой, страстной, прямой и смелой.

На этот раз пришла горничная.

Красивая, подвижная блондинка, на лице которой были написаны все городские пороки.

Быстро протянула телеграмму и быстро сказала:

– Двенадцать всего слов. Пожалуйте, семьдесят пять.

И протянула деньги.

«Приеду. Не могу. Целую. Ника».

Горничная ушла. И от нее остался запах какого-то скверного, острого, как уксус пахнущего одеколона. И остался на душе Маруси осадок какого-то скверного дела, какого-то скверного настроения от этой горничной, такой наглой и, по-видимому, знающей все секреты барина.

Телеграммы прекратились.

День за днем ждала их Маруся. И не было их.

И не появлялся тот красивый и нервный, и его горничная не приходила тоже.

Уехал он. Уехал. Слишком сильно любит он. Слишком сильно страдает.

И поехал разрушать все препятствия. И, наверное, победит их. Он ведь смелый, как рыцарь. Глаза у него рыцарские и такая тонкая рука с длинными пальцами…

И Маруся погрузилась в дрему от мыслей о нем. И шел ее трудовой день незаметно. И, когда вернулась она домой, тотчас сладко заснула она, и ей снились новые прекрасные сны.

Видела она его и ее.

Оба стояли пред нею. Он – такой благородный и смелый.

Она – жалкая и падшая.

И он прощал ее и, как облако тая, уходил от нее. Она звала и плакала, а он ей говорил, уходя, что нельзя издеваться над сердцем.

И вдали он сиял сладостным ореолом и был прекрасен.

* * *

Прошел месяц.

Маруся тосковала в первые дни, как в тот страшный для нее период жизни, когда она влюбилась в двоюродного брата подруги Гречиной, студента, являвшегося каждое воскресенье на прием.

Она влюбилась в него стремительно, как только увидела его высокую, несколько сутуловатую фигуру и его смущенное от застенчивости лицо. Не разобрала, что он и кто он, и сразу влюбилась.

И когда, через неделю, узнала, что он уехал с каким-то эпидемическим отрядом на Волгу, Маруся в тоске перестала есть и спать и исхудала сразу в несколько дней…

А потом сразу оправилась…

Студента она больше не видела и не знает, что с ним. Но тоска оставила свои следы.

Точно кто-то прикоснулся к сердцу и грубой рукой проложил в нем грубые черты.

Так тосковала она и в эти дни.

Как и тогда, она ничего не ждала. Ни на что не надеялась. Только смущали сны, которые создавали такую близость. С ним, с любимым…

Но разве этот, дававший нежные и страстные телеграммы, – любимый?

Маруся припоминает его лицо.

Из смутных впечатлений прошлого встает вдруг яркий облик его.

Он подписывал всегда телеграммы «Ника».

А внизу четко стояло:

«Верхотуров. Сергиевская, 80».

Милый Ника!

К тебе несутся мечты!

Вот твое лицо наклонилось ко мне, когда ты подаешь телеграмму. Загадочное лицо.

Так печально глядят твои глаза. И так красиво оттеняет их печаль неровная и скромная алость щек.

И так просто твои прекрасные руки с длинными пальцами протягивали телеграмму.

Милые руки! Они умеют ласкать. Как горячо сжимают они ту, которую любят…

Отчего они не сжимают ее, Маруси?!

И Марусе становится холодно и жарко.

И чем больше она думает о нем, тем жарче ее мечты. Тем ближе она чувствует его и тем страстнее ей хочется увидеть его…

И вот в тот вечер, когда лил дождь в Петербурге, когда было скверно на улицах, грязных и нагло грязью своей блестевших, когда человеческое одиночество на улицах чувствовало себя особенно тревожно, – в этот вечер пошла Маруся на Сергиевскую, к дому № 80.

Ничего не думала Маруся.

Шла машинально, как она выдавала деньги и выдавала телеграммы.

Но что-то внутри говорило о надежде.

Она шла бодрой походкой и ничего не думала. Но чувствовала, что ничего не думает, и удивлялась. И не могла объяснить, почему вдруг такие провалы в ее мыслях образовались только теперь?..

Она подошла к дому № 80 и оглядела его пытливым взглядом.

Дом, как дом. Видно – барский. Везде спущены шторы. И из-за них виден тусклый свет. Где же он?

Спросить дворника, – стыдно.

Маруся прошлась несколько раз мимо дома и, наконец, решилась.

Подошла к дворнику и спросила его:

– Скажите, пожалуйста, здесь живет м-сье Верхотуров?

– Здесь, барышня. Вот подъезд.

Но Маруся уже смешалась и побежала прочь, к удивлению дворника.

Но он быстро сообразил, рассмеялся и весело сказал подошедшему кучеру:

– Опять новая… И откуда это только наш барин берет себе. Каждый раз новая. Вот только что подходила. Совсем молоденькая. Спросила и шарахнулась. Стыдно, видно, с непривычки.

И оба они оживленно заговорили о молодом барине и его постоянных романах…

Шел уже снег, и Петербург делался красивым. В тоске своего сердца, совсем непонимаемой ею, шла Маруся опять по Сергиевской.

Уже без всякой надежды увидеть его, Нику.

Милого Нику, страдающего и до сих пор не вернувшегося.

Маруся была уверена, что Ника еще не вернулся.

В Ялте он. Ждет, пока та, другая, эта отвратительная Надежда, не протянет ему свои руки и не расскажет своей матери про тайну любви.

И так шла Маруся по Сергиевской и дошла, как всегда, к дому, мимо которого она проходила всегда быстро, боясь, что ее узнает тот дворник, к которому она обратилась в первый раз.

И вдруг она увидела, что открылись двери подъезда наружу и из них вышел он.

Вышел, осмотрелся, оглянулся, точно отыскивая кого-то, и пошел к Литейному проспекту.

Маруся тотчас пошла за ним.

Она не знала, почему она идет вслед за этим таинственным для нее, загадочным Никой. Но страстное желание влекло ее, и она шла быстро-быстро, еле-еле поспевая за ним.

И, не думая, она подошла, уже на углу Литейного проспекта, к нему и, задавив свое прерывистое дыхание, обратилась к нему с вопросом:

– Извините меня, пожалуйста, я хотела спросить вас…

Ему послышалось «попросить вас», – и по обыкновению он опустил руку в карман и протянул ей серебряную монету.

Маруся отшатнулась.

Он остановился; стояла и она, впившись в него своими глазами. А он смотрел скучно и рассеянно и совал ей в руку монету.

– Вы ошиблись… Мне не надо…

Он вскинул печальными глазами и сухо ответил:

– Мне не надо тоже… Я не хожу с женщинами…

И он круто повернулся и быстро пошел по перекрестку улиц.

Маруся стояла ошеломленная. С трудом, лениво ползла в ее душу мысль, что он, он, именно он, принял ее за уличную женщину, за продавщицу тела…

Ее тела, чистого, не знавшего ничьего прикосновения…

В полуобмороке пошла она домой…

И все старалась собрать свои мысли, овладеть ими и отдать себе отчет о случившемся…

Но мысли ползли во все стороны и отвлекались.

Ее задевали прохожие и говорили какие-то пошлости. Юный подвыпивший правовед сказал ей какое-то четверостишие. Старый генерал сказал ей, что она похожа на весеннюю золотую муху, и что он готов ей заплатить хорошими золотыми монетами…

Маруся шла и все собирала мысли и все старалась соединить их в один клубок.

Уже подходя к дому, она очнулась.

И сразу сделалось ей все ясно.

Сразу загорелись все мечты. Мечты прошлого. Неосознанные. Непонятые. Но теперь такие отчетливые.

И она засмеялась.

Заставила себя признаться в правде.

Да, ведь, она мечтала в глубине своей сиротливой души о нем, о Нике.

Разве не так грезила она о людях, не зная их? Разве не так она мечтала о нем, своем избранном, любимом, радостном и ожидаемом?

Засмеялась она нервно. И, подойдя к дому, вдруг круто повернула назад…

Там дома ждет мамуля… Милая старушоночка-мамуля, боготворящая свою дочурку Марусеночку. И мечтавшая вместе с ней о том рыцаре, который придет к ним, в их конурку, и похитит от нее, мамули, дочурку.

Мамуля на все была согласна, лишь бы пришел этот рыцарь.

И думает Маруся, что рыцарь пришел… Но отвернулся от Маруси и, вместо ласки сердцу, нанес ему удар…

И, повернувши от дому, Маруся пошла вперед, не зная, куда идет, не понимая, по каким улицам она проходит.

Шла долго и болели у нее ноги. И сырость ползла сквозь шубку ее, ветхую и дрянную, покрытую дешевым воротником.

И так брела она по улицам и когда проходила по Литейному, на котором опять очутилась, то засмотрелась на окна богато и хорошо освещенного дома.

И чуть не остановилась, заглядевшись на люстру зала во втором этаже.

А в это время вышел из подъезда студент и крикнул что-то.

Но, заметив девушку, остановился и сказал ей:

– Прекрасная русалка с золотыми волосами, не хотите ли прокатиться со мной в автомобиле?

И наклонился к ней и весело смотрел на нее своими темными глазами.

Ах, у того совсем другие глаза…

– Оставьте меня, – шепчет Маруся.

А глаза смотрят еще жарче, разгораются. От этого лица, красивого, – нет, у Ники лицо было гораздо красивее! – пахнет вином и сигарой… И хорошо пахнет… И Маруся улыбнулась.

– Вот и прекрасно, – шепчет веселый голос, – царица улыбнулась. Царица поедет… У царицы болит сердце?

Завертелось что-то в голове. Сжалось сердце… Тоска исчезла. Отчаяние мелькнуло, как тень, и Маруся подала свою руку студенту…

Автомобиль мчался.

Студент шептал Марусе ласковые, красивые слова…

И дремалось под них Марусе… Пробуждал изредка толчками, сильными и острыми, автомобиль, но Марусе так сладко грезилось…

Мягкие усы щекотали ее щеки, и ей хотелось продлить эту негу до бесконечности.

И, когда горячие губы коснулись ее губ, она ответила тихо и печально… И ей чудилось, что она целует того, Нику, склонившегося к ее губам за утешением… И что она прогоняет властью своего сердца ту, Надежду… Суровую, непреклонную, сухую.

А студент уже обнимает ее страстной рукой. Касается груди… И прижимает к себе и что-то шепчет, обжигая щеки ее огнем, еще неизведанным. И так приятно… И такое тепло разливается по телу…

Забвенья… забвенья… Прощай Ника…

Утром Маруся вышла из подъезда гостиницы и конфузливо улыбнулась в ответ на крики извозчиков, предлагавших свои услуги.

Она села на извозчика и торопила его, боясь опоздать к службе.

Оставшиеся извозчики пустили ей вдогонку несколько выразительных слов. Они всегда стояли у подъезда этой гостиницы и знали, кто входит туда и кто выходит…

А Маруся ехала, трепещущая и охваченная безумствами всей ночи, для нее до той поры неизвестными.

И в ридикюле у нее не лежал, а горел адрес студента…

Ложный, выдуманный адрес…

Украдкой глядя на него, Маруся мечтала о новом счастье, которое к ней никогда больше не приходило…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю