Текст книги "Город рабочих"
Автор книги: Николай Златовратский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
III
Представьте себе такую картину: кривые, неправильные, перепутавшиеся, как клубок ниток, улицы, кое-где мощенные булыжником или бревнами, а чаще пыльные и грязные, и на них странную смесь архитектурных стилей: тут выпятился старинный терем из темного кирпича с позеленевшими стеклами и высокой, поросшей травой и плесенью остроконечной деревянной крышей; за ним спрятались два-три небольших домика – новеньких, чистеньких, веселых; здесь жеманно и, очевидно, рисуясь, выдвигается красивым палисадником, с вычурной разноцветной решеткой, с фигурными воротами, каменный, двух– или трехэтажный дом новомосковского типа, со всеми признаками современной культурности, с богатыми драпри [6]6
Драпри (франц.) —оконная и дверная портьера.
[Закрыть]в окнах, с изящными антре [7]7
Антре (франц.) —вход.
[Закрыть]и ярко-зеленою железною кровлей с трубами, украшенными прихотливыми колпаками; дальше – длинное, мрачное, с клочками грязной, давно облупившейся штукатурки, с окнами, напоминающими старинные бойницы, фабричное здание, потом какой-нибудь полуразрушенный плетень, охраняющий огород, и затем опять новенькое палаццо какого-нибудь только что оперившегося молодого богача, «тронувшего» тятенькины капиталы; торговая площадь, на которой никогда не просыхает грязь, со свободно бродящими по ней свиньями; вонючие, скучившиеся торговые ряды с деревянными навесами и потом опять что-нибудь в «своем собственном скусе», вроде, например, хором, представляющих собой не то масленичный балаган, с мачтами, флагами и разноцветными узорами по карнизу, не то уродливый павильон в русском стиле, притащенный прямо с выставки. Такова центральная «богатая» часть города рабочих.
Было утро воскресенья, и мы имели удовольствие видеть сразу обывателей всех родов и типов: степенными группами выползали они из переулков, из домов, направляясь к церквам. Густой звон колоколов, видимо доставлявший всем обывателям особое удовольствие, блеск солнца, бородатые и массивные священники, и дьяконы в летних ярко-цветных рясах, и разнообразная смесь костюмов, начиная от широких старомодных цилиндров стариков, в длиннополых двубортных сюртуках, и кончая пиджаком молодого приказчика с молодою женой, тащившей сзади какие-то изумительные пристройки на своем платье, – все это вместе взятое производило странное впечатление какой-то удивительной кунсткамеры: на протяжении каких-нибудь сотни сажен вы несколько раз переноситесь от современной цивилизации к XVII или даже к XVI столетию.
– А вот и вечеваяплощадь, – иронически сказал Попов, когда мы переходили не особенно большой пустырь, пыльный, изрытый ямами и едва просохшими лужами, окруженный потемневшими кирпичными и деревянными старыми зданиями, занятыми трактирами и лабазами; в одном из домов помещалось «правление», или местная ратуша, центр всего местного самоуправления.
Признаться сказать, грустное впечатление произвел на меня этот форум, и я тщетно силился представить себе величавую картину схода из двух тысяч полноправных граждан-рабочих – все так пахло кругом базаром, трактиром, домостроем, лавкой.
– Вы разочаровались? – спросил меня, улыбаясь, Полянкин, заглядывая мне в глаза. – Признаюсь, я сам не люблю это место или, лучше сказать, всю эту часть города… Каким-то извращением несет от всего, что здесь… Как будто здесь все силится именно извратить, опаскудить, омерзить… Пойдемте отсюда… опять в наши окраины. К Струкову теперь рано. Он, как и всякий из здешних коренников, теперь, наверное, у обедни. Струков в самые бурные моменты нашей общественной борьбы никогда не пропустил ни одной службы: поет на клиросе [8]8
Клирос —место для певчих в церкви.
[Закрыть], раздувает кадило [9]9
Кадило —металлический сосуд на цепочке, в котором во время богослужения курятся ароматические вещества на раскаленных углях.
[Закрыть]и пр. И ведь нашлись наглецы, которые не задумались оговорить его в нигилизме. Один губернатор так и принял его в этом ранге и даже большое поучение на этот счет сказал старику.
Поднимаясь с холма на холм, на которых расположен был город рабочих, мы скоро опять вступили в заросшие зеленью окраины, окружавшие кольцом центральную часть города. Но далеко не все окраины производили впечатление той домовитости, которая так приятно удивила меня в усадьбе старика Полянкина. Все чаще и чаще бросались в глаза несомненные признаки упадка и разложения, и именно упадка. В то время как центральная часть города, очевидно, била на прогресс, – здесь, напротив, все бледнело, дряхлело; трехэтажные домики все чаще сменялись лачужками, да и самые эти домики, с их садочками, скорее говорили о своей прежней домовитости, чем о настоящей… А вот и пресловутая патьяс своими голыми лачугами, почти вросшими в землю, напоминающая бедные пригородные мещанские слободы, с хилыми, оборванными ребятишками у ворот, с хозяином в изодранной рубахе, с подбитыми глазами и бумажной сигареткой в зубах, нечесаным, грязным, пьяным, которого уже не привлекали ни колокола, ни концерты певчих, ни басы дьяконов, ни самое вече.
– Вот Струков все о городовом положении мечтает, – заметил Полянкин, – а мы фактически довольно давно уж на городовом положении стоим. Ну, вот вам и терем нашего старика, – показал Полянкин на дряхлый, древний длинный дом, когда мы снова по кривому и узкому проулку повернули от окраин к центру.
Мы вошли.
Чуть не в дверях нас встретил сам хозяин, седой старичок с длинною бородой, живой, с умными, добрыми, но зоркими, быстрыми глазами, с крутою грудью и с характерным лбом, в каком-то длинном старомодном пальто нараспашку, из-под которого виднелась красная рубашка и широкие помочи, высоко подтянувшие серые камлотовые шаровары такой необычной ширины, что в любую половину их можно было запрятать по большому подростку.
– Милости прошу! – вскрикнул Валериан Петрович самым гостеприимным тоном. – Ждали, ждали!..
– Как так? – изумился я.
– Да ведь слухами земля полнится… Слышал, что вы в нашей округе гуляете… Ну, как же нас проехать, помилуйте!.. Этого никогда не бывало! Ведь мы хоть и мужики, а тоже и нас люди навещали… Вот здесь, в этой комнате, этого кресла никто не минул… Прошу и вас не миновать его: присядьте! Вы, может, скажете: ишь, расхвастался старик!.. Ха-ха-ха!.. А дело-то просто-с: вчера вот я с Павлом-то Павлычем встретился, он мне и сообщил, а я его просил, чтобы ко мне безотменно… Да, батюшка, полюбил я образованного человека, люблю! В двадцать-то лет, благодаря господа, немало я из них хороших знакомых приобрел… И они меня любили… Ей-богу, любили!
И старик Струков, действительно, пересчитал массу известных имен, из которых одних литераторов была целая половина.
– Да-с, много за двадцать лет всего видел: в Питере сколько раз бывал, в Москве… Столько большого народа видел, что от одного воображения голова может кругом пойти! Ха-ха-ха!
– Все в качестве народного ходока?
– Да-с, все воюю… С самых шестидесятых годов-с… с тех пор, как с барином из-за земли дело начали… Прыти-то мы тогда сколько набрались! Думали, что нам и сам черт не брат, да!.. – И Валериан Петрович с мельчайшими и обстоятельнейшими деталями, увлекаясь и махая руками, целыми пачками таская какие-то справки и документы, буквально целый час рассказывал свои похождения в качестве ходока. Это была история, длившаяся около десяти лет.
Первый период этой истории был всецело занят тяжбой с помещиком из-за надельной земли и разных оброчных статей; но когда эта тяжба закончилась наконец мировою сделкой и «ходоки», принадлежавшие все к зажиточному классу, готовы были пожать лавры своей полезной деятельности, наступил второй период этой поучительной истории. Дело в том, что среди ходоков сказался раскол: одни из них «отшатнулись» и повели «другую политику», стараясь дискредитировать всю деятельность своих товарищей в глазах рабочего населения, захватив власть в свои руки.
– Ну, и что же в конце концов? Как теперь ваши дела? – спросил я, признаться сказать, не без тайного намерения хоть несколько умерить наивную болтливость старика, тем более что вся эта история была мне, в общих чертах, хорошо знакома.
При моем несколько неожиданном вопросе старик как будто растерялся. Он вдруг переменил тон, лицо его приняло, вместо оживленного, какое-то грустно-меланхолическое выражение. Он развел руками и тихо сказал:
– Плохо-с!.. Очень плохо-с!.. Не ожидал я, знаете, после стольких, можно сказать, триумфов так закончить свою карьеру жизни!.. Не ожидал-с, признаюсь вам…
– Что же так?
– Разорен, ошельмован пред высшими и низшими, сделался жертвой недоверия… И это после двадцати лет!.. Как хотите, упал духом… Нет, больше не могу… Да и невозможно-с, невозможно!.. В конце карьеры жизни стал не больше как притчей во языцех, жертвой насмешек… зовут сумасшедшим!..
– Полноте, вы преувеличиваете.
– Нет, нет, не говорите…
– Вы потеряли веру…
– Нет-с, не то что веру потерял, а обидно-с, вот что!.. Обидно!.. Все – и сверху, и снизу, кругом от мала до велика – кричат, что мы бунтовщики, баламуты, скупщики, что мы только о себе все время заботились, что, наконец, даже очевидное приобретение наше для народа (хотя бы одну землю взять, которую мы выхлопотали) и то, говорят, только разор принесло, убыток!.. И ведь в газетах пишут, книги об этом печатают… Все против нас!.. Нет, это что же-с?.. С каким же утешением умереть?.. Какой же это смысл в своей жизни найдешь?.. А ведь это вздор-с, ложь, обида, клевета… Я не умру, пока не разъясню все это, не докажу документами, цифрами… Все объясню, всю правду-матку открою, кто нас ошельмовал, какие иуды погубили и губят народ… Я сто печатных листов напишу, а уж разъясню!.. У меня уж много написано, я ночей не буду спать, а всю правду выведу!.. Нельзя так издеваться над людьми!.. Что они с нами сделали?.. Ведь они убили мир и согласие в нашем населении.
Валериан Петрович, взволнованный и раздосадованный, бегал по комнате, горячился: отрадно было смотреть на старика, сохранившего так много неиссякаемой энергии и жизни, несмотря на почти детскую наивность его сетований и упований. Пока Валериан Петрович говорил, мы и не заметили, как вошел тоже старичок, также в длинном двубортном сюртуке нараспашку, и тихо, ни с кем не раскланиваясь, уселся в уголке, меланхолически покачивая головой и улыбаясь на старика Струкова.
– Все петушится! – сказал он, подмигнув на Струкова старушке, вошедшей с большим подносом, уставленным стаканами с чаем, водкой и закуской.
– Господь с ним, – сказала старушка, – я ему никогда не перечила, никогда поперек дороги не стояла… Худого от него никому не было.
– Вот, вот моя старушка правду говорит! – вскрикнул Струков, обнимая свою неизменную спутницу в жизни. – Вот она моя неизменная! Что древняя княгиня: проводит князя на битву и сидит себе в тереме да богу за него молится… А приедет князь с войны, она его утешит и успокоит и дух в нем поддержит!.. И опять он бодр!.. Да, никогда от нее слова супротивного не слыхал… А уж чего-чего не претерпели с ней!.. А это вот друг мой старинный, друг и приятель, – показал он на старичка.
– Так-то все так, Валериан Петрович, – сказал старичок, – а пора бы нам с тобой угомониться. Право, лучше.
– Почему так?
– А потому смерть нам идет.
– Ну, это еще когда будет!
– Идет, идет… Только вот ты не хочешь видеть… А мертвых не воскресишь…
– Полно ты пустое толковать… Вечно у тебя этакая мрачность в жизни проявляется!
– Пора угомониться… Потому все это ни к чему… Смотрю я хоть на нашу жизнь: что это? Так, одно представление идет. Все это мы волнуемся, кипятимся, грыземся, бога гневим, начальство утруждаем, все-то, все, что собаки перегрызлись… Себя губим, мучаем, народ гибнет… А что это все? – одно представление!
– Как представление? Господь с тобой! Серьезное общественное дело, общественный интерес, жизненный интерес каждого. Ведь мы все вздоху хотим, ведь нас давят, нам дышать не дают… Ведь мы только и хотим вздоху, согласия, мира.
– Представление! – повторил старичок и выпил, обстоятельно закусив, без приглашения рюмку водки.
– Да почему?
– Потому что все одно, всем нам погибель.
– Откуда? Кто такой нас погубит?
– Фабрикант.
– Ну, ну!.. Поди ты!..
– И я, скупщик, погибну, и все наше население.
– Ну, пошел, пошел!.. Десять тысяч народу погибнет!
– Погибнет! Разве не видишь? Малый ребенок, что ли? Вот за тридцать верст от нас какая фабрика завелась, а?.. На тысячу человек, и все рабочие – новые, деревенские, свои… В нашем рабочем даже не нуждаются… Еще такая фабрика – и вот конец и мне, и тебе с городовым положением, и Петру Шалаеву с его политикой, и всем этим кустарям, всем одна расценка будет: ни дна ни покрышки…
– Ну, ну!.. Ха-ха-ха! Эк хватил: десять тысяч народу погибнет! Да что у нас Садом-Гаморр [10]10
Да что у нас Садом-Гаморр… – согласно библейской легенде, палестинские города Содом и Гоморра были уничтожены землетрясением и огненным дождем, которые бог обрушил на них за крайнюю развращенность жителей. В переносном смысле – беспорядок, хаос, шум.
[Закрыть], что ли? Отчего это нам погибнуть?
– Садом-Гаморр и есть, – упорствовал старичок, – потому мы рабы… рабы вот этой самой вещи, вот этого замка… Потому ни я, скупщик, ни кустарь без этого замка или ножа ничего не стоим, ломаного гроша!.. Замок – тут нам и жизнь, и смерть… Без замка нам вздоху нет, из-за замка мы грыземся, лаемся, бога забываем, друг друга предаем… Потому, кроме замка, ни в чем мы жизни не находим… Тут нам и погибель!.. Ты думаешь, вот теперь нас, скупщиков, травят почему? Да потому, что мы уж измору предназначены, все одно. Кабы в нас будущая-то сила виделась, так ты думаешь, нас дозволили бы травить?
– Ну-у, оставь, оставь, сделай милость! Ведь вот, братец, всегда ты эту меланхолию заведешь… Он у нас умница, министр, сам из кустарей вышел, только вы ему не верьте, – уговаривал нас Валериан Петрович, – это одна меланхолия!.. Вы дайте нам только вздоху, дайте нам городовое положение и тогда посмотрите, как мы процветем!.. Вот у нас денег сколько! С одной земли, с аренды, мы получаем тридцать тысяч в год (а говорят: мы хлопотами о земле убыток только принесли!). Посмотрите, мы училищ настроим, технических заведений!.. Даже театр откроем-с… Слава богу, у нас народ есть!.. Посмотрите, какие у нас есть мастера-самоучки!.. Таланты, гении-с – гении, прямо сказать! А теперь у богатого класса сколько сынков в университетах! Все будут свои медики, адвокаты!.. Да нам такое будущее рисуется, что иной раз раздумаешься, так дух захватывает… И мы еще послужили бы! Так ли?.. Нам бы только вздоху… А эта меланхолия у него все от обиды… Другой раз и на меня этак как бы отчаяние находит… Хе-хе-хе!.. Мы со старухой против отчаяния крепки!..
– Так, конечно, – поддакивали мы охотно старику.
Долго еще мечтал Валериан Петрович о будущем блестящем процветании своей родины; целая масса проектов, стремившихся к установлению мира и согласия между всеми гражданами, так и сыпалась им: тут был проект и новых начал городского самоуправления, и городского банка, который бы снабжал богатых кредитом, чтобы они могли безостановочно и безобидно, не обижая и не утесняя, брать от рабочего народа изделия, и много других наивных вещей.
Вообще он окончательно стряхнул с себя всякое уныние, ожил, и только его приятель все меланхолически качал головой.
Наконец мы распростились со стариком.
– Похлопочите за нас где можно, похлопочите, – сказал он мне, прощаясь. – Ведь десять тысяч рабочего населения, хороших, добрых, трудящихся людей – не шутка! Нельзя же, господа, так отдавать на поругание… Пишите, говорите, и, бог даст, все устроится к лучшему! Так ли?
– Так, так… Вот это прежде всего! – сказал молодой Полянкин. – Вера, Валериан Петрович, вера в людей прежде всего!
– Да, да!
– Пропала у нас вера в человеческое сознание, вот в чем дело! – говорил Полянкин. – Все от этого…
– Да, да! – подтверждал Струков, но он, по-видимому, или не ясно понимал, что говорил Полянкин, или же плохо доверял этому «человеческому сознанию».
– Да, потеряли веру в человеческое сознание, – повторял Полянкин, когда мы ушли от старика. – Мы во все верим: верим в силу закона, в силу городового положения, в силу рынка, фабриканта, в силу исправника, адвоката, прокурора и – никогда, никогда в силу обыкновенного, простого человеческого сознания.
– Да как же ты в него поверишь после всего, что видишь? – спросил раздраженно Попов. – Это изумительно!..
– Ну, мы с тобой в этом никогда не сойдемся…
IV
Приятели продолжали, по обыкновению, пререкаться, когда мы вышли на другую часть окраины и остановились у старенького двухоконного домика с палисадником. Это был дом кустаря Ножовкина, одного из тех самоучек-гениев местного мастерства, о которых говорил Струков. На дворике нас встретила целая куча ребятишек самого малого калибра, а в дверях «передней» еще не старая, худая женщина, с ребенком на руках, тотчас же сконфузившаяся и растерявшаяся.
– Что, дома ваш-то супруг? – спросил Полянкин, здороваясь с хозяйкой.
– Дома, работает, в заднюю проходите.
– В праздник-то работает?
– Он уж всегда такой у нас… прилежный к своему делу… Разве вы не знаете?
– Как не знать!
Мы прошли в заднюю, занятую мастерской. Здесь, за станком, в рубашке, засунутой по-городскому в брюки, с засученными рукавами, в фартуке, работал человек чрезвычайно высокого роста, рыжий, бритый и совершенно худой, с ввалившейся грудью, сутуловатый, в очках, с костистыми скулами на худом, темном от железной пыли лице. Это и был Ножовкин, хмурый, солидный и малоразговорчивый, но, видимо, натура выдержанная и стойкая. В особенности об этом говорили его костлявые, худые, но твердые, цепкие руки.
– А, Перепелочка, и ты здесь? – крикнул весело Полянкин, здороваясь с сидевшим сбоку станка около Ножовкина его постоянным другом, тоже кустарем. Белокурый, коренастый, среднего роста, в узком и коротком пиджаке, в карманы которого он постоянно силился затискать свои толстые руки, с веселым, постоянно добродушным лицом, Перепелочка, или, вернее, Иван Иванович Перепелочкин, холостяк, живший только с старушкой девицей сестрой да с сиротами от брата, был, очевидно, натурой совсем другого с Ножовкиным разбора. Кроме них, в мастерской была еще личность, в черном сюртуке, среднего роста, лет тридцати: это, как оказалось, был хозяин небольшой канатной фабрики, оставшейся ему от отца (таких разнообразных маленьких фабричек в «городе рабочих» есть несколько по различным отраслям).
– Что это вы, Прохор Прохорович? Пора вам бросить эту повадку… в праздник работать. Ведь другим глаза мозолите, а ведь уж все вы, кажется, и то немало работаете, – сказал Ножовкину Полянкин.
– Да что делать? Нечего делать. По трактирам я не хожу… Читать – да все перечитал, что было, а беседовать и так можно… Думаем опять газетину выписать, да вот фабрикант у меня скупится… А одному мне не осилить…
– Надо в складчину, Прохор Прохорович, иначе, ей-богу, не могу… Вдвоем нам не осилить. Надо человеков пяток…
– Найдешь у нас пяток, держи карман!
– А я, ей-богу, не могу! Что делать! – говорил фабрикант, весь покрасневший, как маков цвет.
– А еще фабрикант, – как-то тяжеловесно шутил Ножовкин.
– Какой я фабрикант!.. Что вы?.. Только слава.
– Такой фабрикант – умора! – смеялся Перепелочкин, качаясь из стороны в сторону всем туловищем. – Ну-ка, покажи ручки-то свои.
Фабрикантик вспыхнул и тотчас же спрятал руки, но я успел заметить, что пальцы у него на обеих руках были сведены и покрыты какими-то наростами. Оказалось, что он, вместе с отцом, сам вил веревки.
Приятели еще долго продолжали шутить, пока наконец не подошли к интересовавшему меня делу. Ножовкин был одним из самых горячих приверженцев большой кустарной артели, основанной здесь около десяти лет назад при содействии петербургских интеллигентных и влиятельных лиц. По идее, это было прекрасное и грандиозное предприятие, долженствовавшее связать в одну плотную, дружную организацию всех местных кустарей-рабочих устройством самостоятельных складов для сбыта изделий, минуя посредство скупщиков. Говорят, это было самое оживленное время для «города рабочих». Большинство населения, не говоря уже о лицах, так искренно и беззаветно преданных делу артели, как Ножовкин, жило самым радужным ожиданием; они были уверены в громадной экономической выгоде для кустарей от такого предприятия; в главных центрах России были устроены артелью собственные склады, по стогнам и весям [11]11
…по стогнам и весям… —по городам (площадям) и селам.
[Закрыть]ходили всюду свои, артельные, ходебщики; выхлопотана была на операции по первому обороту субсидия. Но дело, по прошествии нескольких, очень немногих лет, стало быстро чахнуть и еще быстрее угасло совсем, оставив после себя какой-то чад и угар, надолго отуманивший головы и набросивший подозрение на самую сущность испорченного дела. Тем интереснее было узнать мнение обо всем этом деле такого человека, как Ножовкин.
Но только что заговорили об артели, как Ножовкин насупился, замолчал и, отвернувшись к станку, стал работать. Зато вместо него, тотчас же близко принял к сердцу это дело Перепелочкин.
– Вот дело было!.. Ах!.. Малина дело – одно слово!.. То есть такое дело, что, кажись, нашему благополучию и конца-краю видать не было!.. Только бы, братец, тогда живи себе да поживай по-божьи, честно, благородно.
– А вот не пошло, – заметил Попов, – не пошла машина-то, не принялась.
– Не пошла, верно, не принялась, братец! Вот те и поди… И бог ее знает отчего! А уж такое дело… Просвет, кажись, на всю жизнь увидали.
– Не учась, ничего не сделаешь, – проговорил Попов, – и верно говорят, что все лопнуло от неуменья, от лености, что народ привык только работать на других, что он не может вести свое дело, не может поддержать настоящий контроль, нет ни выдержки, ни стойкости… Оказывается, что для народа скупщик необходим, что он без него двинуться не может, пропадет, потому что скупщик – естественный, бывалый, знающий посредник между кустарем и рынком.
– Кто это говорит? – отрывочно спросил Ножовкин.
– Говорит Струков, говорят другие…
– Струков! Миндальничает он, Струков-то ваш… Пора бы ему бросить конфетничать-то… Или еще все ему мало науки-то, все неймется? Пора бы ему глаза-то продрать на мир божий…
– Однако вот артели-то нет, – заметил Попов, – горячитесь – не горячитесь.
– Не-ет! Конечно, нет, когда лучший народ раскидают: одного сюда, другого туда… Конечно, нет! Ведь живые люди… нынче одного выдернуть, завтра другого… Жизнь проще, чем вы думаете… Тут разгадка простая.
– Это так, Прохор Прохорыч; только вот я посторонний человек, а видел у нас недостаточки с первого же разу, – заметил фабрикантик.
– Ну-у? – крикнул на него Ножовкин. Фабрикант сконфузился и замолчал.
– Ну, какие же? Говори, что ж ты замолчал?
– Да ведь я, может быть, ошибаюсь. Я не хочу выдавать свое мнение за верное.
– А ты говори, коли начал.
– Я так думаю – оттого, что уж в самом начале в народе веры не было.
– Какой еще веры? Разве не для всех выгода видимая была? Что наш народ-то, в самом деле, без мозгов, что ли, родится, чтобы своей выгоды не понимать? Что, вы со Струковым-то совсем с ума спятили? Опекунов все хотите к нам приставить? Мало их еще было!.. Плохо опекают?.. Ишь ты, народ сам ложку мимо рта будет проносить!.. Юродивенький!.. Выгоды, вишь, своей не поймет!
Ножовкин горячился.
– Это так, Прохор Прохорыч, – несмело и краснея говорил фабрикантик, – а только что… как вам сказать?.. тут что-то есть…
– Есть, есть что-то, Прохор, и я скажу: есть, – заметил Перепелочка. – Кабы не было, ну как бы такому важному делу пропасть?
– Так говорите, что есть-то! – крикнул опять сердито Ножовкин.
– А вот… Эта самая, может, выгода-то, – заключил фабрикантик, – все выгода да выгода… Только одна выгода… Ну, всякий и мыслит только о том, где выгоднее.
– Ну?
– Ну вот, разве у нас не сначала же дело так выходило, что пока у вас дела при деньгах шли хорошо, к вам шли, а тут как на месяц позамялось, – глянь, ан ваш артельщик же половину товара потихоньку и спер скупщику; потому у вас еще жди, а он тут же на дюжину пятачок накинул… Что ж, так и рассуждает: выгоднее!
– Ну?
– Ну, вот тут и все: коли во всем только выгода, так того уж и смотрят.
– Мало ли мошенников есть на свете!
– Да нет, при чем мошенники? Мошенники – это особая статья… А тут так, простой человек так мыслил…
– Верно, верно, Проша, бога люди не видали при деле, – сказал Перепелочкин.
– Еще бы бога увидать, коли всех хороших людей рассовали, а мошенников наставили! Они и разграбили все дочиста! А тут, брат, особой какой выгоды понимать нечего. Она у всех на виду… Нам нужно взять рынок в руки, чтобы не быть в кабале… Без этого нам смерть… Что тут понимать? Какие хитрости? Есть умеет всякий!
– Так-то так, а вот возьми его, рынок-то, – говорил Попов.
Ножовкин заворчал, как медведь в берлоге, окруженный рогатинами, и начал сверлить, тяжело и, видимо, в сильном раздражении сопя носом.
– Вот что, Прохор Прохорыч, и мне кажется, что Перепелочка прав, – заметил Полянкин. – Именно в деле народ бога не видел, то есть, по-моему, это значит, что все дело было поставлено на одну узкую, экономическую почву… Что оно не захватывало, так сказать, всю личность целиком, гармонически, не отвечало ей во всей совокупности… Так ли?
– Так, так, верно: бога не было при деле! – твердил Перепелочка, понявший из слов Полянкина, кажется, только одно, что он встал на его сторону.
– Мне кажется, что именно в деле выдвигалась вперед исключительно выгода, экономический расчет лежал главной основой… Так ли? Все прочие стремления, условия и тому подобное не связывались в одну простую, ясную и понятную для всех систему… Так ли?
– Так, так! – кричал Перепелочка. – Верно!.. Веры в деле мало было спервоначала уж, потому всякий и раньше говорил, где нам торговать, разве нам в этом деле за скупщиком угнаться? Тут, брат, тоже качества-то эти в себе надо произвести!
– Рынок бы нам, вот! – продолжал упорно ворчать Ножовкин. – Без рынка нам смерть.
– А вот возьми поди его, рынок-то! – мефистофельствовал Попов.
– Кабы те, что о любви к народу расписывали, в самом деле хотели дело делать, не бойсь, сделали бы… А то одной рукой посулов насулят, а другой разделывать начнут, – уже совсем сердито проговорил Ножовкин.
Между приятелями разговор велся еще долго, но как поправить дело и чем, так и не могли прийти к соглашению. В конце концов оказывалось, что жизнь – дело не такое простое, как многим думалось. Мало выяснились и основные пружины, погубившие дело артели, хотя, конечно, Ножовкин был прав, что в этом деле большую роль играли интриги богачей скупщиков и прямое насилие сельских воротил.
– Ну, видели, каковы у нас дела-то? Красивы? – спросил меня Попов, когда мы шли от Ножовкина.
– Да, дела не хороши.
– Что дела! Дела – дело поправимое… А люди-то какие у нас есть, люди-то? Разве плохи? – перебил молодой Полянкин, заглядывая мне в лицо.
– Да, люди хороши.
И мы невольно все улыбнулись на этот совершенно неожиданно сказавшийся грустный каламбур.