Текст книги "Избранное"
Автор книги: Николай Рерих
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Гримр, – так говорил Олав, который пришел из Медвежьей Долины, разве я не был тебе другом? Когда ты спешил спасти жизнь твою в изгнании, кто первый тебе протянул руку и просил короля вернуть тебя? Вспомни о друге!
С другой стороны старался заглянуть в глаза Гримра викинг Гаральд и говорил, а рукою грозил:
– Эй, слушай, Гримр! Когда враги сожгли усадьбу твою и унесли казну твою, у кого в то время жил ты? Кто с тобою строил новый дом для тебя? Вспомни о друге!
Рядом, как ворон, каркал очень старый Эйрик, прозвищем Красный:
– Гримр! В битве у Полунощной Горы кто держал щит над тобою? Кто вместо тебя принял удар? Вспомни о друге!
– Гримр! Кто спас от врагов жену твою? Вспомни о друге!
– Слушай, Гримр! Кто после несчастного боя при Тюленьем заливе первый пришел к тебе! Вспомни о друге!
– Гримр! Кто не поверил, когда враги на тебя клеветали? Вспомни! Вспомни!
– Гримр, ты сказал неразумное слово! Ты, уже седой и старый, много видал в жизни! Горько слышать, как забыл ты о друзьях, верных тебе даже во времена твоего горя и несчастий.
Гримр тогда встал и так начал:
– Хочу я сказать вам. Помню я все, что вы сделали мне; в этом свидетелями называю богов. Я люблю вас, но теперь вспомнилась мне одна моя очень старинная дума и я сказал невозможное слово. Вы товарищи мои, вы друзья в несчастьях моих, и за это я благодарю вас. По скажу правду: в счастье не было у меня друзей. Не было их и вообще, их на земле не бывает. Я был очень редко счастливым; даже нетрудно вспомнить, при каких делах.
Был я счастлив после битвы с датчанами, когда у Лебединого мыса мы потопили сто датских ладей. Громко трубили рога; все мои дружинники запели священную песню и понесли меня на щите. Я был счастлив. И мне говорили все приятные слова, но сердца друзей молчали.
У меня не было друзей в счастье.
Был я счастлив, когда король позвал меня на охоту, Я убил двенадцать медведей и спас короля, когда лось хотел бодать его. Тогда король поцеловал меня и назвал меня лучшим мужем. Все мне говорили приятное, по не было приятно на сердце друзей.
Я не знаю в счастье друзей.
Ингерду, дочь Минга, все называли самого лучшего девою. Из-за нее бывали поединки, и от них умерло немало людей. А я женою привел ее в дом мой. Меня величали, и мне было хорошо, но слова друзей шли не от сердца.
Не верю, есть ли в счастье друзья.
В Гуле на вече Один послал мне полезное слово. Я сказал это слово народу, и меня считали спасителем, но и гут молчали сердца моих друзей.
При счастье никогда не бывает друзей.
Я не помню матери, а жена моя была в живых недолго.
Не знаю, были ли они такими друзьями. Один раз мне пришлось увидать такое. Женщина кормила оледного и бедного ребенка, а рядом сидел другой здоровый и ему тоже хотелось поесть. Я спросил женщину, почему она не обращает внимания на здорового ребенка, который был к тому же и пригож. Женщина мне ответила: "Я люблю обоих, но этот больной и несчастный".
Когда несчастье бывает, я, убогий, держусь за друзей.
Но при счастье я стою один, как будто на высокой горе.
Человек во время счастья бывает очень высоко, а наши сердца открыты только вниз. В моем несчастье вы, товарищи, жили для себя.
Еще скажу я, что мои слова были невозможными и в счастье нет друга, иначе он не будет человеком.
Все нашли слова викинга Гримра странными, и многие ему не поверили.
1399
ДЕВАССАРИ АБУНТУ
Так поют про Девассари Абунту.
Знала Абунту, что сказал Будда про женщин Аиапде, и уходила она от мужей, а тем самым и от жен, ибо гда мужи, там и жены. И ходила Абунту по долинам Рампы и Соккии в темноте только приходила в храм. И даже жрецы мало видели и знали ее. Так не искушала Лбупту слои Будды.
И вот сделалось землетрясение. Все люди побежали, р жрецы наговорили, что боги разгневались. И запрятались все в погребах и пещерах, и стало землетрясение em сильнее, и все были задавлены. И правда, удары в зем; были ужасны. Горы тряслись. Стены построек сыпались и даже самые крепкие развалились. Деревья поломались и, чего больше, реки побежали по новым местам.
Одна только Девассари Абунту осталась в доме и не боялась того, что должно быть. Она знала, что вечном богу гнев недоступен, и все должно быть так, как он есть. И осталась Девассари Абунту на пустом месте, бе:.
людей.
Люди не пришли больше в те места. Звери не все вернулись. Одни птицы прилетели к старым гнездам. Научалась понимать птиц Девассари Абунту. И ушла она в тех же нарядах, как вышла в долину, без времени, не зная места, где живет она. Утром к старому храму собирались к ней птицы и говорили ей разное: про умерших людей, части которых носились в воздухе. И знала Абунту многое занимательное, завершенное смертью, незнаемое людьми.
Если солнце светило очень жарко, летали над Девассари белые пазы, и хвосты их сверкали, и бросали тень, и трепетаньем нагоняли прохладу. Страшные другим грифы и целебесы ночью сидели вокруг спящей и хранили ее. Золотые фазаны несли лесные плоды и вкусные корни.
Только не знаем, а служили Абунту и другие птицы – все птицы.
И Девассари Абунту не нуждалась в людях. Все было ей вместо людей: и птицы, и камни, и травы, и вес чисел жизни. Одна она не была. И вот, слушайте изумительное, Абунту не изменилась телом, и прав ее оставался псо тог же. В ней гнева не было; она жила ц не разрушалась.
Только утром рано прилетели к Девассари лучшие птицы и сказали ей, что уже довольно жила она и время теперь умереть. И пошла Абунту искать камень смерти.
И вот приходит в пустыню, и лежат на ней многие камни, темные. И ходила между ними Абунту и просила их принять ее тело. И поклонилась до земли. И так осталась в поклоне и сделалась камнем.
Стоит в пустыне черный камень, полный синего огня.
И никто не зпает про Девассари Абунту,
ЗАМКИ ПЕЧАЛИ
Идете по замку.
Высокая зала. Длинные отсветы окон. Темные скамьи.
Кресла.
Здесь судили и осуждали.
Еще зала, большая. Камин в величину быка. Колонны резные из дуба.
Здесь собирались. Решались судить.
Длинные переходы. Низкие дверки в железных заплатах. Высокий порог.
Здесь вели заподозренных.
Комната в одно окно. Посредине столб. На столбе железные кольца и темные знаки.
Здесь пытали огнем.
Высокая башня. Узкие окна. Узкая дверка. Своды.
Здесь смотрели врага.
Помещение для караула. Две старые пушки. Горка ядер. Пять алебард. Ободок барабана.
Сюда драбанты кого-то тащили убить.
Ступеньки вниз. На колоннах своды. У пола железные кольца.
Здесь были осужденные.
Подвал. Перекладина в своде. Дверка на озеро. Большой плоский камень.
Последняя постель обреченных.
Двор у ворот. Камни в стенах. Камни на мостовой.
В середине столб с кольцом.
Кольцо для шеи презренного.
Молельня. Темный, резной хор. Покорные звери на ручках кресел.
Здесь молились перед допросом.
Тесная ниша. Длинное окошко в залу совета. Невидимое око, тайное ухо.
Здесь узнавали врагов.
Исповедальня. Черный дуб. Красная с золотом тафтяная завеса.
Через нее о грехе говорили.
Малая комната. Две ступени к окну. Окно да озеро, Темный дорожный ларец. Ларец графики.
Около него не слышно слова печали.
Не в нем ли остались искры радости или усмешка веселья?
Или и в нем везли горе?
Все, что не говорит о печали, слезы выели из серого замка.
Проходила ли радость по замку?
Были в нем веселые трубы. Было твердое слово чести.
Было познание брака.
Все это унесло время.
Долго стоят по вершинам пустые, серые замки, И время хранит их смысл.
Что оставит время от пашпх дпей? Проникнуть не можем. Не знаем.
Если бы знали, может быть, убоялись.
СТРАХИ
Стояли дубы. Краснели рудовые сосны, Под ними в заросших буграх тлели старые кости. Желтели, блестели дзеты. В овраге зеленела трава. Закатилось солнце"
На поляну вышел журавль и прогорланил:
– Берегись, берегись! – И ушел за опушку, Наверху зашумел ворон:
– Конец, конец.
Дрозд на осине орал:
– Страшно, страшно.
А иволга просвистела:
– Бедный, бедный.
Высунулся с вершинки скворец, пожалел:
– Пропал хороший, пропал хороший.
И дятел подтвердил:
– Пусть, пусть.
Сорока трещала:
– А пойти рассказать, пойти рассказать.
Даже снегирь пропищал:
– Плохо, плохо.
И все ото было. С земли, с деревьев и с неба свистели, трещали, шипели.
А у Дивьего Камня за Медвежьим оврагом неведомый старик поселился. Сидел старик и ловил птиц ловушками хитрыми. И учил птиц большими трудами каждую одному слову.
Посылал неведомый старик птиц по лесу, каждую со своим словом. И бледнели путники и робели, услыхав страшные птичьи слова.
А старик улыбался. И шел старик лесом, ходил к реке, ходил на травяные полянки. Слушал старик птиц и не боялся их слов.
Только он один зпал, что они ничего другого не знают и сказать не умеют.
КЛАДЫ
– От Красной Пожни пойдешь на зимний восход, будет тебе могилка-бугор. От бугра на левую руку иди до Ржавого ручья, а по ручью до серого камня. На камне конский след стесан. Как камень минуешь, так и иди до малой мшаги, а туда пять стволов золота Литвою опущено.
В Лосином бору, на просеке, сосна рогатая не рублена.
Оставлена неспроста. На сосне зарубки. От зарубок ступай прямиком через моховое болото. За болотом будет каменистое место, а два камня будут больше других.
Стань промеж них в середину и отсчитай на весенний закат сорок шагов. Там золота бочонок схоронен еще при Грозном царе.
Или еще лучше. На Пересне от Княжьего Броду иди на весенний закат. А пройдя три сотни шагов, оберпи в полгруди, да иди тридцать шагов вправо. А будет тут рОп старый, а за рвом пневое дерево, и тут клад положен большой. Золотые крестовики и всякий золотой снаряд, и положен клад в татарское разорение.
Тоже хороший клад. На Городище церковь, за нею старое кладбище. Среди могил курганчик. Под ним, говорят, старый ход под землею, и ведет ход в пещерку, а в ней богатства большие. И на этот клад запись в Софийском соборе положена, и владыка новгородский раз в год дает читать ее пришлым людям.
Самое трудное скажу. Этот клад хоронен со смертным зароком. Коли сумеешь обойти, коли противу страхов пойдешь – твое счастье.
За Великою Гривой в Червонный ключ опущено разбойными людьми много золота; плитою закрыто, и вода спущена. Коли сумеешь воду от земли отвести да успеешь плиту откопать, – твое счастье большое.
Много кладов везде захоронено. Говорю – не болтаю.
Дедами еще положены верные записи.
Намедни чинился у меня важный человек. Он говорил, а я услыхал:
– В подземной Руси, – сказал, – много добра схоронено. Русь берегите.
Сановитый был человек.
Про всякого человека клад захоронен. Только надо уметь клады брать. Неверному человеку клад не дастся.
Пьяному клад не взять. Со скоромными мыслями к кладу не приступай. Клад себе цену знает. Не подумай испортить клад. Клады жалеть надо. Хоронили клады не с глупым словом, а с молитвою либо с заклятием.
А пойдешь клад брать, иди смирно. Зря не болтай. На людях не гуляй. Свою думу думай. Будут тебе страхи, а ты страхов не бойся. Покажется что, а ты не заглядывайся. Криков не слушай. Иди себе бережно, не оступайся, потому брать клад – великое дело.
Над кладом работай быстро. Не оглядывайся, а пуще всего ие отдыхай. Коли захочешь голос показать, пой тропарь богородничный. Никаких товарищей для кладов никогда себе не бери.
А, на счастье, возьмешь клад, – никому про пего не болтай. Никак не докажи клад людям сразу. Глаз людской тяжелый, клад от людей отвык, иначе опять в землю уйдет. И самому тебо не достанется, и другому его уж труднее взять. Много кладов сами люди попортили, по своему безобразию.
– А где же твой клад, кузиец? Отчего ты свой клад не взял?
– И про меня клад схоронен. Сам знаю, когда за кладом пойду.
Больше о кладах ничего не сказал черный кузнец.
ГРАНИЦА ЦАРСТВА
В Индии было.
Родился у царя сын. Все сильные волшеоницы, как знаете, принесли царевичу свои лучшие дары.
Самая добрая волшебница сказала заклятие:
– Не увидит царевич границ своего царства.
Все думали, что предсказано царство, границами безмерное.
Но вырос царевич славным и мудрым, а царство его не увеличилось.
Стал царствовать царевич, но не водил войско отодвинуть соседей.
Когда же хотел он осмотреть границу владении, всякий раз туман покрывал граничные горы.
В волнах облачных устилались новые дали. Клуоились облака высокими грядами.
Всякий раз тогда возвращался царь силою полный, в земных делах мудрый решением.
Вот три ненавистника старые зашептали:
– Мы устрашаемся. Наш царь полон странною силою. У царя нечеловеческий разум. Может быть, течению земных сил этот разум противен. Не должен быть человек выше человеческого.
Мы премудростью отличенные, мы знаем пределы.
Мы знаем очарования.
Прекратим волшебные чары. Пусть увидит царь границу свою. Пусть поникнет разум его. И ограничится мудрость его в хороших пределах. Пусть будет оп с нами.
Три ненавистника, три старые повели царя на высокую гору. Только перед вечером достигли вершины, и там все трое сказали заклятие. Заклятие о том, как прекратить силу:
– Бог пределов человеческих!
Ты измеряешь ум. Ты наполняешь реку разума земным течением.
На черепахе, драконе, змее поплыву. Свое узнаю.
На единороге, барсе, слоне поплыву. Свое узнаю.
На листе дерева, на листе травы, на цветке лотоса поплыву. Свое узнаю.
Ты откроешь мой берег! Ты укажешь ограничение!
Каждый знает, и ты знаешь! Никто больше. Ты больше. Чары сними.
Как сказали заклятие ненавистники, так сразу алою цепью загорелись вершины граничных гор.
Отвратили лицо ненавистники. Поклонились.
– Вот, царь, граница твоя.
Но летела уже от богини доброго земного странствия лучшая из волшебниц.
Не успел царь взглянуть, как над вершинами воздвигся нежданный пурпуровый град, за ним устлалась туманом еще невиданная земля.
Полетело над градом огневое воинство. Заиграли знаки самые премудрые.
– Не вижу границы моей, – сказал царь.
Возвратился царь духом возвеличенный. Он наполнил землю свою решениями самыми мудрыми.
ИКОННЫЙ ТЕРЕМ
I
На Москве в государевом Иконном тереме творится прехитрое и прекрасное дело. Творится в тереме живописное дело не зря, как-нибудь, а по уставу, по крепкому указу, ведомому самому великому государю царю и государю патриарху. Работаются в тероме планы городов, листы печатные, исполняются нужды денежного двора, расписываются болваыцы, трубы, печи, составляют расчеты, но главная работа – честное иконописное дело; ведется оно по разному старинному чину. Всякие иконные обычаи повелись издавна, со времен царя Ивана Васильевича, со Стоглавого собора и много древнее еще от уставов афонских.
По заведенному порядку создается икона. Первую и главную основу ее положит знаменщик и назнаменит на липовой или на дубовой доске рисунок. По нему лицевщик напишет лик, а долицевщик – доличное все остальное:
ризы и прочие одеяния. Завершит работу мастер травного дела, и припишет он вокруг святых угодников небо, горы, пещеры, деревья; в проскребку наведет он золотые звезды на небо или лучи. Златописцы добрым сусальным золотом обведут венчики и поле иконы. Меньшие мастера:
левкащики и терщики готовят левкас, иначе говоря, гипс на клею для покрытия иконной холстины, мочат клей, трут краски и опять же делают все это со многими тайнами, а тайные те наказы старых людей свято хранятся в роде и только сыну расскажет старик, как по-своему сделать левкас или творить золото, не то даст и грамоту о том деле, но грамота писана какой-нибудь мудреной тарабарщиной. Подначальные люди готовят доски иконные, выклеивают их, выглаживают хвощом; немало всякого дела в Иконном тереме и меньшему мастеру терщику, немало и дьяку, и окольничему, правящему теремное приказное дело.
Шибко идет работа в тереме. А идет шибко работа за то, что великий царь всея Руси Алексей Михайлович подарил иконников окружною грамотою, сам бывал в тереме и часто жалует тщаливых мастеров своею царскою брагою да романеею, платьем знатным и всякою прочею милостию. Но не только за царскую ласку идет живописное дело с прилежным старанием, а и потому, что дело это свято, угодно оно Богу, прияло честь от самого Христа Господа "аще изволих лицо свое на убрусе Авгарю царю без писания пачертати", почтеся оно и от святых апостолов, и работают живописное дело люди всегда по любви, не по наказу и принуждению.
Утром, на восходе красного солнышка, от Китай-города из Иконной улицы, где живет много иконников, гурьбами, дружно идут на работу мастера, крестятся на маковки храмов кремлевских и берутся за дело. Надевают замазанные в красках да в клею передники, лоб обвяжут ременным либо пеньковым венчиком, чтобы не лезли в глаза масляные пряди волос, и творят на ногтях или на доске краски. Кто работает молча, насупясь, кто уныло тянет стихиры, подходящие под смысл изображения, иной же за работой гуторит, перекидывается ласковым либо спорным словом с товарищем, но письмо от таких разговоров порухи не терпит, ибо знает свое дело рука; если же приходится сделать тонкую черту или ографить рисунок прилежно, то не только спор замолкает, а и голова помогает локтю и плечу вести линию, сам язык старатедьствует по губам в том же направлении.
Не божественные только разговоры, а мирские речи ведут иконники и шутки шутят, но шутки хорошие, без скверного слова, без хулы на имя Господне и честное художество.
Собрались в терем разные мастера – и жалованные, и кормовые, и городовые всех трех статей; на статьи делятся по своему художеству: иконники первой статьи получат по гривне, мастера второй статьи по 2 алтына по 5 денег, а третьестепенные иконописцы по 2 алтына по 2 деньги. Кроме денег иконникам идет и вино дворянское, и брага, и мед цеженый, а с кормового да с хлебного двора яства и пироги.
Некоторые именитые изографы: Симон Ушаков, Богдан Салтанов и другие прошли не в терем, а в приказную избу оружейной палаты – там они будут свидетельствовать писание новоприбывшего из Вологды молодого иконника и скажут про него изографы: навычен ли он писать иконное воображение добрым, самым лучшим письмом, а коли не навычен, то дьяк объявит неудалому мастеру, что по указу великого государя он с Москвы отпущен и впредь его к иконным делам высылать не велено, а жить ему на Вологде по-прежнему.
II
Промеж работы ведутся разговоры про новую окружную грамоту. Сгорбленный, лысый старик изограф с картофельным носом, важно подняв палец, самодовольно оглядывает мастеров и твердит место грамоты – видно, крепко оно ему полюбилось:
– "...Тако в нашей царской православной державе нкож святых гшсателие тщаливии и честнии, яко истижние церковницы церковнаго благолепия художницы да почтутся, всем прочим председание художникам да воеприимут и кисть различноцветно употреблена тростшо или пером писателем да предравенствуют". Не всякого человека почтит великий государь таково ласковым словом!
– Да так и во вся времена было. Еще Стоглав велит почитать живописателей "паче простых человек".
– А что такое иаче? Коли перед простым человеком шапку ломаешь, то перед иконником надо две сломать?
– И кто есть простой человек? Я скажу, что сам боярин при животшеателе человек простой, ибо ему Бог не открыл хитрости живописной.
– Коли не твоего разума дело – не суесловь: всякому ведомо, что есть почитание иконописцев, честных мастеров. Почитаются они и отцами духовными, и воеводами, и боярами, и всеми людьми, – вступился старик, – и похваляется тем, что сам антиохийский патриарх Макарий челом бил государю на присылке икон, вот-де каково русское икошигасание, а того не вспомнил старый, что патриарху иначе и негде было бы удобнее докучиться об иконах. Впрочем, это рукоделию московских изографов – не в укор сказано.
Говорят и дивуются мастера, как выходец шаховой земли изограф Богдан Салтанов поверстан по московскому дворянскому списку; такому делу, чтобы икопник верстался в дворяне – еще не бывало примера. О Салтанове голоса разделились: одни подумали, что пожалован он за доброе художество, другие подумали, что за принятие православной веры. От шахового выходца Салтапова заговорили и о прочих всяких иноземцах; вспомнили, как непочтительно отнеслись некоторые из иноземцев к благословению патриарха и как за то патриарх разгневался и приказал им по одеже быть отличными от русских людей.
Одни не прочь и за иноземцев, а другие на них – зачемде часто великий государь жалует заморских мастеров лучше, чем своих, а по художеству и свои, часом, не хуже взбодрят.
– Вон, поди, Лопуцкого мастера хвалили, нахвалили, а он того доучил, что сами ученики его челобитье подали, как мастер их живописному мастерству не учил. И была то не выдумка, а правда, после чего поотшшали у него учеников и отдали Даниле Вухтерсу.
Особенно нападает на заморских мастеров длинный иконник, с ременным венчиком на прямых льняных волосах; по его речи выходит, что нечего иноземцам потворствовать, коли своим жалованья не хватает, и указывает он на Ивашка Соловья, иконника оружейной палаты, отставленного за скорбь и старость, и как скитался он сам-четверть с женишкою и с робятишки между двор, где день, где ночь, и наги, и босы, о чем и челобитье писал Соловей государю и просился хоть в монастырь поступить.
Но длинному возражают, на память приводят, как государь и патриарх входят даже в самые мелкие нужды иконников, коли до них дело доходит:
– Так-таки и отписал патриарх: Артем побил мужика Панку, от воров боронясь, хотя бы и больше перерезал, от них боронясь, все же малая его вина.
– Что говорить, грех государю, коли об иноземцах паче своих брежение имеет, и свои государеву пользу блюдут накрепко: Ушаков, как отрезал, боярам сказал, что грановитые палаты вновь писать самым добрым письмом прежнего лучше или против прежнего в такое время малое некогда: приходит время студеное, и стенное письмо будет не крепко и не вечно. И ведь все думали, что переписывать осенью станут, а как Симон-от отрезал, так и отложили.
III
Двери иконного терема висят на тяжелых кованых петлях, лапка петель длинная, идет она во всю ширину двери, прорезная узором. Заскрипели петли – отворилася дверь, пропустила в терем старых изографов и с ними боярина и дьяка. Пришли те именитые люди с испытания.
Сего ради дела изографы разоделись в дорогую, жалованную одежу: однорядки с серебряными пуговицами, ферези камчатные с золототкаными завязками, кафтаны куфтерные, охабни зуфные, штаны суконные с разводами, сапоги сафьяновые – так знатно разоделись изографы, так расчесали бороды и намазала волосы, что и не отличишь от боярина.
На испытание вологжании, крестьянский сын иергушко Рожков, написал вновь иконного своего художеств воображение, на одной дцке образ Всемилостивого Спаса, Пречистыя Богородицы и Иоанна Предтечи. И, по свидетельству московских изографов Симона Ушакова с товарищи, Сергушко оказался мастер добрый. Йкошшки окружают нового товарища, спрашивают, кто у него поручники, потому за новопринятого должны поручиться иконники бывалые, должны поручиться в том, что если Сергушко у государевых иконописных дел быть не учнет или сбежит или забражничает, и на поручиках пеня Государя Царя; расспрашивают, откуда Сергушко родом; каково теперешнее художество на Вологде, как живут мастера вологодские, и слушают Сергушкины сказки.
Сергушко сказывает, что Матвей Гурьев – пкошшк обманом ушел из Знаменского монастыря с Ьологды и живет на Тотме, Агей Автомаков да Дмитрии Клоков устарели, Сергей Анисимов стемнел, а которые икошшки сверх того есть и те у государева иконного и у стенного и не у какого письма не бывают, потому что стары и увечны и писать никакого письма не видят и разошлися в мпр для ради недороды хлебные кормиться Христовым именем, ибо люди они старые, и увечные, и скудные, и должные.
Слушают иконники невеселые вологодские сказки, глядит на старый кафтап Сергушкин; неуместен такой кафтан в светлом тереме, смешны заплаты при золототканых окрутах. Помялись, потупились и опять расспрашивают Сергушку, каким письмом пишут иконы по вологодским селам и заглушным местам, не пишут ли там иконы с небрежением, лишь бы променять темным поселянам певеждам? Хранят ли древние переводы? Оо этом-до дал государь грозную грамоту, когда дошла до него весгь о неискусных живописцах Холуйских.
С околыгачьим разговаривает только что вошедший в терем заморский мастер цесарской земли Дапило Вухтерс; подошел оп к боярину с низкими поклонами, хитро, выгибая тонко обутые ноги, и говорит (толмач переводит), а смысл его речи такой, что только, мол, ради пресветлои неизреченной милости паря и многомилостивого и похвального жалованья решился он на трудную поездку в Московию; улаживается Вухторо с боярином, сколько он будет получать жалованья; порешили: оудет получать Вухтере денег 20 рублей, ржи 20 четвертей, пшеницы 10, круп грепгаевых четверть, гороху две чети, солоду 10 четей, овса 10 четей, мяса 10 полоть, вила 10 ведер. Поскулил Вухтерс набавить 5 белужек, да 5 осетров – набавили и напишут поручную – будет Вухтерс учить русских мастеров писать мастерством самым мудрым.
Отошел боярин от Вухтерса и теперь решает с дьяком и с жалованными мастерами: откуда способнее вызвать иконникрв на время росписи Успенского собора, ибо для этой работы не хватит теремных и городовых мастеров московских. Степенно приказывает боярин дьяку:
"Изготовь, Артамон, грамоту во Псков, чтобы сыскали по росписи и сверх росписи иконописцев всех, что ни есть:
и посадских людей, и боярских, и княжеских, и монастырских, и торговых, и всяких людей, у кого ни буди, только чтооы стенному церковному письму прорухи не было".
Сыскать и вызвать мастеров надо неспроста, надо наблюсти строгую очередь, иначе будут жалобы, что-де иным иконописцам в дальних волокитах чинятся многие убытки и разоренье, а других вовсе к стенному письму не емлют.
Хорошим мастерам везде дело есть; добрыми мастерами всякий дорожит; с великим пехотеньсм отпускают их в ненасытную Москву. Лишь бы сохранить иконника и воеводы и даже духовные люди – игумены и архиереи – идут на обман, готовы сообщить в государев терем облыжные сведения, нужды пет, что их уличат в бездельной корысти, и шлют к ним самопальных с грозными указами, а святые отцы и государевы слуги все же покажут добрых мастеров в безвестном отсутствии и укроют их в монастырских кельях – уж такая всюду необходимость в истинствующих иконниках.
IV
– Смилуйся, пресветлый боярин, не дай вконец разориться! – пробирается к боярину ободранный мужнчонко и, дойдя, кланяется земно.
– Докучаюсь тебе, боярин, о сынишке моем, иконной дружины ученике. Смилуйся, отец, на парнишку! Вконец изведет его мастер корысти ради, и грозы нет на него, потому и сбежать от него невозможно – больно велика пеня показана. Вот и список с поручной.
Дьяк принимает поручную; молча просматривает ее, сквозь зубы процеживает: "дожив своих реченых лет не сбежать и не покрасть", – и вполголоса читает боярину:
– "...а будет сын его Ларионов, не дожив урочных лет от меня пократчи сбежит, взяти мне в том Ларноне по записи за ряду двадцать рублей". Да, пеня немалая проставлена, уж пятнадцать рублей и то большая пеня, а двадцать и того несообразнее. А дело-то в чем г – расспрашивает дьяк, недовольный, что судбище будет при всех, при боярине, и не придется ему, дьяку, распорядиться с челобитчиком, по-своему, по-приказному, и не будет ему, дьяку, никакой пользы.
– Бью челом на мастера иконного Терентия Агафонова, – зачастил мужичонка, – что взял парнишку моего в учение, и тому пошел без малого год третий, а живописному письму не учил, только выучил по дереву и по полотнам золотить. И ученье мастера этого негоже; учит он не в ученика пользу, а в свою; промеры телесные дает неверные, ни ографить, ни знамеиить искусно, ничему не учил. А что парнишко напишет добрым письмом по своему разумению, и то мастер альбо похуляет, альбо показует работою ученика иного, своего племянника, и моему парнишке ни пользы, ни чести не выходит. И на том смилуйся, боярин, и пожалуй взять мне парнишку моего Ларивонку домой без пени! – кланяется мужичонка, а позади его выдвигается тощий человечек в темной однорядке и, заложив руку за пазуху, кашлянув, переминаясь, начинает:
– И в учении Стоглавого собора в главе 43 сказано есть: аще кому не даст Бог такового рукоделия, учнет писатихудо или не но правильному завещанию жити; а мастер укажет его горазда и во всем достойна суща и показует написание ипаго, а не того и святитель, обыскав, полагает такового мастера под запрещением правильным, яко да и прочил страх приимут и не дерзают таковая творити.
Сказано есть во Стоглаве, а посему повинен мастер Агафонов, что дружит ко своему племяннику и тем неправое брежепие к Государеву делу имеет. Племяннику его ее открыл Бог рукоделия, и коли Агафонов своею нелепою хитростью устроит племянника своего в Тереме, и на том царскому делу поруха...
– А ты что за человек? – перебивает его дьяк.
– Он, значит, свояк мой Филип ко; парнишку моего жалко ему. Ен, парнишко-то, добрый, да вот неудача в мастере вышла, простр. Создатель! А что Агафонов на племяннике на своем душою кривит, – это точно, и племянник – от его живет бездельно, беспутно щанствует, а паришко мой за него виноват.
– Челобитье твое большое и хитрое, – нахмуривается боярин (и нахмуривается не тому, чтобы жалел царское дело, а тому, что не скоро придется ему уйти из терема домой). – На народе негоже судиться, идите в Приказную избу; туда позвать и Терентия; он где работает? здесь? распорядился боярин.
– Терентий не в тереме сейчас пишет, а в пещерах от Красного крыльца.
– Посылайте за ним; пусть не мешкает, бросает работу и бегом идет в Приказ, – уходит боярин, с ним дьяк и челобитчики.
Иконники притихли; знают, что над товарищем стряслося недоброе, но знают и то, что недоброе это заслужено, хотя не только Терентию, а и некоторым иным мастерам грозит та же гроза за дружество и милость к своим родным.
– Да, – решает Симон Ушаков, – а все знают, что Симон зря слова не скажет, – вес то корысть, все то щапство, а любви к делу не видно. Продает Терентий хитрость свою живописную, богоданную, только о себе думает: и поделом ему, коли наложат на него прощение и будет он сидеть без работы. Не завидуй, веди своего ученика честно, не криви душой, не укрывай таланта. Недаром не любили молодые Терентия!
Молчат иконники; многие понурили головы, глядят на работу, не поднимают глаз. Думается им: "хорошо говорить Симону, не все такие, как он", а в душе они уже не любят Ушакова, зачем он знатен в художестве, зачем все слушают его, зачем он говорит правдивое слово. Но, слава Богу, думают так не все, и больше половины искренно кивают головою Симону на добром слове его.
Такими мастерами, как Симон, и держится живописное дело. Теперь не так скоро опять загудит говор, не так скоро усмехнется кто-нибудь. В полдень отобедают, отпоужипают, а там и до конца работы недолго.