Текст книги "Борьба за индивидуальность"
Автор книги: Николай Михайловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Не говоря о поучительности этой истории, имеющей себе по нелепости весьма мало соперниц в истории человечества и, однако, в сущности тождественной с позднейшими спекуляционными лихорадками, она поможет нам установить нужные термины. Каждый из тюльпаноманов очень хорошо понимал или мог понимать, что настоящая цена луковице – грош, но вместе с тем каждый рассчитывал на глупость всех остальных, на то именно, что они будут ценить грош в несколько тысяч гульденов. В конце концов, все оказались равно глупы, за исключением, может быть, горсти запевал, вроде нашей «малой биржи», заседающей то у Демута, то у Вольфа. Так представляется история с первого взгляда. На деле, однако, такой сознательности; в действиях большинства тюльпаноманов, по всей вероятности, не было. Это был чисто болезненный и заразительный процесс, находящийся, может быть, в прямой связи с «основным психофизическим законом», с несоразмерностью роста раздражений и ощущений. Это стихийные силы бушевали, а не силы разума. Как бы то ни было, но каждый тюльпаноман думал исключительно о своей личной наживе. Это-то беззаветное стремление к личной наживе экономисты и взяли некоторым образом под свое покровительство, построив на нем науку и объявив, что оставленное на всей своей вольной воле стремление это водворит на земле ту степень совершенства людских отношений, какую только способна вынести наша грешная земля. Сами экономисты думали, что они стоят за свободу, интересы и достоинство личности; другие громили их за систематизацию и догматизацию эгоизма, индивидуализма. Возьмем же тюльпаноманию. Что нравственную подкладку этого бешенства составляет эгоизм, это, конечно, верно. Но если моралисты спорят о том, есть ли в нас какой-нибудь этический двигатель, который не может быть сведен к эгоизму, так только потому, что эгоизм способен принимать бесконечно разнообразные формы. И во всяком случае, та форма эгоизма, которая, действительно, заслуживала бы названия индивидуализма, очевидно отсутствует в тюльпаномании. Мы тут видим простое стадо баранов, жмущихся друг к другу и бессмысленно валящихся всей гурьбой в пропасть. Глупостью ли, расчетом ли на чужую глупость, чем бы то ни было, но тюльпаноманы все обезличены, связаны в кучу. Конечно, на таком патологическом случае ничего основывать нельзя, и тюльпаноманию мы приводим только в качестве иллюстрации.
Нам могут сказать, что основной психофизический закон приложим не только к системе наибольшего производства, что не только жажда наживы, а и жажда познания, жажда любви ненасытимы в силу того, что ощущение возрастает как логарифм вызывающего его впечатления. Да наконец, что же делать и с жаждой материальных наслаждений? Не в монахи же всем идти. Совершенно справедливо. Природа обидела нас во всех отношениях на этом пункте, как и на многих других. Жаловаться на нее, пожалуй, и можно, особенно в лирическом стихотворении или в красноречивом пессимистическом трактате вроде «Философии бессознательного» Гартмана, но при одних жалобах оставаться неудобно. Надо бороться. Бороться с природой можно только при помощи ее самой и, следовательно, только окольными путями. Природа дает яд, у нее же надо искать противоядия, какого-нибудь средства, которое парализовало бы действие основного психофизического закона. Уже самое поверхностное наблюдение может дать некоторый намек, что такое средство действительно есть. В самом деле, ведь не все же люди наживы топятся, вешаются и изнывают в тоске. Есть между ними и такие, которым живется недурно. Но секрет их состоит в том, что они – исключительно люди наживы, что они не только не живут по тому рецепту Мальтуса, который предписывает накоплять не наслаждаясь, но еще стараются по возможности разнообразить свои наслаждения, Тонкий и разнообразный обед, опера, картинная галерея, путешествие, книга, и проч., и проч. более или менее спасают их. Это спасительное действие разнообразия впечатлений, очевидное для поверхностного даже наблюдения, подало повод некоему доктору Пидериту основать на нем теорию счастья (Theorie des Glöcks – сочинение это известно мне только по цитатам того же Ланге, в Arbeiterfrage). Существует так называемый закон действия контрастов, по которому нервы наши тем восприимчивее к известным впечатлениям или раздражениям, чем дольше они перед тем подвергались противоположному раздражению. «Каждая радость, – говорит Пидерит, – кажется нам тем большей, чем сильнее было смененное ее горе, и тот, кто никогда не испытывал несчастья, не видал и счастья. Поясним это примером. Температура в три градуса тепла производит, как известно, неприятное ощущение холода в пальцах. Но если подержать несколько минут руку в ледяной воде, то та же температура в три градуса произведет приятное ощущение тепла. Так бывает и с человеческим Сердцем. Часто человек бывает недоволен своим положением и ропщет на судьбу. Но как только сердце его погружается в ледяную ванну несчастья, и он теряет то, чем обладал, потерянное получает для него высокую цену; те самые условия, которые ему казались невыносимыми, осчастливили бы его, если бы вернулись. Самое здоровье может только ценить тот, кому случалось его терять… Как невозможно постоянно питаться сладкими кушаньями, так невозможно вынести непрерывную радость и счастье. Кто через меру употребляет сладости, у того закон действия контрастов вызывает отвращение. По тому же закону скука и пресыщение следуют за чрезмерным счастьем. Удивляются, что богачи-англичане, которым жизнь ни в чем не отказывает, так часто кончают сплином и самоубийством. Но тут нет ничего удивительного, потому что
Nichts ist schwerer zu ertragen,
Als eine Reihe von guten Tagen».
Закон действия контрастов обязателен не только для нервов ощущения, а и для нервов движения. Труд и напряжение действуют благодетельно и приятно после долгого покоя, а покой, в свою очередь, доставляет наслаждение после напряженного труда. «Это относится и к умственному труду, – продолжает Пидерит. – Умственный труд есть первое условие нравственного здоровья, и наслаждение умственного напряжения состоит, главным образом, в следующем за ним благодатном чувстве душевного покоя. Чем дольше и напряженнее стремимся мы к какой-нибудь цели, тем сильнее наслаждение успокоения, когда цель достигнута. При этом степень наслаждения зависит не от того, как другие оценят добытый нами результат, а от степени и продолжительности затраченного напряжения. Ученый математик, решив уравнение первой степени, останется вполне равнодушным, а ученику третьего класса, которому придется поломать голову над этой задачей, результат доставит высокое наслаждение. Таким образом, счастье осуществляется по известным физиологическим законам, одинаково действующим на каждого, без различия возраста и общественного положения. Радость и горе, счастье и несчастье сменяют друг друга в жизни, как день и ночь, и чем темнее была ночь, тем благодатнее кажется нам свет нового дня. Несчастному легко выбраться из несчастья. Стоит ему только обратиться к труду, и притом к такому труду, к которому он имеет больше всего склонности и способностей: один берется за книги, другой за страннический посох, третий за плуг, четвертый за кисть художника, и с работой возвращается наслаждение, радость, счастье».
Это была бы прекраснейшая теория счастья, если бы она соответствовала действительности, а такое требование может быть ей предъявлено, потому что почтенный доктор Пидерит утверждает, что, собственно говоря, в действительности все счастливы, субъективно счастливы, т. е. сознают себя счастливыми. Но так как этого нет и так как обратиться к труду, к которому чувствуешь склонность и способности, в действительности часто бывает трудновато, то почтенный доктор Пидерит не теорию счастья состряпал, а кисло-сладкую немецкую Mehlspeise mit Mandeln und Rosinen. Кто такие Mehlspeisen любит – тому благо. Однако и тот, кому эти произведения немецкого кулинарного гения претят, должен признать, что в основании теории Пидерита есть нечто очень ценное. Закон контрастов, очевидно, способен вывести нас из-под действия фатальной несоразмерности роста ощущений и раздражений. Очевидно, в самом деле, что постоянное возрастание раздражений одного и того же рода с успехом может быть заменено разнообразием впечатлений. Если алчность, жажда наживы или какая бы то ни было иная жажда будет уравновешена каким-нибудь контрастом, то угрожающая человеку опасность превратиться в бездонную бочку будет устранена. Но конечно, спасительных контрастов следует искать не там и не так, где и как их ищет Пидерит. Он просто не понял своей собственной исходной точки. Это не с ним одним бывает. В одном из мелких опытов Спенсера (Польза и красота), между прочим, развивается тот же закон контраста в применении к частной области. Дело идет о контрасте как необходимом условии красоты. Так, чтобы получить художественный эффект, свет должен быть располагаем рядом с тенью, яркие цвета с мрачными, выпуклые поверхности с плоскими; громкие переходы в музыке должны сменяться и разнообразиться тихими, а хоровые пьесы – соло; в драме требуется разнообразие характеров, положений, чувств, стиля; в поэме изменением стихосложения достигается значительный эффект, и проч. На основании этого Спенсер защищает исторических живописцев от чьих-то упреков в том, что они заимствуют свои сюжеты из далекого прошлого, а не из современной жизни. Современные положения и события, говорит он, составляют невыгодный сюжет для искусства, потому что влекут за собой сцепление идей, не представляющих значительного контраста с нашими ежедневными представлениями. Не говоря о том, что современная жизнь, если уж на то пошло, представляет слишком достаточное количество резких контрастов в пространстве, чтобы их надо было искать во времени, вся защита исторической живописи пришита тут противно основным требованиям логики. Исходная точка Спенсера есть необходимость разнообразия слуховых и зрительных впечатлений, необходимость известных контрастов в самой картине, драме, поэме, опере и т. д. Это не имеет решительно никакого отношения к несходству положения зрителя или слушателя с сюжетом картины или оперы. Так и у Пидерита. Начинает он с благотворного значения разнообразия ощущений, а кончает тем, что делает из несчастья необходимое звено счастья. Ощущения могут быть различны, даже противоположны, совершенно помимо категории приятного. Если бы ощущения не подлежали иной классификации, не могли бы быть разделены иначе, как на приятные и неприятные, тогда, конечно, закон контрастов обязывал бы нас переходить от приятных ощущений к неприятным, чтобы затем опять с большей сладостью вкусить удовольствие и т. д. На самом деле это не так. Ощущения бывают зрительные, слуховые, осязательные и т. д.; затем, в группе зрительных ощущений различимы ощущения света и темноты, красного, зеленого, синего и т. д. цветов, линий и плоскостей, прямых и кривых линий, геометрических тел и органических форм, и проч., и проч., и проч. Словом, тут имеется такое неисчерпаемое море контрастов, что нет никакой надобности прибегать к ощущениям неприятным для усиления сладости приятных. После глупого и бездарного произведения какого-нибудь жалкого писаки очень приятно читать творения гениального человека. Это так. Но и в среде гениев я могу найти достаточно разнообразия, чтобы не утруждать себя чтением глупостей и бездарностей. От скептического и мрачного Байрона я могу перейти к бурному идеализму молодого Шиллера, от него к спокойному реализму Гете и т. д. Временная разлука с другом может быть и приятна в своем результате – удвоенной радости свидания. Но если бы мой друг обладал такими сокровищами ума и сердца, которые, как стеклышки в калейдоскопе, давали бы с каждым поворотом все новые и все прекрасные комбинации, – так зачем нам разлучаться? Конечно, вечно нюхать розы надоест, но зачем же я стану контраста ради нюхать какую-нибудь гадость, когда могу найти достаточно разнообразия и в сфере приятных обонятельных ощущений, когда на земле рядом с розой цветут и благоухают фиалки, душистый горошек, гелиотропы и проч. А если и это все мне надоест, так я могу обратиться к богатому запасу ощущений зрительных, слуховых и т. д. Без сомнения, это могу очень условно. Я далеко не всегда могу разбирать и выбирать ощущения. Люди не доросли даже до идеи возможности непрерывного счастья и не могут себе представить счастье иначе, как с хлыстом и шпорами несчастья. А об осуществлении действительных условий счастья нечего, разумеется, и говорить. От них люди до сих пор, можно сказать, все удалялись. Но теперь у нас речь идет только о том, что физиологический закон контрастов сам по себе не оправдывает толкования Пидерита (толкование это принадлежит не исключительно Пидериту, а очень многим), потому что теоретические контрасты могут быть найдены и в сфере приятных ощущений. Надо еще заметить, что Пидерит, как и все писавшие о законе контрастов (у нас, например, Ушинский – Человек как предмет воспитания), придает неправильное значение продолжительности и напряженности известного ощущения. В известных пределах продолжительность ощущения действительно придает высокую цену ощущению противоположному, но отнюдь нельзя сказать: чем продолжительнее и напряженнее, например, ощущение голода или темноты, тем приятнее ощущение насыщения или света; или: чем напряженнее и продолжительнее умственная работа, тем сильнее наслаждение успокоения; или: чем сильнее и продолжительнее горе, тем сильнее и сменяющая его радость. Все это справедливо только в известных, сравнительно узких пределах. Пока, например, голод не выходит из пределов аппетита (который, мимоходом сказать, составляет ощущение приятное), это, конечно, совершенно верно, но очень голодный человек просто не может есть. Точно так же выйти на яркий свет после долгого пребывания в темноте неприятно и тяжело – глазам больно. Русские писатели, вообще имеющие несчастную привычку работать вечером и даже ночью, знают, что по окончании продолжительной и напряженной работы долго нет возможности успокоиться и заснуть. Человек, убитый горем, действительно убит для радости: нужно часто очень продолжительный промежуток времени, целые года, чтобы на лице его опять могла появиться улыбка радости. Романисты часто описывают, как высохшая земля жадно пьет благодатные капли дождя и т. д. Но кто хоть раз в жизни видел дожди после засухи или даже просто поливал цветы, тот знает, что это – одна из многочисленных несообразностей, известных под именем поэтических вольностей, потому что на деле бывает совсем наоборот: сухая земля сравнительно долго не впитывает в себя воду. Так и продолжительное напряжение нервов ощущения или движения в одном каком-нибудь направлении не только не делает их восприимчивее, а прямо притупляет. Таким образом, говоря отвлеченно, есть полная возможность избежать действия основного психофизического закона. И для этого нет надобности в периодической смене приятных и неприятных ощущений, счастья и несчастья. Нужны только разнообразие и известная равномерность ощущений и, следовательно, разносторонность жизненной деятельности, возможное, так сказать, расширение нашего я. Конечный предел этому расширению во всякое данное время полагается границами человеческой природы, т. е. суммой сил и способностей человека. Сумма эта не представляет, конечно, величины постоянной и может, в более или менее продолжительные сроки, прибывать И убывать. Например, некоторые натуралисты полагают, что есть насекомые, обладающие органами чувств, нам совершенно неизвестных. Если бы, чего, надо думать, никогда не случится, у человека явились эти теперь для нас даже безусловно немыслимые чувства, то изменилась бы и формула его жизни, перед ним развернулся бы целый новый мир наслаждения и деятельности, ни о размерах, ни о характере которого человек не может теперь иметь даже отдаленнейшего понятия. С другой стороны, мы знаем, что, например, евреи времен Библии и греки времен Гомера неспособны были воспринимать такие оттенки цветов, которые для нас вполне ясны, что они не знали, например, голубого цвета [3] . На этом пункте, значит, наше я со времен Библии и Гомера расширилось. Но, расширяясь в одном или нескольких отношениях, это я может в некоторых других отношениях суживаться, утрачивая соответственные силы и способности совсем или же сокращая их размеры. Вообще тут возможны самые сложные и запутанные комбинации. Нам предстоит выяснить некоторые из них и едва ли не важнейшие – именно комбинации, возникающие под давлением различных форм общественной жизни. Что касается другого великого фактора истории человечества – природы, то он будет для нас стоять на втором плане. Однако, во избежание недоразумений, нам здесь же придется сказать несколько слов о некоторых общих законах природы с точки зрения влияния их на судьбы личности. Мы будем очень кратки; подробное развитие нижеследующих мыслей читатель найдет в статьях: Что такое прогресс? Теория Дарвина и общественная наука, Орган, общество и неделимое и проч.
Есть ли в природе какие-нибудь силы, влияющие на расширение или сужение формулы жизни неделимого, индивида? С тех пор как изменяемость видов стала общепризнанной истиной, этот вопрос решен утвердительно. Честь эта принадлежит дарвинизму. Для дарвинистов вся сумма органической жизни на земле во всем ее разнообразии произведена из немногих простейших форм совокупным действием двух физиологических деятелей: наследственности и приспособления. Первая представляет элемент консервативный, элемент инерции, второе – элемент прогрессивный, элемент движения. Борьба за существование и подбор родичей обусловливают собой вымирание индивидов слабых, менее приспособленных к окружающим условиям, и победу индивидов сильных, приспособленных. Вот простейшие основания дарвинизма. Но они показывают только, что формула жизни индивида, его я может сильно изменяться вообще. Будет ли оно расширяться или суживаться, это – другой вопрос, на который дарвинисты дают ответ крайне сбивчивый и двусмысленный. Сам Дарвин приводит некоторые поразительные примеры победы слабых индивидов, как, например, слабокрылых островных насекомых, паразитов, лишенных органов зрения и движения, слепых пещерных животных и проч., которые побеждают своих более одаренных родичей именно благодаря слабости, слепоте, неподвижности. А между тем тот же Дарвин настаивает на том, что борьба за существование и подбор ведут к совершенствованию организмов, разумея под совершенствованием иногда приспособление, а иногда именно приращение сил и способностей индивида. Такое приращение, как результат дарвиновых принципов, во всяком случае, весьма проблематично. Путем борьбы, подбора и полезных приспособлений вид может претерпевать изменения во всевозможных направлениях. Поэтому шансы для прямолинейного развития вперед, т. е. к приращению суммы сил и способностей неделимого, по теории вероятностей, не сильнее 5 шансов для прямолинейного отступления назад, т. е. к убыли. Спрашивается: как же объяснить появление на земле крайне сложных: организмов, далеко превосходящих, по количеству сил и способностей, простейшие исходные точки органической жизни? Дело в том, что в теории Дарвина следует различать две стороны: общую идею происхождения органической жизни из немногих простых форм и собственно Дарвину принадлежащее объяснение того пути, которым шло и идет развитие органического мира. Как ни остроумно это объяснение, как ни тонка и плодотворна работа Дарвина, но некоторые ученые полагают, что его гипотеза недостаточна. Они не отрицают не только изменяемости видов, но и специально дарвиновых принципов подбора приспособленных и борьбы за существование. Они ставят только рядом с ними особый принцип развития, в силу которого изменение видов имело бы место и при отсутствии подбора, полезных приспособлений и борьбы за существование. Этот закон развития давно уже признан в эмбриологии, но лишь очень немногими прилагается к объяснению происхождения видов. Он основывается на (предполагаемом) свойстве организованной материи принимать с течением времени все более и более сложное строение. В свойстве этом нет ничего мистического. Как магнитной стрелке свойственно обращаться всегда одним концом к северу, как в неорганической природе известным элементам свойственно группироваться только в определенные химические соединения и принимать только определенные кристаллические формы, как, наконец, в клеточке атомы углерода, водорода, кислорода и азота обнаруживают стремление слагаться в более и более сложные и высшие соединения, так точно и самим клеточкам свойственно сходиться все в большем и большем числе и составлять все более сложные формы органической жизни. Усложнение это состоит в увеличении числа и разнообразия органов и в усилении физиологического разделения труда, т. е. в усилении обособления и приспособления органов к специальным отправлениям. Таким образом, закон развития неудержимо и постоянно толкает организованную материю вперед, к дальнейшему усложнению. Под его влиянием сумма сил и способностей неделимых постоянно растет. Дарвиновские же принципы подбора, борьбы и полезных приспособлений более или менее отклоняют жизнь от этого прямо прогрессивного пути в разные стороны. Они представляют собой влияние пертурбационные. Например, раз появившийся орган зрения никоим образом не мог бы исчезнуть, если бы на обладателя его влиял только закон развития. Закон этот, напротив, требует дальнейшего усложнения как органа зрения, так и других органов чувств. Но силы природы не действуют в одиночку: они сталкиваются, парализуют одна другую без всякого плана и цели. Животное загоняется ближайшими условиями жизни в пещеру или обрекается на паразитизм, И тут-то обнаруживается влияние начал борьбы, подбора и полезных приспособлений. Во взаимной борьбе за существование те из паразитов будут победителями, которые отличаются некоторой вялостью движений и слабостью зрения, потому что в условиях паразитизма конечности и глаза составляют только лишнее бремя. Вялость и слепота подхватываются подбором, и в результате получается полное приспособление – окончательная утрата органов движения и зрения. Но в общем счете, в целом, закон развития одерживает все-таки верх, чем и объясняется сложность и богатство не только органической жизни вообще, а и отдельных, индивидуальных ее представителей.
Хотя для меня далеко не безразлично, признает ли читатель закон развития или нет, но настаивать здесь на этом пункте я не могу. Читатель должен, во всяком случае, признать, что приспособление к условиям существования отнюдь не необходимо ведет за собой усовершенствование в смысле расширения индивидуального я, прироста суммы сил и способностей индивида, а следовательно, и роста его счастья. Приспособление ведет только к известному равновесию между индивидом и окружающими условиями, и если эти условия очень просты и однообразны, то приспособление может состоять в принижении организации. Сам Дарвин вынужден неоднократно утверждать это с полной определенностью. Спрашивается теперь: каковы результаты приспособления человеческой личности к условиям общественной жизни? расширяют ли они наше я или суживают, увеличивают или уменьшают шансы нашего счастья? И да и нет – смотря по точке зрения. В принципе, без сомнения, общественная жизнь дарит нас целой массой наслаждений, которые совершенно немыслимы для человека одинокого, если бы такой был возможен. Как говорит поэт, разделенное горе – полгоря, разделенное счастье – двойное счастье. Нет надобности и говорить, как велико влияние жизни в обществе на развитие и усложнение нервной системы и как обогащает нашу духовную природу облегчаемая общественным состоянием возможность – сочувственного опыта, т. е. переживания личностью чужой жизни, присвоения себе добытых ею результатов. Я полагаю даже, что роль сочувственного опыта громадна и в деле приобретения человечеством положительных знаний, на что, к сожалению, история науки не обращает до сих пор никакого внимания. Словом, в принципе расширение нашего личного я путем кооперации, общественной жизни, не подлежит никакому сомнению. Но принцип этот претерпевает весьма существенные изменения в применении к различным формам кооперации. Ныне в большой моде параллели и аналогии между обществом и неделимым. Как читателю известно, мы держимся очень невысокого мнения о всех этих упражнениях, в которых не знаешь, – чему удивляться – отсутствию ли нравственного чутья или слабости мысли. Мы готовы, однако, признать эти аналогии, если они будут логически доведены до конца, потому что конец этот наилучше обнаруживает полнейшую несостоятельность субъективной стороны работы всех аналогистов, а в этой-то стороне и все дело. Например, все теоретики общественного организма настаивают на аналогии физиологического и экономического или общественного разделения тру-; да. Аналогию эту они проводят до тошноты подробно, и следить за всей их эквилибристикой нам нет никакой надобности. Мы возьмем один только грубый и резкий пример, удобный по своей наглядности: образование сословий или, еще лучше, индийских каст аналогично обособлению тканей и органов в организме. Как в Индии общественное разделение труда породило касты браминов, воинов, простых граждан и рабов, так физиологическое разделение труда обособляет в организме различные органы, исполняющие только одну какую-нибудь функцию. Аналогия может идти дальше, проводя параллели между браминами и головой, воинами и руками и т. д. Аналогия выводится по степени способностей исследователя более или – менее полная и остроумная, а в результате получается положение. Индия есть организм. Ну прекрасно, пусть будет организм – имя вещи не меняет – пусть аналогия вышла блестящая. Но идите же дальше в сопоставлении общественного и физиологического разделения труда, покажите их взаимные отношения, которых аналогия вовсе не касается. А взаимные отношения физиологического и экономического разделения труда таковы, что они взаимно исключаются, т. е. чем общественное разделение труда сильнее, тем физиологическое слабее, и обратно. Чем, собственно, в нашей аналогии сходны голова и брамины? Тем, что брамины в обществе, как мозг в организме, монополизируют процессы мышления, они более или менее, насколько то для человека возможно, заглушают в себе остальные отправления, а у других членов общества в то же время ослабляются функции мозга. Точно то же и с кшатриями, ваисиями, судрами. Ясно, что в каждом из представителей этих каст внутренняя физиологическая работа стала одностороннее, их индивидуальное я суживается именно потому, что общество стало разностороннее. Допустим же, что общество, и личность, индивид, аналогичны и что даже развитие их управляется одним и тем же законом, который Спенсер называет законом перехода от однородного к разнородному (это, собственно говоря, и есть вышеупомянутый закон развития). Но очевидно, что О точки зрения этого закона нормальное развитие общества и нормальное развитие личности сталкиваются враждебно. Аналогисты этого не понимают. Они твердят свое: общество, подобно организму, дифференцируясь, распадаясь на несходные части, прогрессирует. Хорошо, пусть общество прогрессирует, но поймите, что личность при этом регрессирует, что если иметь в виду только эту сторону дела, то общество есть первый, ближайший и злейший враг человека, против которого он должен быть постоянно настороже. Общество самым процессом своего развития стремится подчинить и раздробить личность, оставить ей какое-нибудь одно специальное отправление, а остальные раздать другим, превратить ее из индивида в орган. Личность, повинуясь тому же закону развития, борется или, по крайней мере, должна бороться за свою индивидуальность, за самостоятельность и разносторонность своего я. Эта борьба, этот антагонизм не представляет ничего противоестественного, потому что он царит во всей природе. Мы недавно еще приводили мотивированное мнение об этом предмете первоклассного европейского ученого Геккеля: целое тем совершеннее, чем несовершеннее его части, и обратно.
Но как же связать эту враждебную личности тенденцию общества c тем несомненным фактом, что общественная жизнь расширяет И обогащает наше личное существование? Вопрос разрешается тем, что мы имеем здесь два встречных течения, из которых иногда одолевает одно, а иногда другое. Собственно говоря, благодетельная для развития личности сторона общественной жизни не исчезает совершенно даже в кастовом устройстве, вообще представляющем едва ли не наиболее яркий случай порабощения личности обществом. Специалист умственной деятельности, брамин, вполне способен обогатить запас своих личных наслаждений сочувствием к наслаждениям всех подобных ему браминов. Точно так же благодетельно в известных пределах дает себя знать сочувственный опыт как орудие познания. Но с другой стороны, устраняя себя от материальной и вообще практической деятельности, брамин непременно суживает сферу своей жизни. И круг его наблюдений становится уже, и возможность пережить жизнь людей, занятых другими задачами, утрачивается; наконец, круг доступных ему наслаждений более или менее ограничивается исключительно умственной деятельностью. Вообще по мере того, как принцип разделения труда осуществляется в обществе, по мере того, как процесс дифференцирования дробит общество на резко обособленные группы, имеющие свои собственные и другим недоступные цели и интересы – получается двоякий результат. С одной стороны, сочувственный опыт имеет более широкое и полное применение в среде каждого из обособившихся слоев общества, а с другой – для каждого из представителей известного слоя утрачивается возможность поставить себя в положение представителя другого слоя. А этим в корень подрывается благодетельное значение общества. Мало того, что наслаждения представителей различных слоев замкнуты в более или менее узкие рамки: отрава захватывает и то специальное наслаждение, которое, казалось бы, вполне обеспечено человеку его общественным положением. Мы видели, что наслаждение приобретения, наживы, предоставленное обстоятельствами времени и места в полное владение известных классов общества и уединенное от других наслаждений, целей и интересов, перестает быть наслаждением. Жажда его обращается в источник личного несчастья. Точно то же и со всеми другими наслаждениями, даже с наслаждением знания. Человек, выработавший себе особенную напряженность того или другого специального отправления и более или менее заглушивший в себе все остальные, естественным образом понимает и ценит только то, что тесно соприкасается с его специальным отправлением. Человек, весь, без остатка, отдавшийся жажде знания, не в состоянии правильно оценить, например, роль материального труда в обществе, он не в состоянии ее познать, а между тем он хочет знать все. Это внутреннее противоречие есть опять-таки источник личного несчастья, и для меня нисколько неудивительно, что развитие немецкой метафизики завершилось философией отчаяния, пессимистическими системами Шопенгауэра и Гартмана, проповедующими одиночное или гуртовое самоубийство. Формула я и не-я, несмотря на всю свою законность в принципе, несмотря на все свое соответствие человеческой природе, непременно должна была в устах немецкой метафизики привести к такому результату. Я какого-нибудь Гегеля есть, собственно говоря, ничтожная дробь человеческого я. И эта-то дробь, этот-то жалкий орган общественного организма вздумал меряться и бороться с не я, со вселенной! Он потерпел поражение на почве познания, как на наших глазах терпят его ежедневно люди наживы на почве производства, как потерпит его каждый, борющийся за разные частные цели, а не за свою индивидуальность, т. е. за расширение до возможных пределов своего личного существования. А эта задача сводится к борьбе с роковой тенденцией общества двигаться по типу органического развития.