Текст книги "Деревенский король Лир"
Автор книги: Николай Златовратский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
V
Через сенцы, у которых половицы, что называется, «ходуном ходили», вошли мы в левую, «переднюю» половину избы. В ней было темно, душно и тесно. Сквозь маленькие заплатанные окна едва пробивался осенний свет, да и его загородили широкие спины сидевших на лавке мужиков. Их было человека четыре; тут же была в сборе и вся семья, человек восемь; кроме того, висела в углу люлька, у которой сидела молодая баба и кормила ребенка. Чрезвычайно низко висевшие у самых дверей полати [9]9
Полати —помост в крестьянской избе от печи до противоположной стены, род полуэтажа, антресолей; общая спальня.
[Закрыть]как-то еще больше увеличивали тесноту. На полатях, вниз животами, валялись малые ребятишки, свесив вниз свои кудлатые, взъерошенные головы и смотря на нас бойкими, шаловливыми глазами.
– Пришел? Ну, а мы думали, ты уж у барина загулял… Ты ведь с ним любишь хороводиться, – заговорили хором сидевшие по лавкам мужики.
– Загулял! Чай, я, слава тебе, господи, не вертопрах какой, – обиделся дед. – Осмотрел вот все, обсчитал в королевстве-то своем, чтоб после не забыл что…
– Не бойсь! Не собьешься в мужицком-то королевстве!
– Не велики кладовые-то припасены, упомним, бог даст! – сказал, улыбаясь, молодой мужик, вставший при нашем приходе.
– Ну, вот, – рекомендовал мне дед, – это вот сыны мои, а это – старики, сваты да шабры, – знакомы тебе… А это бабы! – махнул дед, не оборачиваясь взад, рукой к печке, за загородкой которой стояли две-три молодые женщины.
Я поздоровался с его сыновьями «в руку». Один из них был высокого роста, с большою рыжею лохматкой, плечистый, здоровый, с веселым, открытым лицом, из тех мужиков-весельчаков, у которых на губах постоянно витает добродушная насмешка. Он был в красной ситцевой рубахе, суконных шароварах и больших сыромятных сапогах. Другой выглядел еще совсем парнем: низенький, сухопарый брюнет, подстриженный «в кружку», с серебряною серьгой в ухе, в суконном пиджаке и глянцевитых, с набором, сапогах. Это было одно из тех ухарских, беззаботных и несколько нахально высматривающих лиц, которых много встречается среди столичного фабричного люда.
По передней стене, действительно, сидели все мои знакомцы – и Самара, и кузнец с детским лицом, и сам дед Ареф приплелся кое-как; только четвертый старик не был мне знаком: это был кудрявый, черноволосый, смуглый, с крючковатым носом, низенький, коренастый мужичок, с вывихнутым плечом, которое он поминутно вздергивал до самого уха; на нем был новенький, со стоячим воротником сермяжный полуармяк. Он постоянно переводил глаза с одного говорившего на другого и так внимательно вытаращивал их и следил за разговором, что казалось, для него было крайне важно не потерять ни одного слова. Сам же он больше молчал.
– Пришел и ты? – обратились ко мне старики, кивая головами. – Посмотри, как нищую суму делить будем, – прибавил старик кузнец.
– Ну-у, нищую! Слава богу… чем наградить – найдется. Не по кабакам век прожили… Не знаю, как дальше дело поведут, а у нас, слава богу, заслуги есть… Крестьянство свое содержали, – обиделся опять дед, сердито расстегивая под бородой ворот кафтана.
– Да это я не в обиду тебе сказал, а так… больше для всего крестьянства… Что для барина наше хозяйство? Пустое место… А туда же, скажет, делить собрались… Вишь, старики собор собрали! Как быть! Все ж позабавятся, старину вспомнят! – добродушно подсмеивался старый кузнец, начиная жевать беззубым ртом.
– У всякого свой сурьез, – категорически заявил Чахра-барин и, обдернув синюю пестрядинную рубаху [10]10
…пестрядинную рубаху… —пестрядь, пестрядина, затрапез, затрапезник (от купца Затрапезникова, которому Петр I передал пестрядинную фабрику) – пеньковая, грубая ткань, пестрая или в полоску.
[Закрыть], махнул по столу рукой. – Бабы! прибери со стола! – грозно крикнул он. – Что за порядок! Что вы, не видите, что ли?.. Экая деревня! Рады, что мужья приехали, и глаза разбежались!
Дед ворчал, старики и сыны молча улыбались. Я подошел к старшему сыну.
– Делить вас дед хочет, – сказал я, чтобы чем-нибудь начать разговор.
– Делиться хотим, – поправил он меня.
– Что же, сами хотите?
– Да из-за баб больше… Нам что! Мы в Москве живем, в заработках… А вот бабы… Дедушка-то стар уж стал, настоящего распорядка с бабой не сделает… Бабы забижают! – подмигнул он мне добродушно на отца.
– А ты бы… того… скромненько, Титушка, – сказал дед сыну, сдержанно кивая бородой. – Погодить бы… Вот, когда я сам своему пределу конец положу, тогда и разговаривай!.. А то ведь здесь старики… Смешки-то оставь!
Сын захохотал беззвучным смехом и замотал из стороны в сторону своею рыжею лохматкой.
– Да нам что!.. Господь с тобой, – ответил он, – владычествуй!.. Мы в твою команду не встряем… Сделай милость!.. Мы вот – ноне здесь, а завтра нас нет… Все в твоих руках! Сам за все и ответствуй. Мило – так командуй, а не мило – твое дело!.. Мы тут ни при чем… Ваше дело с бабами!
И Тит опять засмеялся беззвучным смехом.
– Да уж надоть правду сказать: чужой век заедать – заедает, а распорядков хороших мало видно! вдруг сказала сидевшая у люльки женщина, бросила в нее ребенка и порывисто начала его качать, – Кабы из его-то команды пользу видеть…
– Молчать! – грозно перебил дед. – Ах ты, эдакая… сорока! Али муж приехал, так и страх потеряла?
– Кабы ежели… А то шумит, что сухой веник, – не слушая, продолжала бойкая баба, – со всеми соседями перессорил своими-то порядками…
– Перестань!.. Что за самоуправство? – протянул презрительно-наставительным тоном, искоса взглянув на бабу, молодой мужик в пиджаке, все время крутивший цигаретку.
Молодая баба, вероятно, была его жена.
– Ну, умиритесь! – сказал торжественно дед. – Дело такое… вековое… Соглас во всем нужен!
И дед поставил на стол штоф водки, а бабы подали огурцы, куженьки [11]11
Куженька —лепешка с творогом, ватрушка, шаньга.
[Закрыть], хлеб.
– Благословимся, старички! Начинай, Ареф, – приглашал дед, наливая водку. – Ну-ка, милячок, – обратился он ко мне, – для начала дела… из гране ной-то! Вот она – заслуженная-то мужицким умом!
И дед подал мне граненую барскую рюмку.
– Ну, дай бог поделиться в совет да любовь!.. Пошли, господи, мир и согласие!.. Чтобы во веки веков!.. Без претыкательства чтобы!.. Чтобы жадности этой не было!.. Справедливо чтобы, главное!.. По заслугам!.. Чтобы судьбища этого после не было! Сохрани господи! – и т. д., раздавались возгласы и пожелания по очереди встававших и выпивавших мужиков.
– Да нам что! Господи помилуй! Из-за чего нам ссориться?.. Свои люди, кровные! Ведь мы не из чего – не из ненависти али злобы делимся… делимся по доброхотному желанию!.. Кушайте, старички, во здравие!.. Благодарим на пожеланиях!.. А что насчет претыкательства или судьбища – упаси господи! С чего нам? Нам что?.. Все по-старому будет: пущай старичок управляет!.. К чему обиды?.. А только как будто для порядку лучше… Ведь вместе будем жить, никуда не разбежимся… Кому что надо – бери… Господи, царь небесный! Да мы это и греха на душу не возьмем! – и пр., и пр.
Такими возгласами и заявлениями отвечали, с своей стороны, на пожелания гостей в один голос хозяева: и дед, и сыны его, и невестки, и еще неожиданно откуда-то взявшаяся старушка, вероятно, дальняя родственница. Только Степаша (так звали дочь Чахры-барина) не принимала никакого участия; она молча сидела в углу и сердито чинила старый отцовский полушубок.
– Ну, милячок, – обратился ко мне дед, – ты бы того… Бумажку-то приготовил… вписать, так, для памяти…
– Хорошо. Как же мне начинать?
– Да что начинать?.. Как вот будем говорить, так и пиши: Климу – лошадь, а Титу – корова; Титу – телку, а Климу – овцу…
– Как овцу! За телку-то овцу? – вдруг вскочила от люльки молодая невестка. – Господа старички! как вы хотите, мы на это не согласны…
– Ах, дура, дура!.. Вот она, баба-дура! – замотал дед сокрушенно головой. – Да ведь это к примеру… Ведь это я барину пример даю… Экая необузданная!
– Конечно, к примеру, глупая!.. Ты понимай, как речь идет, – наставляли в свою очередь и старики.
– Ты сиди! – прикрикнул на нее молодой муж.
Баба, по-видимому, смирилась, но по всей ее фигуре и разгоревшимся глазам было видно, что она приготовилась к борьбе на жизнь и смерть, что ничто не ускользнет от ее внимания.
– Ну, благослови господь! – сказал дед и, поместившись с правой стороны меня, положил локти на стол и искоса посматривал ко мне в бумагу.
Слева от меня присел черноволосый, кудрявый мужичок, он чрезвычайно сосредоточенно через руку смотрел, как я писал, и от времени до времени подергивал вывихнутым плечом.
– Клади избу, – начал дед, – Тут долго толковать нечего! Изба в род идет… Переднюю горницу клади старшому, Титу, а Климу пущай задняя идет… Так ли?
– Справедливо вполне!
– Ну, теперь ежели молодший совсем в отдел захочет, на новую усадьбу, – пущай ему, в зачет избы, сенница пойдет тогда. А до тех мест сенницей сообща владать… А мне что? Мне ничего не надо… Я вот из горницы в горницу и буду переходить. Так ли? Мне, старику, много ли надыть!.. Я знаю, моих заслуг не забудут… К чему тут уговоры?
– Зачем?.. Господи помилуй!.. Чать, ведь родитель… Да мы не токма что… Не крестьяне мы, что ли? – заговорили молодые.
– Мне еще вот, может, годков пять-шесть повладычествовать… Пока еще я в силе… А там – простите, родные, коли ежели старик отдохнуть захочет да печки запросит… Всему свой есть конец предела! Ну, тогда не осудите: старика приголубьте… Много ведь поработано на веку, и отдохнуть когда-либо надо будет, – и дед утер прослезившиеся глаза.
– Справедливо вполне!.. Да мы бы, пожалуй, и теперь… Мы не утруждаем… Коли ежели хочешь…
-.Нет, зачем? Теперь я сам не хочу… Еще я сам теперь в полном разумении!.. Еще моему концу предела не положено!.. Еще мы послужим! Небось не хуже молодого дело поведем: у молодого-то оно, точно, ум бойчее, зато у старика прочнее… Молодой, глядишь, – фитю, фитю! за тем, за другим погнался, а старик что бык: он на своем крепко стоит, за свое дело держится, на моду не пустится, на соблазн не пойдет… Старик дедовскому завету крепок.
– Верно, верно! – поощряли деда старики.
– Ну, значит, теперь – надворное строение… Пиши так: а владеть нам, братьям, надворным строением сообща, пока на одной усадьбе жить будем, без ссоры, без препирательства; а в тех случаях, – диктовал мне дед, – когда младший пожелает на новую усадьбу уйти, то выдать ему на снос сенницу, а прочее старшему пойдет… Так ли?
– Справедливо! – откликались лаконично в избе.
Я писал. Старики сидели по лавкам, опустив вниз головы и нагнув спины; сыновья и бабы стояли посередине комнаты около стола и молча смотрели, как бегало мое перо по бумаге, а выше, с полатей, сверкали бойкие, разноцветные глазенки ребятишек.
– Теперь одежу… Тащите, бабы, одежу! – приказал дед.
Бабы притащили из клети два вороха старых и новых полушубков, армяков, поддевок, две пары сапог валяных, бабьи шугаи и пр.
– Ну, вот, – говорил дед, – делите… Все отдаю! Себе только один армячишко оставлю… Что мне? Куда?.. Делите поровну… Все ведь это артелью строилось… Кабы я один, где бы мне столько богатства нажить?.. Все вместе в одну житницу тащили… Только вот Климу полушубка не дам… Заслуги нет! Ты у меня армяк в Москву взял да прогулял. А отцу хошь бы чем польстил, хошь бы гостинец какой!.. Заслуги не видать!..
– Да мне, пожалуй, не надо армяка-то, – отвечал сконфуженный Клим, – мне пинжак надо!
– Ну, и строй себе пинжак!.. А полушубка я тебе не отдам…
– Ты не по заслугам дели, а по равнению… Все в одно работали, – заметила бойкая жена Клима.
– А ты не учи. Одно дело по равнению идет, другое дело – по заслуге… Ну, равняйте сами!
Началось равнение. Каждая вещь рассматривалась – слегка и поверхностно сыновьями, очень тщательно – бабами и стариками, когда вещь вызывала спор. В особенности хорош был кудрявый черный мужичок; он вдруг вскакивал, подходил к ворохам, брал какой-нибудь шугай, молча осматривал его сзади и спереди и затем, положив на место, молча возвращался и садился на лавку.
«Ну что ж?» спрашивали его. Он махал рукой и говорил: «Справедливо!.. Пущай!» Наиболее говорливым оценщиком неожиданно оказался старик Самара, так любивший петь заунывные песни; он все время неустанно расписывал достоинства каждой вещи и определял их сравнительную ценность.
Прошло около двух часов, пока мы все собором выбрались во двор. Молодая жена Клима бросила ребенка в люльку на произвол судьбы и побежала за нами. За ней, быстрее молнии, слетели с полатей ребятишки и тоже высыпали на двор. К общей толпе с улицы прибавилось еще два-три соседа.
На чистом воздухе оценка пошла оживленнее, благодаря наплыву новых участников; да и самые предметы дележа представляли более интереса. Стало во дворе шумно и людно. Сам дед принял горячее участие в оценке вещей. Он совсем расходился. Его художническая натура снова заявила себя. Задетый кем-нибудь за живое насмешливым словом над телегой или сохой, он вдруг пускался в обольстительные подробности относительно их происхождения. И вот этими подробностями, в которых главный элемент составляла масса затраченного мужиком труда, изворотливости, самопожертвования, скудный крестьянский инвентарь приобретал в глазах наблюдателя какие-то фантастические размеры.
То одушевление и сердечность, с которыми дед защищал свое «королевство», вносили такую полноту жизни в это «разоренное воронье гнездо», что было очень трудно не поддаться иллюзии. А сколько времени было потрачено на оценку и раздел этого «деревенского богатства», чтобы все привести к принципу «равнения и справедливости»! Почти смеркалось, когда мы возвратились снова в избу. Заметно, что приустали, и только Чахра-барин, казалось, никогда не чувствовал себя таким счастливым, как в этот день.
– На-ткась, – сказал он, – какую махину осмотрели!.. Целый день делили… Вишь, и солнышко закатилось!.. Ведь оно у меня, королевство-то, не малое, веками накапливалось!.. Мне добрым людям не грех в глаза посмотреть! Али я вертопрах был, али я своей родной артели расточитель, али лежебок, али от глупости добро размотал? Вот оно – смотри, гляди кто хочешь!.. Все в целости передаю! Потому тут на всем одно – кровь наша да пот наш… А этому цены нет! – заключил он несколько торжественно, залезая опять за стол.
Все молча усаживались по лавкам.
– Ну, милячок, прочти же ты нам, что у тебя там объявилось! – обратился ко мне Чахра-барин.
Сыновья подошли ближе к столу, бабы сдвинулись позади их. Черноголовый кудрявый мужичок выпучил на меня сосредоточенно глаза. Я прочел инвентарь имущества деревенского короля.
– Ну, вот! Справедливо вполне, кажись, старики?
– Справедливо вполне! Как быть!
– Мелочишка неважная кое-какая не вписана… примерно, сапог две пары валяных, да сыромятные… Ну, да это пущай так пойдет! Из-за валяных сапог судиться не пойдем! – сказал старик.
– Пожалуй, кому охота!.. С судом-то пятеро сапог новых пропьешь! – весело заметил старший сын и, по обыкновению беззвучно засмеялся.
– А теперь, братец, ты вот что прибавь, – начал дед. – Дочери же моей Степаниде Онуфриевой… Слышь, Степашка, об тебе речь идет!
Степашка вдруг вся вспыхнула, ее глаза беспокойно забегали по работе, но она молчала и не подняла головы.
– Дочери же моей, – продолжал дед, – в случае, ежели господь даст просватаем, выдаю ношеную одежду, что после старухи моей осталась. Мы же, братья, наградим ее, кто может, по силе-помочи, по братней любви… Так ли?
– Что ж! Известно, по обычаю… Ежели будем в силах! – отвечали братья.
– За лиходейство награждать-то не приходится, – сдержанно заметила молодая жена Клима. – Что мы от нее видели? Ты ей слово, а она тебе десять… Ты ее работать пошли, а она тебе хвост задерет, что телка… только от нее и видишь! Какая от нее в доме заслуга?
– Только вот по дедушке еще и терпим, шепотом заметила старшая невестка старушке с добрым, сморщенным в кулачок лицом.
– Ну, молчите!.. Слышь! Степашка! Я тебе, для великого нонешнего дня, лиходейство твое прощаю навеки… Бог с тобой!.. Не видал от тебя я ласки, ничем никому ты не польстила… Невестки чужие все же – с них много не спросишь… А ты – кровь родная… Ну, да бог с тобой!.. Девка, известно, ломоть отрезанный! На нее надежды не клади… Слышь, Степашка? Оправим тебя с братьями по-божьему, без обиды.
Степашка становилась все сердитее, лицо ее горело.
– А ты брось хоть словечко, – подошла к ней добрая старушка, – скажи что ни то… Вековое ведь дело.
Степашка молчала.
– Эка телка упрямая! – прошептала сокрушенно старушка.
Дед махнул рукой и неожиданно всплакнул:
– Бог с ней!.. Ну, а теперь, в закончание, напиши, милячок, – сказал он мне, утирая рукой глаза, – в случае же, ежели, чего господи сохрани – выйдет ей произволенье навеки в девках оставаться, – нам, братьям, выделить ей, по равнению третью из общего нашего имущества часть, как следует, по дедовскому обычаю, как-то: амбарушку, для местожительства, с приспособлением; печку вывесть; от приплоду телку да ягнят пару, а ежели пожелает хозяйствовать, то выделить ей соху, да борону, да мелочь, что по хозяйству будет нужно.
Вдруг Степашка поднялась, бросила на лавку тулуп и, вся нервная, порывистая, взволнованная, с сердито сверкающими из-под густых бровей темно-карими глазами, подошла к столу.
– Ты, барин, этого не пиши… Похерь это!.. Похерь!.. Я свое себе найду… Я свое судом найду… когда надо будет!.. Ты бы лучше, дедушка, чем о других промышлять, лучше бы себе валяные хошь сапоги выговорил… Все оно по миру-то ходить пригодятся!.. А то вон у Ионыча и их нет! – У Степаши пробежала по губам злая улыбка и искривила ей губы; она быстро повернулась и пошла к двери.
– Тьфу, тьфу, лиходейка!.. Глаз бы тебе на глаз, типун на язык! – плюнул ей вслед Чахра-барин, когда она громко стукнула дверью.
– Ишь ты, какая козырь! сказали старики.
– Огонь! – прибавил старший брат.
– Пора бы тебе, Онуфрий, ее усватать… Сгубит, того гляди, и себя, и семью… Мужика бы ей нужно, чтобы смирил… Вот что мой сын, – сказал дед Ареф, – он бы ее, что норовистую лошадь, кнутом выходил…
– Братец мой, пытался, – отвечал дед. – Неужели не пытался? Да сладу нет – нейдет. Говорит: по своей воле хочу! Бить ежели… Собирался иной раз, потреплю за косы… Да силы нет во мне на это; не такой уж я зародился… Думаю, из чего я ее стану бить? Ведь она не балует!.. Признаться, братцы, слабенек я, точно, грешен в этом! Думаю, лучше стерплю… Стерпится – слюбится… За словом николи не гнался!.. Думаю, добрые люди это завсегда в заслугу поставят… Вот она говорит: «Хоть бы валяные сапоги…» А я думаю: неужто ж мои заслуги валяных сапог стоют?.. Что мне их выговаривать, когда ежели я знаю, что у добрых людей заслуга не пропадает?.. Так ли? Ну, на том и порешим! Выпьем-ка, старики! Проздравим с благополучным окончанием! А там будем жить-поживать, как и раньше жили… Только с бабами мне теперь сподручнее будет! – пошутил дед.
– Тебе теперь с бабами чудесно! – заметил младший сын.
– Теперь распределено! Коли что – сейчас в бумажку, – прибавил старший сын со своей добродушно-хитрой насмешкой.
– Благослови господь вековому делу быть в соглас и мир, в совет и любовь… а мне, старику, стоять в большине твердо и неуклонно до конца предела, пока господь силы и разумения не отымет!.. Тогда сам скажу: «Не осудите, родные, приустал; печки старая спина просит! Моих же заслуг не забудьте»…
Снова раздались пожелания, впересыпку; все говорили, перебивая друг друга. Некоторые старички успели охмелеть и лезли целоваться с дедом Онуфрием и почему-то, кстати, со мной. Старший сын с рыжею лохматкой после трех рюмок совсем умилился, сбегал «мигом» за новой четвертью и потом стал со всеми целоваться и обниматься. Деда Онуфрия совсем зацеловали. От удовольствия и водки осовел он и сам, и лицо, и борода его светились несказанным блаженством.
– Король, король, Онисимыч, вполне! Дай тебе господь! – любовно несколько раз говорил ему черноволосый мужичок, постукивая по плечу и пристально глядя ему в лицо своими выпяченными глазками.
VI
Прошел год. Также осенью пришлось мне навестить одного знакомого землевладельца, жившего верстах в пяти не доезжая Больших Прорех.
Сидел я в зальце своего знакомого, у окна, выходившего в палисадник, из-за подстриженных жидких акаций которого виднелась невдалеке старая шосейная дорога; березовая роща с покрасневшими листьями стояла по другую сторону дороги, а из-за рощи, каждые полчаса, слышались свистки поездов и подымались беловатые, густые клубы паровозного дыма, мигом разносимые осенним ветром над головою рощи. Я сидел с моим приятелем и его женой, большой любительницей деревни, нарочно уговорившей мужа купить имение и заняться сельским хозяйством. Ей хотелось «изучить народ и деревню дотла», как выражалась она. Мы курили папиросы и вели разговор именно на тему «деревни». Катерина Петровна всегда считала своим долгом непременно говорить со мной «о деревне», так что, при всем уважении моем к предмету ее любопытства, такое постоянство мне несколько надоедало. Разговор на минуту у нас как будто истощился, и мы бесцельно стали смотреть в окно. Но в это время на шоссе показались два старика; один был в старом сермяжном кафтане и лаптях, другой – в рубахе и босой. Они чуть держались, хватаясь друг за друга, под напором ветра, который гнал их вдоль дороги, осыпал целым дождем побуревших листьев и пы ли, срывал с голов шляпы и развевал их жидкие, седые волосы. Добравшись до поворота, они быстро поверну ли к нашей усадьбе.
Катерина Петровна давно уже внимательно следила за ними.
– Это мой приятель, сказала она, вот тот, в поповской шляпе… Дурачок.
– Я его видел, сказал я.
– Да? Он меня чрезвычайно интересует… Мне очень хочется вникнуть в причины появления в наших деревнях этих дурачков, юродивых и пр. Их так много, – прибавила она и вышла в другую комнату навстречу старикам.
– Вот я тебе еще привел приятеля… Корми! – раздался из соседней комнаты грубоватый и шепелявый голос Ионыча, вероятно обращенный к Катерине Петровне. – Накорми его, а я тебе пойду дров нарублю, воды принесу, двор подмету…
– Ты, дедушка, откуда? – спрашивала Катерина Петровна.
– Я, сударыня, дальний… издалеча, – отвечал другой старческий голос.
– Куда же ты идешь?
– А так брожу… Потому, милая, мне конец предела пришел… Поработал на свой век, слава тебе, господи!.. Вздохнуть пора… Вот и пошел по миру разгуляться!
Голос показался мне знакомым.
– Кто ж у тебя дома остался?
– Дома у меня, как быть, дружочек, все в порядке… Королевство-то мое я, милая, пристроил, как быть; в полном виде сынам препоручил!.. Все ведь свое, трудовое было!.. Да!.. Созвал их, говорю: «Вот, сыны мои, хочу я своей власти положить конец пределу; владейте теперь нашим имуществом вы, сами принаблюдайте, а мне уж воли дайте… Приустал!» – «Ну что ж, – говорят, – старичок, иди, разгуляйся… Неволить тебя не будем! Ты и так „потрудился… Вишь, какое нам королевство оставил! Твоих заслуг не забудем!“..» Благодарю создателя, прожил век не без заслуг! Есть что на старости вспомнить, чем похвастаться!
«Неужели это говорит он, Чахра-барин? – недоумевал я. – Да, это он, его голос, нет сомнения».
– Ты нам вот что: ты нам квасу дай только, а хлеба да луку мы своего накрошим… А больше ты нам ничего не носи! Не нужно! Вели нам только квасу дать, – раздался опять бас Ионыча.
Когда Катерина Петровна прошла через залу, чтобы велеть принести квасу, я вышел к старикам.
– Ты, дедушка, какими судьбами? – воскликнул я, увидав Чахру-барина.
Чахра-барин, видимо, обрадовался.
– Вишь, и ты здесь! Какое мне счастие-то! – весело сказал он. – Али знаком? – спросил он шепотом, показав на дверь.
– Да знаком. Мои хорошие друзья.
– Хорошие, верно… Барынька – милосердная сестра, все одно!.. А ты подь-ка вот сюды… Мне тебе кое-что сказать нужно.
И дед пошел за дверь на крыльцо.
Ионыч все время усердно крошил черный хлеб в деревянную чашку, не обращая на меня никакого внимания. Я вышел вслед за стариком.
– Ты ведь, слышь, по зимам-то в Питере живешь? – допрашивал он меня, оглядываясь боязливо по сторонам, когда мы вышли на крыльцо.
– Да, в Питере.
– Чай, тебе, поди, человек там надобен? Поди, чай, тоже кое-где прислужить, за добром присмотреть…
– Нет, дедушка, мне не нужно… Что же ты, знакомого кого хотел пристроить?
Дед, не отвечая, притворил плотнее дверь в комнаты.
– Вот что я тебе хочу сказать, Миколаич, – заговорил он как-то стыдливо, не смотря мне в глаза и понизив голос, – сделай милость, возьми меня с собой в Питер! Будь друг! Я бы тебе вернее собаки услужил, слуга-раб был бы по гроб жизни… А от тебя одного востребовал бы: чтобы на улицу меня не выгонял да кус черного хлеба!.. Ну, рюмку водки когда, ежели твое расположение будет…
– Дедушка! да ведь тебе шестьдесят лет! Как же ты решаешься?
– Век, милячок, прожил в здешних местах, никуда не тянуло, и мысли не было, а теперь – хошь в самый Питер! Теперь ничего не боюсь… Теперь мой конец предела все одно загублен! Век нигде не бывал, а теперь иду! Бери! – иду! Я тебя полюбил… Я бы за тобой что нянька ходил… Ребятишек бы твоих нянчил, заместо родных внуков… Пса вернее, говорю, твое добро соблюдал бы!
– Да что с тобой случилось, дед?
Дед наскоро распахнул свой, подпоясанный мочалом, дырявый армячишко и, цепляясь костлявыми, дрожащими пальцами за ветхую и грязную синюю рубаху, стал усиленно рвать ее на груди.
– Вот, милячок, – говорил он, задыхаясь, напряженным шепотом, – глянько-глянь – рубаху-то!.. Полгода ношу… Обменки нету… Вошь заела!.. Другой раз выйду за село, к вечеру, чтобы не стыдно, разденусь да выполощу в пруду и рубаху, а порты… Сношенки снизвели меня!.. Говорят, «снизведем его, старого, вошью!»
– А где же Степаша?
– Степашка?.. У-у, беглая! Крови своей, родной крови бежала!.. Ты мне об ней не говори… Сношенки-то… Ты слушай, дружок, – все таинственным шепотом передавал мне Чахра-барин, стараясь снопа застегнуть на голой груди рваный зипунишко, – сношенки-то говорят, как сыны-то уехали, говорят: «Мы его снизведем, старого кота…» «Кабы ты, – говорят, – старый кот, сдох, так мужья-то с нами жили бы, не шлялись бы по сторонам!..» «Мы, – говорят, – тебя снизведем…» И туда меня, и сюда меня… «Какое, – говорят, – от тебя промышленье? Какое, – говорят, – от тебя хозяйству приращение?» А я, милячок, от утренней до вечерней зари в поле… Едешь это с сохой домой да по дороге-то пять раз наземь приляжешь… Ноги-то трясутся. Многого с меня не возьмешь… А мне, в благодарность, сухарь с водой!.. Ты слушай-ка: одонья стали складывать, залез я наверх: потому я первый был мастер одонья класть, у меня одонье-то что точеная корона выходило! Залез этто я, а сношенки-то снопы мне кидают. Повернусь этто я задом, а мне нет-нет да снопом-то в спину… «Не дури! – крикну. – Поглядней действуй!» Обернусь опять, а мне снопом-то в загривок… Ну, я и ткнусь рылом-то… «Не дури! – кричу. – Ах ты, сорока!.. Ну, ты меня жизни решишь!.. Много ль мне надоть?»… Кричу эдак, а другая-то сно-шенка мне снопом-то в рыло… Да таково метко, индо из глаз искры посыпались, а из носу руда потекла… Тут я огорчился… Сполз этто с одонья… «Ах вы, – говорю, – лихое семя! Да вам что старик-то достался?»
Бросился за ними, бить хочу, кол было взял… А они на улицу, – на улице смех: «Го-го-го! Ушел я этто, братец, на задворки, присел на кортки да и взревнул… Реву, что корова!»
И дед вдруг всхлипнул раз, другой. Все его лицо как-то неприятно сморщилось в кулачок, и он дико и глухо заныл.
Я стал его успокаивать, но он сам тотчас же отер кулаком слезы и спокойным уже голосом проговорил:
– После того стал я, братец, своему дому не хозяин, своей земле не крестьянин; стал пропадать днями и ночами, с юродивцем стакнулся, по миру пошел… ровно бы божий человек!.. Возьми ты меня, сделай милость, отсюда!
– В Петербург, старик, не могу, а вот хочешь здесь, у барыни?
– Нету, нету… Ты меня дальше… на край света отправь.
– Ну, хочешь в город, к знакомому моему?
– Иду!.. Благослови господи!.. Иду!.. Дров нарубить, воды натаскать, с ребятишками заняться… Еще послужу!
Я хотел вернуться в комнаты, но он удержал меня за рукав и опять шепотом проговорил:
– Дай ты мне, ради христа, рубль. Один рубль! Я с себя блоху-вошь изведу. Только, милячок, не сказывай никому, – прибавил он таким сердечным, жалобным тоном, что мне сразу стала понятна его невинная ложь в разговоре с хозяйкой. – Пущай ты один мое дело знаешь… Такое уж, видно, от бога произволенье тебе!.. Оплошали мы с тобой тогда маленько, при разделе-то… Промашку сделали…
– А что?
– Ежели бы мы тогда с тобой хоть малую часть за собой удержали до скончания живота, хоть бы клевушок какой, – другой бы разговор пошел! Совсе-ем бы, братец, другой разговор пошел! – серьезно-деловитым тоном прибавил несчастный Чахра-барин и утвердительно несколько раз кивнул головой. – А то вот один кафтан охранил, с собой в мешке таскаю.
Мы вошли в дом. Катерина Петровна приготовила уже старикам чуть не целый обед и уселась беседовать с ними. Но старики, наскоро поев, поспешно ушли.
Я обещал Чахре-барину уведомить его письмом на Катерину Петровну.
– Ну, ладно, – заметил он мне опять по секрету, – я забегу.
К вечеру я стал собираться в дорогу, но уехал, конечно, не раньше, чем обязан был рассказать своей хозяйке с мельчайшими деталями все, что знал о Чахре-барине.