Текст книги "Холгол (Край земли - 2)"
Автор книги: Николай Шпанов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Шпанов Николай Николаевич
Холгол (Край земли – 2)
НИК. ШПАНОВ
КРАЙ ЗЕМЛИ
(Продолжнние)
X О Л Г О Л
1. ПЕСОК
Остров Холгол или Колгуев лежит в Баренцовом море между 68°44' и 69°32' с. ш. и 48°26' и 50°3' в. д. от Гринвича. Протяжение острова 73 км с севера на юг и 57 км с востока на запад.
Большую часть года Колгуев бывает отрезан от материка, так как сообщение с ним возможно лишь в тот период, когда льды не преграждают пути судам. При этом, вследствие особенностей движения льдов в Северном Ледовитом океане, доступ к Колгуеву бывает закрыт значительно больший промежуток времени, нежели доступ к значительно севернее расположенным островам, как например, к Новой Земле. В то время, как к Новой Земле в большинстве случаев можно свободно пройти уже в мае, Колгуев в июне зачастую бывает еще со всех сторон окружен льдом. В этом году даже еще в начале июля суда, шедшие мимо Колгуева к устью Печоры, не могли достичь цели.
Природа Колгуева резко отличается от природы остальных островов полярных морей. В то время как поверхность этих островов в большинстве случаев покрыта возвышенностями и зачастую скалистые берега их мало доступны со стороны моря, поверхность Колгуева представляет собой типичную тундру – низкую болотистую равнину, прорезанную немногочисленными невысокими холмами с очень отлогими склонами – как бы кусок Малоземельской тундры, отрезанной от материка рукавом Баренцова моря.
Население Колгуева очень невелико и состоит из 29 самоедских семейств численностью в 230 человек, живущих в 42 чумах.
Единственное становище на Колгуеве – Бугрино, по существу просто фактория Госторга, расположено на южном берегу.
Подход к острову с этой стороны исключителен по неудобству. Но, по какой-то злой традиции делать многое рассудку вопреки наперекор стихиям, старорежимные пионеры – купцы, забравшиеся сюда в погоне за дешевым песцом, основали становище Бугрино именно на этом неудобном берегу. А у наших советских колонизаторов не хватило смелости махнуть рукой на две гнилые избушки купца Попова, и они стали пристраиваться тут же, пренебрегая тем, что здесь берег настолько обмелел, что даже такое судно, как наш бот, принуждено бросать якорь, примерно, в трех милях от берега. Ближе к берегу против становища сереют большие кошки. Даже на шлюпке приходится сделать крюк в несколько миль, чтобы подойти к становищу, и то не ближе чем на километр в сторону.
Хотя мы и шли во время большой воды, но подойти к черте прилива шлюпкой нельзя было и несколько сажень приходится шлепать по воде пешком. Если располагать хорошими сапогами, то не беда. Но когда мне пришлось лезть со шлюпки в воду в сапогах, изготовленных московским магазином "Турист", я испытывал не большое удовольствие. Прежде чем я сделал пять шагов, в сапогах уже чмокала вода. А вода здесь студеная. Особенно в добавление к совершенно промокшей от брызгов на шлюпке спине.
Но все неприятности были тут же искуплены, стоило нам выбраться на берег. Нога утопает в тонком морском песке, на высокий откос берега невозможно выбраться по жирной, как масло, и скользкой глине. На откосе заманчиво голубеет кустик ярких незабудок.
Песок и глина.
Навстречу нам, по выстланному плотно слежавшейся мелкой галькой краю берега не спеша идет агент Госторга. С ним какие-то женщины в меховых шапках и непривычно теплых для июля пальто. Впереди, вперегонку с целой сворой собак, бегут ребятишки. Бледные личики выглядывают из-под капюшонов малиц.
Агент на острове – первое лицо. Это чувствуется во всей его неторопливой повадке. Однако такая повадка сохранилась недолго. Скоро агент – Дмитрий Ефимович Жданов -сбросил с себя губернаторскую личину и превратился в обыкновенного матроса, с крепким словом, размашистым жестом и верным, не обманывающим глазом. Трюмный машинист военного флота в прошлом, Жданов теперь вместе с обязанностями агента Госторга выполняет на острове и некоторые другие; он – бухгалтер, заведующий складом, продавец, браковщик мехов, ученый оленевод, ветеринар, плотник, печник, водонос, дроворуб и моторист катера.
Первым из нас, кто заинтересовал Жданова, был радист. Жданов особенно тепло пожал ему руку, покрутил за пуговицу бушлата. Такое радушие агента вполне понятно, если принять во внимание, что на Колгуеве нет радиостанций, и наше судно является первой возможностью послать во внешний мир известие о себе. После того внимание Жданова сосредоточивается на нашем капитане.
– Андрей Васильевич, грузa для меня есть?
– Такое впечатление, что полон трюм.
– А что именно?
– Да главным образом песок – около ста бочек.
– Ну вот, опять та же история. Ведь сколько раз я сообщал о том, что у нас песок не идет. Самоед – он требует рафинаду, а что мне теперь...
– Постойте-ка, вы про какой песок-то?
– Один песок-то ведь – сахарный.
– Нет, бывает еще золотой. А только у меня для вас ни сахарный ни золотой, а самый нормальный – речной.
– И в бочках?
– В бочках... вот эффект.
Красная луна Андрея Васильевича расплылась в улыбку.
Приняв все это за шутку, Жданов тоже засмеялся больше, по-видимому, из вежливости, так как ему было сейчас не до шуток. Легко ли, действительно, год прождать привоза новых товаров, сидеть последние месяцы без сахару, без чаю, курить одну махорку, а тут вдруг не добьешься у шутливо настроенного капитана толку, какие товары прибыли на пополнение запасов. Поневоле улыбка у Жданова вышла довольно кислой. Но капитан разочаровал его еще больше.
– И глина, Дмитрий Ефимович, тоже в бочках.
– Да нет, Андрей Василич, вы шутки-то бросьте, давайте всерьез об деле поговорим.
У Андрея Васильевича начала еще пуще обыкновенного краснеть и без того красная луна лица.
– Никакого впечатления шуток, товарищ Жданов, не должно получаться. Сказано ясно: песок и глина в таре. Потрудитесь принять.
Выражение плохо воспринятой шутки сменилось на лице Жданова неподдельным недоумением. Коротким броском руки он даже сдвинул на затылок свой малахай.
– Куда мне к чортовой матери этот песок, позвольте спросить? Для чего вы собственно его везли невесть откедова?
– А это уж, позвольте, не мое дело. Предписано Госторгом груз принять и доставить Колгуевской фактории, а зачем и почему – не интересуюсь... Так, частным образом, как будто бы для строительных надобностей. Говорят, тут у вас ни песку ни глины нет... Для Новой Земли тоже не малое количество в Архангельске заготовлено, кажется, что на "Ломоносова" грузить будут.
Жданов порывисто нахлобучил малахай на лоб и решительно заявил:
– Я песку примать не стану. Мне чего одна выгрузка его станет.
Выгрузка товаров на Колгуев, действительно, представляет большие трудности. Из-за мелководья грузы доставляются к берегу на карбасах, причем карбас может пройти к берегу только один-два раза в сутки в большую воду. Доставить груз до черты прилива обязана судовая команда за плату в 5 коп. с пуда. На самом бережку груз сваливается и предоставляется попечениям агента. Отсюда груз предстоит поднимать на высокий обрывистый откос, где стоит амбар фактории. Это проделывают самоеды за поденную плату в 5 рублей человеку. А так как производительность труда самоедов совершенно ничтожна, то понятно, что разгрузка ложится невероятным накладным расходом на товар.
Жданов подумал и подтвердил:
– Нет, не стану примать.
Однако капитан, по-видимому, тоже решил не сдаваться.
– Ну, этот эффект вы, батенька, бросьте. Песок теперь ваш, вы его и принимайте.
– Сыпьте в море прямо с борта.
– Не могу. Я груз принял и должен вам сдать.
– Но ведь вы же оконфузите меня на всю жизнь перед самоедами: "какой дурак русак песок из Архангельска возит". Я уже не говорю о том, что будет стоить выгрузка. Очень прошу вас смайнать за борт.
– Как я могу бросать за борт груз, за который в Архангельске по 45 рублей за куб плачено, да упаковка, да фрахт! Что вы шутите, что ли? Какой эффект получится в Архангельске, если за борт сто бочек смайнать?
– Ну, а мне-то с ним что делать? – и агент недоуменно развел руками.
– Я выгружу, заплачу за выгрузку, а там уже ваше дело, – невозмутимо хрипит Андрей Васильевич.
Потом я видел злополучные бочки с песком аккуратно сложенными на берегу. Для того, чтобы самоеды не интересовались этими бочками, агент широко оповестил о том, что в них прибыла селедка (самоеды селедки не едят).
Утопая по щиколотку в прибрежном песке и гальке, мы добрались до становища Бугрина. Здесь всего четыре жилых дома, если можно присвоить это название той конуре, в которой живет помощник агента Госторга, известный здесь под кличкой "Наркиз" (личность примечательная, но о нем ниже).
Размеры дома Наркиза таковы, что до середины ската крыши я свободно достаю рукой. Чтобы войти в дверь, нужно согнуться в поясе под углом 90°.
Остальные постройки немногим лучше. Обшитый толем дом агента состоит из четырех клетушек общей площадью 15 квадратных метров. Здесь он живет с семьей из трех человек; тут и контора, сюда же набиваются приезжающие по делам самоеды. Когда в "столовой" стоит самовар и сидят человек пять, то не только негде уже стать, но некуда даже выдохнуть из себя воздух.
Рядом с домом агента стоит покосившаяся избушка метеорологического наблюдателя Убеко Баранкеева. Потолки этой избушки оставили много шишек на моей голове.
В центре поселения стоит сооружение, замечательное исключительностью совмещаемых им функций: это – склад мехов Госторга и церковь. Не какая-нибудь ликвидированная, заштатная церковь, а самая настоящая, действующая.
Через никогда не закрывающиеся двери мы попадаем в просторное помещение, доверху заваленное тюками связанных постелей. Из-за тюков виден иконостас с расставленными перед ним аналоями. На аналоях священные книги. Дверь алтаря тоже не заперта.
Вхожу.
На престоле разложены орудия производства: два креста, дароносица, кадило и т. п. В середине – большое евангелие. Сбоку в шкапчике висят облачения.
В общем вся эта часть оставлена совершенно нетронутой и, хотя здесь нет священника, она содержится в порядке.
Самоед, которому приходит в голову справить молебен или панихиду, приезжает в Бугрино. Сам открывает церковь, зажигает свечи, разводит кадило и начинает службу. Обычно это делает старший в семье, все же семейство молится в церкви. Если у приехавшего есть родные, похороненные на близлежащем христианском кладбище, то он ходит с кадилом и вокруг могил. Трудно сказать, в чем заключаются, моления этих импровизированных священнослужителей и их прихожан, ведь большинство из них даже не имеют представления о русском языке.
Содержится церковь на доброхотные пожертвования самоедов. Пожертвования или, как их здесь называют, "жертвы" приносятся натурой и притом тайно. Когда приношениями заполняется шкап, происходит распродажа пожертвованного. Ее широко используют живущие здесь русаки, так как это является единственным легальным способом купить заветных песцов и лисиц.
После покосившихся, закопченных домиков становища совершенно ошеломляющее впечатление производит стоящее от него на расстоянии километра здание больницы. Большие окна, высокие потолки, просторные комнаты. Помещения необычно обширные, от которых уже отвык глаз москвича. У фельдшерицы комната в 30 с чем-то квадратных аршин, у санитарки – аршин 50, приемная такая же, если не больше, аптека, ванная и т. д.
Недоумение вызывает только одно – больница... на одного больного.
Но, как оказывается, для Колгуева этого вполне достаточно. Самоеды, по словам фельдшерицы, не только не любят лечиться, но и ничем не болеют.
– Позвольте, а пресловутый сифилис, от которого вымирают туземцы? А трахома, поражающая целые семьи и роды, экзема, чесотка?
Тучная фельдшерица только плечами пожимает.
– Ну, а знаменитая чахотка, порождаемая убийственными колгуевскими туманами?
Фельдшерица даже рассердилась.
– Я же говорю вам, что самоеды тут совершенно здоровы. Здесь нет никаких типичных болезней, свойственных туземцам. У меня за год было всего 60 больных с различными пустяками.
– В чем же дело?
– В стерильности колгуевского воздуха и всего острова.
По-видимому, колгуевский воздух действительно обладает необычайными целительными свойствами. Фельдшерица и санитарка отличаются исключительной комплекцией, завидным цветом лица и прекрасным аппетитом.
Не отстают от них и больничные клопы. Так как жить мне довелось в больнице, то я имел возможность еженощно и многократно убеждаться в отменных размерах и непомерном аппетите этих клопов, выползающих из всех мельчайших щелок и трещин бревенчатых стен.
Когда борьба с клопами доводила меня почти до тошноты, я одевался и выходил на крыльцо.
Для того, чтобы выйти на крыльцо, нужно преодолеть сопротивление ветра, давящего на входную дверь с силой, буквально валящей с ног. Борьба эта тем труднее, что крыльцо, ступеньки, перила – все скользко и блестит как лакированное.
Густой, промозглый туман обволакивает все кругом непроглядной мутью.
Пронзительные, почти никогда не прекращающиеся ветры и постоянные туманы – это свойства климата, делающие жизнь на Колгуеве и особенно в Бугрине очень тяжелой. Местоположение Бугрина выбрано весьма неудачно; становище стоит на совершенно открытом угоре, ничем не защищенном от ветров всех румбов.
Хотя в свою очередь эти ветры и обеззараживают Колгуев, избавляя его даже от мух, оводов и т. п.
Овод – это бич оленевода. На Колгуеве овод появляется не каждый год, но все же иногда бывает. Вред, причиняемый оводом, сводится к двум явлениям. Первое – это то, что, раз заведшись в шкуре оленя, овод оставляет там свои яички. Выходящие из яичек личинки под кожей животного образуют волдыри – свищи. Свищи причиняют оленю большие страдания, постоянно беспокоят его и изнуряют. Кроме того, в местах свищей на шкуре образуются дыры, обесценивая постели, идущие на замшу.
Из болезней наиболее частыми и распространенными среди оленей являются – головная болезнь и копытка, выводящие из строя огромные количества зверя.
На Колгуеве овод если и появляется, то не в таком подавляющем количестве как на материке. С острова самоедам уже некуда кочевать со стадами, чтобы уйти от овода, как уходит от него и от гнуса материковый самоед, поэтому колгуевец и не пренебрегает борьбой с оводом. Овода приманивают на разостланные белой замшевой стороной наверх постели или на парусину и уничтожают.
Подкожные свищи самоеды также выдавливают. Мне не привелось видеть, но рассказывают, что, выдавливая свищей, самоеды их тут же и съедают. Так как выдавливание свищей возлагается на ребятишек, то свищи и считаются детским лакомством.
Что касается Колгуева, то на нем наиболее серьезной угрозой целости оленьих стад является гололедица. Из-за того, что сквозь покрытый гололедом снежный покров олень не может добыть себе ягель, стада гибнут. Иногда, в неудачные годы, падеж доходит до 60% наличного состава стад. В случае появления гололедицы судьба стада целиком зависит от знания местности пастухом и от его уменья отыскать площади ягеля, доступного оленю. Однако, судя по рассказам, здесь самоед-пастух далеко не всегда оказывается на высоте.
Стерильность колгуевского воздуха делает остров почти совершенно безопасным в отношении эпизоотий, губящих на материке десятки и сотни тысяч оленей за год. Поэтому Госторг и сосредоточил внимание на Колгуеве как на природном оленном заказнике, способном дать значительное количество экспортного сырья (оленьи окорока, замша, шерсть).
Теперь оленное хозяйство на острове находится в совершенно зачаточном состоянии, используются только шкура и часть мяса оленя; убой не превышает 3 000 голов ежегодно (в стаде Госторга).
В значительной мере недостаточная эффективность напряженной работы Госторга происходит вследствие отсутствия необходимой согласованности в действиях Госторга и Комитета севера и, по-видимому, непрекращающихся между этими организациями скрытых трений на почве их советизаторской, колонизационной и торговой деятельности.
Основная и, пожалуй, единственная в настоящее время база, на которой Госторг и Комитет севера могли и должны были бы объединить свои усилия, туземное оленное хозяйство, остается неиспользованной.
Колгуев – совершенно исключительное место для оленевода.
Холодные, колючие ветры Баренцова моря насквозь, из конца в конец, продувают остров. Жесткая трава лежмя-лежит под напором шипящих порывов. Но эти порывы, бич русаков, живущих на острове, спасение для оленей. И эти порывы, играющие роль единственного озонатора колгуевского воздуха, рано или поздно будут использованы.
Но мне не легче от живительного свойства холодного ветра, резкими короткими ударами бьющего со стороны бушующего за кошками моря. Суконная куртка – плохая защита от суровых вздохов старого Борея. Надо спасаться в избу.
В больничной горнице жарко до духоты. Видимо, калории, затраченные мной на рубку дров, дали обильные всходы в печи, истопленной руками самого Блувштейна.
Засыпая, я слышу заунывный вой ветра в трубе. Сквозь тонкие щели в тройных рамах пробивается мышиный писк резких порывов.
В нос ударяет резкий запах раздавленного клопа. Вероятно, это первый нечаянный мазок на моей простыне за сегодняшнюю ночь. К сожалению, не последний.
2. В ЦАРСТВЕ КУМКИ
Колгуевская больница никогда не переживала такого оживления, как со времени нашего приезда.
Днем и ночью мы только и занимаемся приемом гостей. С примусов не сходят чайники, так как, надо отдать справедливость колгуевцам, даже русакам, пить чай они отменные мастера. О самоедах я уже не говорю. Их способность поглощать чай просто феноменальна, особенно у женщин. Полуведерный чайник приходится подогревать дважды, чтобы угостить четырех человек. Однако не следует думать, что в качестве угощения здесь можно отделаться одним чаем. Чай – это только прелюдия к угощению, выставляемому людьми, приехавшими "с парохода". Основное – это водка. Все взоры устремлены на твой багаж, все разговоры вертятся около того, сколько у тебя водки.
Приезжий, не поднесший "кумку" гостю, погибший человек, если он имеет в виду не только сделать какое-нибудь дело с туземцами, но даже просто извлечь от них какие-нибудь сведения.
Уже на другой день после того, как мы высадились на берег, тундра, по-видимому, знала о нашем прибытии. Начали приезжать гости.
Лихо подкатили к крыльцу три первые нарты. Через минуту в комнату вошли и три первые гостя: Ека, Макся и Неньця. Входят робко, застенчиво, смотрят исподлобья.
Я еще не в курсе тем, которые могут заинтересовать самоедов; гости сосредоточенно молчат. Так же сосредоточенно и молча пьют чай. Пьют его неимоверно горячим и очень быстро. Жадно откусывают большие куски сахара.
Пытаюсь занять гостей барометром.
– Вот аппарат, который говорит наперед, какая погода будет.
Молодой самоедин поглядел, видимо, из желания не обидеть хозяина и снова принялся за чай.
Старик даже не стал смотреть и пренебрежительно махнул рукой.
– Твоя аппарат врет. Цисы эта, а цисы засегда врет. Наса чум цисы был, так засегда один время казал.
Мой барометр он принял за часы, а в часах его, по-видимому, уже разочаровал какой-то ломаный будильник, невесть каким ветром заброшенный в тундру. Я попробовал все же объяснить ему:
– Нет, друг, это не часы. Это совсем другая штука. Она не время говорит, а говорит, какая погода вперед будет: завтра, послезавтра.
– Ты, парень, брось, все равно такая штука врет. Кто могу сказывать, какая погода перед будя?
После этого я уже не делаю попыток занимать гостей нашими диковинками.
Молчаливое хлюпанье и чавканье длится десять, пятнадцать, двадцать минут. Наконец Макся решается прервать молчание. Маленький, щуплый, он, застенчиво улыбаясь, выдавливает из себя еле слышно:
– Хоросa цай.
Помолчав, точно подумав, так же робко замечает:
– Сахар хоросa.
Двое других, соглашаясь, кивают головой. Я решаю использовать это начало и завязываю разговор.
– А разве у вас нет чая и сахара?
Макся смущенно опускает глаза и, ни на кого не глядя, цедит:
– Какой цай? Не стала цай, не стала сахар.
– Почему не стало?
– Агент мала давал.
– Так ты, наверно, промысла не сдавал, вот агент тебе и не давал.
– Какой промысла, нет промысла. Так давать нада.
– Почему же нет промысла?
– Зверь не стала. Зверь больсевик стала. Хоудe ягу, aу ягу.
– И не будет aу потому, что вы яйца весной у них обираете, откуда же aу будут?
– Яйца как не обирать, что кушать будем?
– Так ведь лучше подождать, пока птица будет. Лучше большую птицу съесть, чем маленькое яйцо.
– Как не луцце.
– Так зачем же яйца берете?
– А как не брать?
– Так ведь ты же сам сказал, что лучше большая утка, чем маленькое яйцо.
– Как не люцце. А если яйца не брать, что кушать будем? Понимаешь ли, нет ли?
Я вижу, что это сказка про белого бычка, и перевожу разговор.
– А вот куроптей у вас тут много должно быть. Госторг промысел ставить будет.
– Хоудe ягу. Нет куроптя.
– А куда же он девался?
– Хоудe больсевик стала, не стала на Колгуе.
– Что же по-твоему большевики плохие люди?
– Зацем плохой? Нет плохой. Говорю только, больсевик глупой. Нам тенег нада, сахар нада, сипун для пой нада, цай нада, водка нада. Понимаешь ли, нет ли?
– Понимаю, конечно, вам все это и привозят.
– Какой привозят... мало привозят.
– Ну, сколько тебе чего надо? У тебя какая семья?
– Моя какой семья, малой семья – не есть, aнцы два есть, больше нет.
– Старики есть?
– Ягу.
– Ну так сколько же на тебя, женку и двоих детей чего нужно в год?
– На год? Сахар два сотня килограмма нада; цяй два десятка килограмма нада; мука десять мешок нада. Агент не дает столько. Мала дает, сей год сахар шестьдесят сотня (160) килов давал, цяй пятнадцать килов давал. Мала... Вон больсевик больница строил. Зацем больница, ты мне кази? Больница много тенег стоил. Тенег нет – больница есть. Пустой дело. Водка тозе нет, как мозна? Глупой больсевик.
– Постой, друг, ты что-то врешь. Ведь у вас на острове свой совет?
– Свой.
– Свой председатель?
– Свой претатель. Я сам, парень, замеситель претателю.
– Заместитель председателя?
– Ну да, замеситель.
– Так вы же сами должны говорить, что вам нужно, чего не нужно. И разве к вам не приезжали русаки объяснять, как совет работать должен, почему надо больницу строить, почему теперь водки нет?
– Как не приезал, приезал. Многа приезал. Самый больсой начальник из самой больсой исполком приезал Сидельник его прозывают.
– Синельников, что ли?
– Ну да, Сидельник, он. Приезал, собрание делал. Много говорил. Наса говорит, самоетький совет делать нада, а сам наказал секретарем Павлика выбирать. Мы выбирал, руки поднимал. Как мозна не выбирать.
Рассказчик стал, повидимому, оживляться, но тут его перебил по-самоедски сосед, седой как лунь старик. с изборожденным глубокими морщинами лицом.
– Ну да, как мозна не выбирать, коли Сидельник наказал. Сидельник многа говорил. Наказал водки пить не нада. Церковь ходить не нада. А только врал все парень. А зацем самоеду пьяный не быть? Не, врес, парень, нас не омманешь. Сидельник наказывал самоетьку обцеству в церковь ходить не нада. Многа врал Сидельник. Он сам чум никогда не емдал. Павлик посылал. Павлик тут у нас секретарем зимовал, все на чумы емдал, водку вместе пили. Павлик хороса видал, какая наса жизнь, что самоеду нада. На другой раз, когда Сидельник приезал, опять собрания делал, Павлик тозе говорил. Сидельника крепко ругал. Сидельник велел другой секретарь выбирать. Мы руки поднимал. Как мозна не поднимать, коли больсой начальник из самый больсой исполком наказал. Казал Павлик водку пивал, с водки помирать будем. А только, парень, нас не омманешь. Русаку водка, а самоедам больница? Так не ладна, парень.
Двое других самоедов согласно кивнули головами.
– Да, так не ладна, парень.
Эта поддержка точно подстегнула старика.
– Ты кажи, парень, кто врал-то, агент врал ли, нацальник врал ли? Не Сидельник, другой начальник на Колгуй езжал. Наказывал нам, не нада долг Госторгу платить. Наказывал, Госторг грабил долг тот, не нада платить. Да... больсой советьки хозяин долг списать будя. Так начальник наказывал. Да... а агент как делал? Наказывал: "долг плати". Долг есть – товара нет. Какое мое дело долг? Ты товар давай, есть долг, нет долг! Мне товар все одно нузен. Давай товар, как начальник наказывал. Кто врал? Я так думаю агент врал. Нас не омманешь, парень!
Они сумрачно допили чай и положили чашки на блюдца.
Минут десять прошло в молчании. Я не знал, как реагировать на только-что слышанную отповедь большому начальнику из самого большого исполкома, Сидельнику. Я догадывался, что речь идет о некоем Синельникове, который не то от Архангельского исполкома, не то от Комитета севера совершает каждое лето объезд островов на манер ревизора-сенатора: устрояет советский строй среди туземцев, чинит суд-расправу. Но я совершенно не был в курсе местных дел и не знал, в какой мере правы самоеды.
Меня выручил, наконец, Неньця.
– Ты, парень, дела делать приезал на Колгуй?
– Да, вот скоро в чумы к вам поедем.
В один голос все трое облили меня холодной водой.
– А водку привозил, парень?
И они весьма недвусмысленно уставились на водочную бутылку, стоящую на столе. Однако в бутылке была чистая кипяченая вода.
– Нет, у нас здесь водки нет.
– Как нет, парень? Не нада манить, нас не омманешь. Заскорузлый палец Еки с черным, широким как лопата ногтем ткнулся в бутылку.
– Это вода, друзья.
– Какой вода? Вода нам не нада. Кумка тарa.
– Говорю, нет вина здесь.
В доказательство я налил в чашку воды из бутылки и дал попробовать всем троим. Отпили, почмокали, покачали головами.
– Десь нет, пароход есть. Какой дела делать езал, коли кумки не подносил. Только голову дуришь. Так не ладна, парень.
Я попался на удочку.
– Здесь нет, на судне водка. Вот привезут, тогда приходите, угощу кумкой.
Только это им, по-видимому, и нужно было. Они сразу поднялись.
– А не омманешь, парень?
– Зачем обманывать.
Три пары глаз еще раз подозрительно обшарили все углы, прежде чем гости решились уйти.
Наши первые туземные гости.
Всего два часа знакомства, а какая оскомина!
Ощущение оскомины охватывает вместе с чувством, близким к тошноте, от острого запаха, оставленного по себе самоедами. Кислый пот, гарь, тухлое мясо – все это смешивается в какой-то всепроникающей крепкой струе. Волны этого самоедского духа плавают по комнате вместе с сизыми клубами табачного дыма.
А из соседней комнаты так же непреодолимо лезет в дверь гул голосов собравшейся у нас русской колонии Колгуева. В голосах чувствуется необычная приподнятость, не то от радости по поводу прибытия свежих людей, не то от излишне выпитой водки. Здесь способны так много выпить без внешних признаков опьянения, что сначала никак не отличишь, просто ли человек горячится или это действие водки.
Только по тяжелому запаху спирта можно скорее догадаться о втором.
Чтобы избавиться от этой удушающей смеси самоедского пота и русской горькой, я выбегаю на двор.
Редкий для Колгуева вечер.
Почти тихо и нет тумана.
Далеко в море виднеется наш бот, отделенный от берега резкими желтыми полосами кошек, просвечивающих сквозь серо-зеленую муть воды.
По мере удаления к горизонту море делается все темней, пока не переходит в бурый, почти черный валик тумана. Над этим валиком снова серая муть, холодная, глухая какая-то, точно за ней и не скрывается прозрачная голубая чаша неба.
А с другой стороны мокрый купол неба как-будто влип в пологие буро-зеленоватые волны тундры.
Под ногами пружинит бархатистый ковер мха. Он, точно матрац, подается на каждом шагу и так и тянет нагнуться и погладить рукой его коричневый ворс.
Но какое разочарование: такой бархатистый на вид, мох дерет по руке, как хорошая терка. Из-под верхнего сухого слоя при легком нажиме выступает вода. Совершенно теряются в коричневом мшистом ковре редкие кустики незабудок. Незабудка здесь особенная. Я такой еще не видел. Цветочки необычайно чистого-чистого голубого цвета. Еще реже, отдельными глазками выглядывает иногда из-под ног ромашка.
Такой же неприветливой, как серое море, кажется коричневая тундра. И когда с моря на тундру наползает туман, она сливается с морем в одну общую муть.
Не успеваю я пройти и одного километра в сторону тундры, как свинцовые валы тумана, виденные мной над морем, уже набегают на берег и начинают затягивать больницу. Она тускло желтеет свежим срубом сквозь завесу мутных клочьев.
Платье сразу намокает. Волей-неволей нужно итти домой.
А дома, в комнатах, такой же непроглядный туман, как на улице. Сизые клубы дыма от несметного количества выкуриваемых папирос плавают над столом.
Слышится хриплый голос Наркиза.
– Нет, я давно уже не священствую. Здесь я священствовал всего лишь два года, а то все на Новой Земле. Там-то я прожил, кажется, лет двенадцать.
Наркиз приостановился, медленно выцедил рюмку и, чавкая огурцом, продолжал:
– Религия! Какая там религия. Я так полагаю, что самоедину решительно все равно кому молиться, лишь бы молиться. Вот я вам скажу про свою просветительскую, так сказать, миссионерскую деятельность. Приедешь, бывало, в становище. Ну, конечно, вина привезешь. Без этого мы уж не езжали. Захватишь ведра три, а то и четыре. А вино нарочно так привезешь, чтобы самоеды видели. Бывало, спросишь: "Ребята, к обедне придете?" Ну, желающих мало, все на работу ссылаются: кому в море нужно, у кого рыба не засолена, другому турпана бить нужно. Тогда и объявляешь: "Кто придет к службе, получит по чарке водки!" Ну, конечно, придут. Служишь, стараешься. А они молчат, точно воды в рот набрали. И не перекрестится ни один. Такое зло, бывало, возьмет. Скажешь им душевное слово: "Вы что же, такие-сякие, где вы, на сходке, ай в церкви? Молиться я за вас буду, что ли? Молитесь, мол, и чтобы с крестами!" Ну, начнут здесь кланяться. И лбы крестят, нужно не нужно. А только все молчат. "Пойте, скажешь, братья, "Спаси, господи, люди твоя!" Молчат. "Вы что, онемели?" Молчат. Начнешь но словам им выпевать, а они хоть бы что, как оглохли. Ин зло возьмет, и крикнешь им: "Вы молитву знаете?" Не знаем, мол. "А русский язык знаете?" Тоже, мол, не знаем. "А если я вам чарку за молитву поднесу, тогда знаете?" Тогда, говорят, знаем.
И начнут тут на все голоса выводить. Такое запоют, что хоть святых вон выноси. Стараются. На "Спаси, господи" не очень похоже, но ведь не в том и дело.
А только службу кончу, сейчас всем обществом ко мне. Давай чарку, за поклоны одну, за молитвы одну, за пенье одну. Ну, выпоишь им ведро и айда в другое становище. Самоедин – он жаден до водки. За водку что угодно сделает.
Вот однажды приезжал к нам какой-то товарищ из центра. Это еще на Новую Землю-то. Но части фролкора. Вроде как былины самоедские собирал. А только редко-редко кто из самоедов ихние-то сказки знает. Ну, конечно, враз вся округа узнала про этого товарища. А сказочник один единственный в томь как-раз на промыслу был. Приезжает это только один самоедин, здоров был пить и жаден до водки – страсть. И прямо к этому товарищу из центра. Я, говорит, так и так, могу сказки самоедские сказывать, если ты кумку поднесешь. Ну, тот и рад стараться, поднес ему кумку, другую, а мне вполне известно, что никаких сказок этот самоедин не знает. А все-таки сели они и стал самоедин напевать, а этот фролкор записывает. Целый вечер все писал. Ну, налузгался самоедин до потери самочувствия, а фролкор-то доволен, что успел чуть не десять былин записать.