Текст книги "Поджигатели. Ночь длинных ножей"
Автор книги: Николай Шпанов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
– Но в этом суде вы не прокурор! – огрызнулся Геринг.
– Тем не менее вы должны ответить на мой вопрос.
– Вопросы задавайте, обращаясь ко мне, – сердито остановил Димитрова председатель. – А я буду решать, должен ли свидетель отвечать на них.
– Так мы не скоро доберемся до сути.
– Что это? – нахмурился председатель. – Оскорбление суда?!
– Мне показалось, что это усложнит процедуру.
– В таком случае будьте точнее в выражениях! – Председатель взглянул на Геринга и, словно сомневаясь, имеет ли он право это сделать, нерешительно сказал Димитрову: – Задавайте вопросы… только вежливо, пожалуйста.
Димитров насмешливо поклонился председателю и обернулся к Герингу:
– Что сделал господин министр внутренних дел, чтобы двадцать восьмого и двадцать девятого февраля выяснить все возможные версии поджога рейхстага и прежде всего не потерять следов ван дер Люббе, исчезнувшего в полицейской ночлежке Геннигсдорфа?
– Я министр, а не сыщик! Я не бегаю по следам поджигателей! – прорычал Геринг.
– Но разве ваше заключение, что именно коммунисты, а никто иной являются поджигателями, не определило для полиции весь ход расследования? Не оно ли отвело полицию от других истинных следов?
Не давая Димитрову договорить, Геринг крикнул:
– Меня не могут интересовать личности поджигателей. Мне было важно установить, какая партия отвечает за поджог.
– И вы установили?..
– Поджог рейхстага – это политическое преступление. Я убежден, что преступников надо искать именно в вашей партии! – голос Геринга становился все более хриплым. Потрясая кулаком в сторону Димитрова, он кричал: – Вашу партию нужно уничтожить! И если мне удалось повлиять на следственные органы в этом отношении, то я рад: они нашли вас!
Он умолк, тяжело дыша, и отер платком вспотевшее лицо.
Димитров все тем же ровным голосом спросил:
– Известно ли господину министру, что партия, которую «надо уничтожить», господствует на шестой части земного шара, а именно – в Советском Союзе?
– Мы уничтожим ее и здесь, и везде… – начал было Геринг, но на этот раз и Димитров повысил голос:
– Известно ли господину министру, что Германия поддерживает с Советским Союзом дипломатические, политические и экономические отношения, что благодаря заказам Советского Союза миллионы немецких рабочих имеют работу и хлеб?..
Председатель перегнулся через стол, стараясь перекричать обоих:
– Димитров, я запрещаю вам вести здесь коммунистическую пропаганду!
– Но ведь господин Геринг вел же здесь национал-социалистскую пропаганду!
– Вы не в стране большевиков! – заорал Геринг, угрожающе придвигаясь к скамье подсудимых.
– Большевистское мировоззрение господствует в Советском Союзе, в величайшей и наилучшей стране мира…
– Замолчите! – крикнул председатель.
– Это мировоззрение имеет и здесь, в Германии, миллионы приверженцев в лице лучших сынов немецкого народа…
Геринг поднял над головою кулаки и истерически завизжал:
– Я не желаю слушать! Я пришел сюда не для того, чтобы вы допрашивали меня, как судья! Судья не вы, а я! Вы в моих глазах преступник, которому место на эшафоте. – Его голос сорвался и перешел в плохо разборчивый хрип. Он покачнулся. Служитель подскочил к нему со стулом, но Геринг в ярости отшвырнул стул ударом ноги.
Председатель, стараясь перекричать шум, поднявшийся на скамьях, крикнул Димитрову:
– Ни слова больше!
– У меня есть вопрос…
– Я лишаю вас слова, замолчите, садитесь!
– У меня есть вопрос! – настойчиво повторил Димитров.
Геринг с усилием всем корпусом повернулся к председателю и тоном приказа бросил:
– Уберите его отсюда!
Председатель тотчас приказал полицейским:
– Уведите его! – и крикнул вслед Димитрову, которого полицейские под руки выводили из зала: – Я исключаю вас на следующее заседание!
Прежде чем Димитров исчез за дверью, Геринг шагнул в его сторону и, потрясая кулаком, завопил во всю глотку:
– Берегитесь! Я расправлюсь с вами, как только вы выйдете из-под опеки суда!
И побрел к выходу, пошатываясь, выставив вперед руки, словно теряя равновесие, ослепнув от бешенства.
Над залом повисла своеобразная тишина смущения, всегда сопровождающая провал премьера, которому дирекция и печать подготовили триумф. Это молчание, как грозовая атмосфера электричеством, было насыщено острыми чувствами и мыслями нескольких сотен людей. Состояние зала чувствовал председатель суда, чувствовали судьи и адвокаты, чувствовал сам Димитров.
Сотни глаз были устремлены на широкую спину удаляющегося Геринга. Одни из них выражали сочувствие провалившемуся единомышленнику, другие – злобу скандализованных режиссеров. Так как зал был наполнен коричневыми и черными мундирами СА и СС, то трудно было ждать, что хотя бы один взгляд выразит радость по поводу случившегося. И тем не менее очень внимательный наблюдатель, если бы у него было на то время и возможность, изучая взгляды публики, непременно натолкнулся бы на светло-голубые, чуть-чуть прищуренные в лукавой усмешке глаза зрителя, сидящего на задних скамьях, почти у самой стены. На одну секунду неподдельная радость, вспыхнув, как молния, в этих глазах, тотчас исчезла. Их обладатель усилием воли погасил овладевшее им удовлетворение, – оно было неуместно тут, в нацистском суде. Но мысли стремительно неслись в мозгу этого зрителя, проникшего в зал лейпцигского суда по билету берлинской адвокатуры. Он думал о том, что вот тут, в этом месте, где гитлеровский террор был полным хозяином, лицом друг к другу стали Димитров и Геринг – представители двух миров, двух сил, находящихся в смертельной схватке. Димитров, представитель международного революционного пролетариата, всего антифашистского лагеря, непоколебимый борец, твердо, с поднятой головой разоблачал преступное лицо служителей фашистской диктатуры, ее грязные махинации, от которых пахло кровью. Димитров смело задавал вопросы – такие неожиданные для суда, такие неудобные для свидетеля – всемогущего премьера Пруссии, шефа тайной полиции и командира штурмовиков. И даже тут, где Геринг являлся полномочным и неограниченным представителем фашизма, где он мог кричать и топать ногами, никого и ничего не страшась, он не выдержал и бежал подобно побитому псу. Это было не только его поражением, – это было поражением нацизма, поражением международного фашизма, пытавшегося превратить лейпцигский спектакль в прелюдию всеевропейского избиения антифашистов! Браво, Димитров, браво, друг, товарищ, герой!.. Браво!..
Адвокату Алоизу Трейчке, с опасностью для жизни проникшему в этот зал, хотелось бы крикнуть это громко. Так громко, чтобы быть услышанным всей Германией, всей Европой… Но Трейчке молчит, его уста плотно сомкнуты, и в ясном взгляде светло-голубых глаз никто не поймает уже и той искорки восторга, которая промелькнула в них минуту назад. Его взгляд впитывает, запечатлевает все для точного и подробного отчета товарищам в Берлине, куда ему предстоит вернуться после процесса, если… Если только ему, тайному функционеру коммунистического подполья, удастся живым и невредимым выбраться из этой берлоги. Но об этом он и не думает: ни грана страха нет в его сознании, ни на йоту сомнения в том, что обязанность, возложенная на него партией, будет исполнена. Дело же вовсе не в его свободе и даже не в его жизни. Дело в том, что тут партия одержала такую блестящую победу, и он должен принести точный отчет о сражении, в котором она была достигнута.
Взгляд бледно-голубых глаз скользит по залу. Останавливается на боковых местах, где сидят генералы, переходит на скамьи прессы. Отмечает характерное лицо и повадку иностранца, внимательно следящего за поведением генералов…
Роу посмотрел на сидевших напротив него генералов. Они поднялись все одновременно и вышли.
Глядя на их туго обтянутые серо-зеленым сукном спины, он думал о своем: о том, что, судя по всему, секретной британской службе действительно придется прийти на помощь нацистам. Как ни хочется нацистским юристам осудить Димитрова и в его лице коммунистическую партию, они не в силах это сделать. Дальнейший ход процесса потерял для Роу интерес. Он покинул зал следом за генералами и только из газет узнал о том, что происходило в заключительном заседании, когда Димитрову было предоставлено последнее слово.
– …Я защищаю себя самого как обвиняемый коммунист. Я защищаю свою собственную коммунистическую революционную честь. Я защищаю смысл и содержание моей жизни. Верно, что для меня как коммуниста высшим законом является программа Коммунистического Интернационала, высшим судом – Контрольная Комиссия Коммунистического Интернационала. Но для меня как обвиняемого и этот верховный суд есть инстанция, к которой следует относиться со всею серьезностью не только потому, что он состоит из судей особой квалификации…
Председатель пытается подать голос:
– Послушайте, Димитров!..
Но Димитров не обращает на него внимания.
– …но и потому, что этот суд может в окончательной форме приговорить к высшей мере наказания. Я отношусь к суду серьезно, но это не значит, что я намерен оставить без возражения то, что тут говорилось. Меня всячески поносила печать, – это для меня безразлично, – но в связи со мной и болгарский народ называли «диким» и «варварским», меня называли «темным балканским субъектом», «диким болгарином». Верно, что болгарский фашизм является диким и варварским. Но болгарский народ, который пятьсот лет жил под иноземным игом, не утратив своего языка и национальности, наш рабочий класс и крестьянство, которые боролись и борются против болгарского фашизма, за коммунизм, – такой народ не является варварским и диким. Дикие и варвары в Болгарии – только фашисты. – Тут голос Димитрова звучит сарказмом. – Но я спрашиваю вас, господин председатель: в какой стране фашисты не варвары и не дикари?!
Речь обвиняемого, с каждой фразой звучащая все неотразимее, как речь беспощадного обвинителя фашизма, продолжается. Каждые пять минут председатель прерывает его возгласами, то просительными, то угрожающими. То и дело слышится:
– Димитров, я запрещаю об этом говорить!.. Димитров, это выходит за круг обсуждений!.. Димитров, это пропаганда!
Но Димитров даже не оборачивается на возгласы председателя. Его голос становится еще громче и страстней.
Председатель в крайнем возбуждении отирает вспотевшее лицо, комкает платок и хрипло выкрикивает:
– Я запрещаю подобные выпады! – но ответом служит гневное движение рукой, словно не ему, а Димитрову принадлежит тут право давать слово или лишать его.
– Хорошо, – с усмешкой говорит Димитров. – Я постараюсь воздержаться от характеристик. Но нельзя же не задать вопроса: господа, «рейхстаг подожгли коммунисты» – какой же здравомыслящий человек, будь он даже самым предвзятым врагом нашей партии, способен поверить в подобную чепуху, в эту позорную клевету, позорную не для нас, коммунистов, а для ее авторов…
– Димитров, – с отчаянием в голосе произносит председатель, – это не клевета, а заявление имперского правительства, вы обязаны относиться к нему с уважением. Повторяю вам снова: если вы позволите себе такие выражения, как «клевета» и тому подобное, я удалю вас из зала. – И он ударил ладонью по столу, желая придать словам убедительность, которой не хватает его тону.
– Я позволю себе, господин председатель, заявить, что даже самый характер этой кле… я хотел сказать: этого обвинения – выбран клевет… я хотел сказать: обвинителями, неудачно. Вот что сказано в одном труде по подобному поводу: «…Эта война при помощи клеветы не имеет себе равной во всей истории, настолько поистине интернационален театр военных действий, на котором она разыгрывается, настолько велико единодушие, с которым ее ведут самые различные партийные группы и органы господствующих классов. После большого пожара в Чикаго телеграф разнес по всему земному шару весть, что это дьявольская работа Интернационала. Нужно только удивляться, как не приписали его же демоническому вмешательству ураган, опустошавший Вест-Индию».
– Я запретил вам цитировать Маркса! – крикнул председатель, прерывая чтение.
Димитров поднял листок, по которому читал:
– Ваша эрудиция не делает вам чести, господин председатель: это всего лишь отчет лондонского Генерального Совета…
– Все равно я запрещаю цитировать что бы то ни было, – говорит председатель. – Не смейте ничего нам читать. Ничего! Слышите?.. Я вас спрашиваю: вы слышите?!
– У меня прекрасный слух…
– Так вот – никаких цитат.
– А стихи читать можно?
– Вы смеетесь над судом?
– Я совершенно серьезен.
– Так что вы там еще придумали? – с нескрываемой опаской спрашивает председатель. – Какие стихи?
– Стихи великого немецкого поэта Вольфганга Гете.
Председатель вопросительно оглянулся на членов суда и, пожав плечами, бросил:
– Если он думает, что это ему поможет, пусть читает… – И, словно спохватившись, предупреждает: – Только наизусть, а то опять подсунете какую-нибудь пропаганду по своим бумажкам…
На минуту прикрыв глаза ладонью, чтобы вспомнить строки Гете, Димитров уверенно читает своим глубоким сильным голосом:
В пору ум готовь же свой.
На весах великих счастья
Чашам редко дан покой;
Должен ты иль подыматься,
Или долу опускаться;
Властвуй или покоряйся,
С торжеством – иль с горем знайся,
Тяжким молотом взвивайся —
Или наковальней стой…
– Да, кто не хочет быть наковальней, должен стать молотом! Эту истину германский рабочий класс в целом не понял ни в тысяча девятьсот восемнадцатом году, ни в тысяча девятьсот двадцать третьем, ни двадцатого июня тысяча девятьсот тридцать второго, ни в январе тысяча девятьсот тридцать третьего…
Председатель вскакивает:
– Димитров! Последнее предупреждение!
Напрасно! Димитров уже не дает ему сесть до конца заседания.
– Виноваты в этом социал-демократические вожди: вельсы, зеверинги, брауны, лейпарты, гроссманы. Но теперь, конечно, германские рабочие смогут это понять!
Председатель предостерегающе поднимает руку, но Димитров еще не закончил. Он наносит последний удар:
– В семнадцатом веке основатель научной физики Галилео Галилей предстал перед строгим судом инквизиции, который должен был приговорить его как еретика к смерти. Он с глубоким убеждением и решимостью воскликнул: «А все-таки она вертится!» И это научное положение стало позднее достоянием всего человечества.
Председатель поспешно собрал бумаги и сделал полуоборот, намереваясь уйти, за ним поднялись все члены суда, но тут голос Димитрова зазвучал таким поистине глубоким убеждением и решимостью, что все они остановились.
– Мы, коммунисты, можем сейчас не менее решительно, чем старик Галилей, сказать: «И все-таки она вертится!» Колесо истории вертится, движется вперед, в сторону советской Европы, в сторону Всемирного Союза Советских Республик, и это колесо, подгоняемое пролетариатом под руководством Коммунистического Интернационала, не удастся остановить ни истребительными мероприятиями, ни каторжными приговорами, ни смертными казнями. Оно вертится и будет вертеться до окончательной победы коммунизма!
Председатель трясущимися губами испуганно пробормотал:
– Боже мой, мы слушаем его стоя!
9
Эгон остановил свой выбор на небольшой сумке из коричнево-серой крокодиловой кожи с замком из топаза. Это было как раз то, что должно понравиться Эльзе.
Пока приказчик заворачивал коробку с сумочкой, Эгон докурил сигарету. Курить на улице было невозможно: моросил мелкий, как туман, холодный дождь.
Выйдя из магазина, Эгон в нерешительности остановился: может быть, воспользоваться близостью «Кемпинского» и зайти позавтракать? Посмотрел на часы. Время завтрака для делового Берлина прошло, значит, Эгон не рисковал увидеть в ресторане слишком много надоевших лиц.
Он шел, машинально избегая столкновения с прохожими. Мысли его были далеко. Все чаще и чаще, помимо его собственной воли, они возвращались теперь к тому, что осталось позади. Меньше всего хотелось думать о настоящем, и почти страшно было думать о том, что ждало его впереди… Кое-кто говорил, будто именно перед ними, военными конструкторами, открывается широчайшее поле деятельности. Даже если это и так, плодотворная деятельность под «просвещенным» руководством какого-нибудь разбойника в коричневой куртке?.. Слуга покорный! Это не для него.
Если бы швейцар у подъезда «Кемпинского» не узнал старого клиента и не распахнул дверь, Эгон в рассеянности прошел бы мимо.
– Давненько не изволили бывать, господин доктор!
– Много народу? – осведомился Эгон.
– Завтрак уже окончился.
Действительно, просторный зал ресторана был почти пуст. Эгон повернул в полутемный уголок, где обычно сидел в прежние времена. Когда он проходил мимо возвышения, образующего нечто вроде ложи, оттуда раздался возглас:
– Шверер!.. Ты или твое привидение?
Эгон с удивлением обернулся и увидел сразу две поднятые руки. Один из приветствовавших его был широкоплечий человек с правильными чертами лица и тщательно расчесанными на пробор темно-русыми волосами. Под левой бровью его надменно поблескивал монокль. Стеклышко сидело там с уверенностью, какую оно приобретает в глазнице прусского офицера. Хотя этот человек и не носил военной формы, но по его манере держаться, по заносчиво закинутой голове, по всему его подтянутому облику можно было судить, что костюм пилота «Люфтганзы» не всегда облегал его плечи. Несмотря на полумрак, царивший в ложе, Эгон сразу узнал Бельца. Зато ему понадобилось подойти вплотную к ложе, чтобы в собутыльнике Бельца, тучном человеке с заплывшим и красным, как медная кастрюля, лицом, прорезанным глубоким шрамом у правой скулы, узнать своего знакомого по Западному фронту, в те времена капитана пехоты, а ныне начальника штаба штурмовых отрядов Эрнста Рема. Третий был Эгону незнаком.
Прежде чем Эгон решил, соответствует ли это общество его настроению, рука Бельца уже схватила его под локоть и властно потянула за барьер ложи.
– Ну, вот и не верь после этого в оккультные силы! – весело воскликнул Бельц. – Мы только что говорили о тебе!
– Да, да, – подтвердил Рем. – Бельц утверждал, что вы как раз тот, кого не хватает нашему движению, чтобы подвинуть авиационное вооружение на десять лет вперед. – Он спохватился и указал на своего молчаливого соседа: – Вы незнакомы?
Навстречу Эгону поднялся сутулый человек с измятым лицом, с маленькими, хитро усмехающимися глазками и плоскими, прижатыми к черепу ушами.
– Мой друг Эдмунд Хайнес! – представил его Рем.
Эгон едва не отдернул свою протянутую для пожатия руку: так вот он каков, этот руководитель штурмовиков Силезии!
Хайнес словно уловил робость, с которой в его ладонь легла рука инженера. Его глазки сощурились еще больше.
Эгон опустился на подставленный кельнером стул. Как он оказался в обществе этих людей? И как может Бельц, которого он всегда знал как человека своего круга, пить и даже, кажется, веселиться в такой компании… Встать и уйти? На это у Эгона не хватало мужества. Разве он мог показать свое презрение этим людям? Рука его сама потянулась к наполненному для него бокалу.
– За приятную встречу, – сказал Рем и всем своим грузным телом повернулся к соседнему столу, где, наклонившись над телефонным аппаратом и прикрыв рукою рот, чтобы разговор не был слышен, сидел четвертый из их компании. Эгону не было видно его лица; он заметил только широкую спину, туго обтянутую коричневым сукном и прорезанную наискось ремнем портупеи.
– Довольно болтать, Карл! – крикнул Рем. – Ни за что не поверю, что ты способен уделять столько внимания делам!
Он взял из вазы апельсин и бросил его в спину сидящего у телефона. Тот положил трубку телефона и подошел к столу. Эгон запомнил наглое выражение его лица. Он был молод и самоуверен. На воротнике его рубашки были вышиты петлицы группенфюрера СА. Он молча взял бокал и, отпив несколько глотков, поставил его на место. Движения его были четкими, уверенными. Он не произносил ни слова. Даже когда Рем представил ему Эгона, он только молча кивнул.
– Мой друг, партейгеноссе Карл Эрнст, – сказал Рем. – Наверное, слышали?
Да, Эгон не мог не знать имени Карла Эрнста. Он понял, почему ему знакома эта физиономия. Карл Эрнст – бывший отельный лифтер, а ныне командир бранденбургских штурмовиков.
Эгон боялся, как бы его глаза не выдали того, что он думал о Карле Эрнсте и его собутыльниках. Он опустил взгляд.
Бельц заметил смущение Эгона.
– Ты все тот же! – улыбнулся он. – По-прежнему только математика и математика? Знаете ли вы, господа, что если бы дать в руки Шверера все, что должен иметь талантливый конструктор самолетов, Геринг имел бы самый сильный воздушный флот в Европе! – воскликнул Бельц.
– Не произноси при мне имени этого борова! – проворчал Рем.
– Между вами пробежала черная кошка?
– Между нами стоит нечто более страшное, – мрачно произнес Рем. – Нам двоим нет места в этом мире!
Эгон видел, что Рем пьян. Сверкая злыми глазками, толстяк стукнул кулаком по столу.
– Скоро, очень скоро мы покажем фюреру, что стоит этот его дружок!
– Перестань, – сказал Хайнес, но Рем не обратил на него внимания.
– Есть только один путь к спасению: превращение моих молодцов в постоянную армию. Я не собираюсь стать картонным плясуном в руках толстого Германа! – На пылающем лице Рема все ярче выступали шрамы. – Гитлер презирает своих старых товарищей. Еще бы! Он прекрасно знает, чего я хочу. Дайте нам только новую армию, с новыми генералами. Да, именно так, с новыми генералами. Верно, Эдмунд?
Хайнес молча кивнул.
А Рем, прихлебывая из бокала, продолжал:
– Все, что Адольф знает о войне, он получил от меня. Сам он – штатский болтун. Настоящий австрияк, черт бы его побрал! Ему нравится торчать на троне и править со своей «священной горы». А мы должны сидеть сложа лапы? То, что придет за мною, будет великим, неслыханным…
Хайнес положил руку на плечо Рему:
– Замолчишь ты наконец?!
Но тот не унимался:
– Честное слово, мертвый Адольф принесет нашему делу больше пользы, чем живой…
– Если ты не замолчишь, я отправлю тебя спать, понял? – прошипел Хайнес.
Рем запустил пятерню в вазу со льдом, где лежали гроздья винограда, и сжал их так, что брызги сока разлетелись по всему столу.
Эгону было страшно слушать. Но не меньше он боялся и встать. Он не знал, что делать, и удивлялся спокойствию Бельца, потягивавшего вино и с усмешкой прислушивавшегося к пьяной болтовне Рема. Эгону казалось, что вот-вот должны появиться эсесовцы, схватить их всех и потащить куда-то, где придется отвечать за страшные речи страшного Рема… Внезапно отчаянный женский крик прорезал чинную тишину ресторана. Вырываясь из рук кельнеров, в зал вбежала худенькая белокурая девушка. Она, рыдая, упала на диван. Следом за нею ворвалось несколько штурмовиков. Один из них схватил девушку за руки и потащил к выходу. Окрик Хайнеса остановил его.
– Эй, в чем дело?
Штурмовик вытянулся перед Хайнесом.
– С ней шел какой-то старый еврей. Когда мы взялись за него, она с перепугу бросилась сюда.
Хайнес взял девушку за вздрагивающий подбородок.
– Что ты нашел в ней еврейского? – спросил он штурмовика и обернулся к девушке: – Вы еврейка?
– О, мсье! – едва слышно пролепетала она. – Мы французы. Мы настоящие французы!.. Меня зовут Сюзанн, Сюзанн Лаказ…
– А ведь мила! – усмехнулся Хайнес, обращаясь к собутыльникам. – Ну, чего ты ждешь? – спросил он штурмовика.
Тот растерянно топтался на месте.
– Можешь идти! – сказал Хайнес.
Штурмовик щелкнул каблуками и послушно замаршировал к двери.
– Мой отец! – воскликнула девушка. – Спасите же и моего отца!
– Эй, – крикнул Хайнес вслед штурмовику, – куда ты девал ее старика?!
– Его увезли для проверки.
– Спасите моего отца! – повторяла Сюзанн.
Хайнес подвел девушку к столу.
– Как ты находишь, Эрнст? – спросил он Рема.
– Меня это не занимает.
– Погоди, чудак ты эдакий. Ты же не знаешь, что я хочу сказать.
Хайнес окинул девушку оценивающим взглядом.
– Если бы тебя спросили, в чьем она вкусе?
Рем взглянул на Сюзанн.
– Таких обожает Адольф! – прохрипел он. – Чтобы они сидели рядом и смотрели на него умильными глазами.
– Ты угадал мою мысль. – И Хайнес спросил Сюзанн: – Ваша профессия, фройлейн?
– Журналистка… Собственно, я прежде была журналисткой, когда жила во Франции.
– Вот если бы вы были художницей, – сказал Хайнес, – я устроил бы вам такую карьеру, что… ого-го!
Сюзанн заискивающе улыбнулась:
– Я немного и художница… Я занималась художественным переплетом редких книг. Но это невыгодно. Никто не переплетает теперь книги.
– Переплеты?.. Нет, это не то!
Хайнес еще раз внимательно оглядел девушку и подал ей бокал.
– За нашу дружбу! Ручаюсь, вы не пожалеете о сегодняшнем дне. Это говорю вам я, Эдмунд Хайнес! Едем! – Он сунул девушке в руки ее сумочку и сказал Рему: – Отправляйся спать!
Ни с кем не простившись, Хайнес взял девушку под руку и повел к выходу.
– Девчонка совсем недурна, – сказал Бельц, проводив их взглядом. – Однако не пора ли и нам?
Рем вскинул на него воспаленные глаза:
– Тебе есть куда спешить! А я должен чего-то ждать, потому что старые куклы с Бендлер[2]2
Бендлерштрассе, где помещалось тогда министерство рейхсвера.
[Закрыть] считают ниже своего достоинства подавать мне руку!
– У тебя больное самолюбие, – отводя глаза, пробормотал Карл Эрнст.
– При поступлении моих головорезов в рейхсвер им даже не засчитывают заработанные у меня нашивки, – обиженно проворчал Рем. – Как будто не штурмовики сделали Адольфа тем, что он есть! А теперь, видите ли, нашлись моралисты, прожужжавшие ему уши: «Рему пора укоротить руки».
– Какое тебе дело до их морали? – спросил Карл Эрнст.
Рем молча оглядел собеседников и, несмотря на опьянение, уверенно, не пролив ни капли, снова наполнил все бокалы.
– Когда люди начинают лопотать о морали, – проговорил он, – это лишь означает, что им ничего более остроумного не приходит в голову. Я горжусь тем, что в моих казармах пахнет не потом, а кровью. Ты знаешь, что они придумали? Распустить моих молодцов в годовой отпуск! Но, честное слово, если враги штурмовых отрядов льстят себя надеждой, что штурмовики вовсе не вернутся из отпуска или вернутся в меньшем числе, то мы заставим их разочароваться! Это вы все скоро увидите. – Он мутными глазами уставился в лицо Бельцу. – Бельц, иди служить ко мне! Не пожалеешь! – Хрип, похожий на рыдание, вырвался из его груди. – Если бы ты знал, как мне нужны надежные люди!
При этих словах пьяные слезы полились у него из помутневших глаз. И, словно это послужило сигналом, за его стулом мгновенно выросла фигура штурмовика. Он подхватил Рема под руки и, напрягая силы, чтобы удержать в равновесии тучное тело шефа, повел его из ресторана.
Бельц и Эгон сели в таксомотор.
– Рем говорил страшные вещи, – пробормотал Эгон.
– Я не разбираюсь в их внутренних делах. С меня достаточно того, что нам, кажется, обеспечат надежный кусок хлеба. Советую и тебе не терять времени.
Автомобиль медленно катился по Лейпцигерштрассе.
Дождь прекратился, но было холодно, поднялся порывистый ветер.