355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Климонтович » Смерть в Переделкине » Текст книги (страница 2)
Смерть в Переделкине
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:14

Текст книги "Смерть в Переделкине"


Автор книги: Николай Климонтович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Sico, и ниже – safety… Bon, только и сказала растяпа.

В самолете они оказались рядом. Она вернула ему баночку аспирина, он достал бутыль red lable, что приобрел во фри-шопе, они пили шотландский виски из аэрофлотских стаканчиков – летели эконом-классом, французов же с ними не было, – запивали принесенным стюардессой тоником. Очень скоро ему стало хорошо, и он почувствовал, что хочет домой, что устал от ритуальной французской вежливости, чрезвычайной разговорчивости и веселости не на родной манер. Отчего-то он вспомнил, что в сумке у него парочка пузырьков шампуня с вензелем Maгtinez и несколько коробочек мыла из

Mоnte-Carlo Beach, и подумал, что если Оля-Алена придет к нему, то узнает эти штучки в его ванной, и они вместе вспомнят… Еще глоток,

Юрий, вдруг попросила переводчица, и он поразился и чуть испугался тому, что она назвала его по имени. Через час полета он хотел было поцеловать свою спутницу, но она очень серьезно встретила его взгляд, чуть улыбнулась, попросила бумаги и ручку. Он достал блокнот, она написала ему свой телефон, но не написала имя: то ли по забывчивости, то ли полагая, что он должен знать, как ее зовут. И это несмотря на то, что он ни единожды по имени ее не назвал.

В “Шереметьеве” они попрощались, как чужие. Он пошел выручать свою машину со стоянки – она сказала, что ее встречают, – и даже не увидел, кто именно. По дороге он думал лишь о выпитом в полете виски и встрече с милицией, но доехал без неприятностей. Разбирая вещи, вспомнил о записанном ею номере телефона, разыскал в кармане пиджака, который бросил на кресло, положил рядом с аппаратом, решил, что позвонит завтра. Или на днях. И позвонил своей замужней любовнице на работу, но той сначала не оказалось на месте, а при повторном звонке выяснилось, что она может только завтра.

И черт с тобой! Вечером он смотрел футбол.

Оле-Алене он действительно звонил: и на следующий день, и потом еще раз. Он попадал в один и тот же офис, в котором довольно невежливо ему отвечали такой у нас нет. Возможно, она неправильно записала свой служебный номер, была не трезва, а домашнего почему-то не оставила. Что ж, быть может, она жила с кем-то, хоть и была не замужем, если верить, конечно, ее словам.

Дня через три с любовницей он поссорился. Без особой причины: виновато было его дурное настроение и то, что она его на этот раз отчего-то не возбуждала. Он позвонил еще нескольким давним приятельницам, одна оказалась свободна, но в последний момент он сам дал отбой: я только узнать, как ты живешь…

Еще через несколько дней на обратном пути из редакции домой он отчего-то поехал через Смоленскую, хотя должен был свернуть на мост к “Украине”, остановился перед зданием, в котором был туристический офис: здесь он брал паспорт с визой и билет и здесь впервые увидел

Олю-Алену. Но не стал выходить из машины, только посмотрел на входные двери, и ему на миг показалось даже, что он видел в толпе мелькнувшую ее фигуру.

Дома он теперь время от времени пытался представить себе, как она пахнет в постели. И как выглядит ее лобок: кажется, она брила волосы

под купальник. Впрочем, это он уже фантазировал. Он вспомнил ее грудь: она не носила лифчик, и временами соски оттопыривали черную ткань… Вот, собственно, и все, что он мог вспомнить, осознав, что тоскует по ней.

Это было странно: он давно не влюблялся. Если это состояние, которое он испытывал, можно, конечно, назвать влюбленностью. Их мимолетное знакомство виделось ему теперь упущенной возможностью. Не за аспирином же она приходила к нему в номер ночью после банкета… Он представлял себе, как раздевает ее. А может быть, и не нужно было ее раздевать, просто повернуть и задрать подол платья… Как-то он еще раз набрал номер – на всякий случай, – но на том конце раздался неприятный писк включенного факса.

Еще через неделю он все-таки разыскал нужный офис. Оказалось, что эта самая Оля-Алена не служила здесь постоянно, но подрабатывала в летнее время отпусков штатных сотрудников. Как с ней связаться – никто не знал, она звонила сама… Он оставил для нее свой телефон, но она то ли не получила его, то ли не стала звонить.

Однажды он поймал себя на том, что разговаривает с ней. Он рассказывал ей о себе, но сам с неприязнью к собственной жизни обнаружил, что говорит вслух банальности: учился, служил, ездил в командировки, один раз женился, но как-то по инерции, жене постоянно изменял, потом она ушла. И он не жалел об этом… Ему отчего-то казалось, что эта самая двадцатилетняя девица прожила свою жизнь значительнее и разнообразнее. Он попытался представить, как она потеряла невинность, наверное – на новогодней вечеринке, как большинство девиц, и это было ему неприятно. Но он возбудился… Нет, найти ее он не сможет. Он смирился с этим. Он просто говорил с ней, как будто они жили вместе, и, когда работал, кричал ей в соседнюю комнату, где она вязала ему шарф, чтобы принесла чаю… Бумажка с ее номером давно куда-то подевалась. Иногда он воображал, как они идут куда-то вдвоем. Он не знал – куда, в ресторан или в гости. Но он следил, чтобы она была правильно одета, и она слушалась его. Как отца, нет, как старшего брата.

Он покупал ей цветы. А потом, когда они вяли, упрекал ее, что она ленится, не меняет воду. И еще его преследовало ее двойное имя. Он попытался мысленно расчленить его, но получалось плохо, он продолжал называть ее по-прежнему. Он только вспомнил, что у него было несколько Ален и много Ольг.

Одна из Ален помнилась особо. У нее были хорошие ляжки и большие, чуть вывернутые губы. Она удобно жила, за магазином “Обувь” на

Калужской Заставе, ее мама получила эту двухкомнатную квартиру, потому что много лет беспорочно служила бухгалтером в ВЦСПС. Ее мать всегда приторно ему улыбалась. Быть может, она так улыбалась всем

друзьям дочери, потому что наверняка считала, что та, в свои двадцать четыре, засиделась. Быть может, сама Алена тоже так считала, потому что была услужлива. Он и думать не думал, что Алена могла быть просто-напросто влюблена, знал, что, во всяком случае, она нежна и удобна. Кончилось тем, что он сам все испортил, облапав однажды спьяну ее подругу, которая вовсе ему не нравилась. Нет, это было не при Алене, конечно, но подруга скорее всего наябедничала. По прошествии какого-то времени после разрыва Алена сама позвонила и напросилась в гости. Она приехала сногсшибательная, как выяснилось – только что с Балатона, похудевшая и загоревшая, показывала атласные ляжки, сидя на его тахте с ногами, рассказывала, что в Будапеште у нее был обалденный венгр, а потом злорадно и торжественно нашему герою не дала. Чтоб, мол, знал, от чего отказался… Она преувеличивала его былую страсть. Он и вправду прикинул, что неплохо бы ее трахнуть по старой памяти. Но, когда он потянулся гладить ее капроновые ноги и она ему отказала, не слишком убивался: в постели

Алена была так же пресна, как ее мама и совет профсоюзов.

Другое дело – Олечки. Живые, тоненькие, мастерицы. Одна задержалась надолго. Если б он не собирался тогда жениться, он был бы с Олечкой еще дольше. Впрочем, в тот раз он не женился, а Олечка вышла замуж за работника бензозаправки, который учился в МАДИ заочно. Она познакомилась с заправщиком на его же глазах, потому что ездила на

девятке, которую ей подарил когда-то какой-то бывший начальник. Он не придал тогда всему этому значения, они как-то быстро расстались – сейчас не вспомнить отчего, но Олечка плакала, – а потом она еще раз к нему приехала, прошло уже несколько лет, сказала, что родила двойню. Когда он ее раздел, она простодушно заметила, что и сейчас кормит, и действительно – соски у нее, тоненькой, стали неприятно большими, как грибы. Потом она еще раз засмеялась, что, мол,

забыла, как это делается, и он был рад, когда она ушла.

Размышляя, Аленой та была или Олечкой, он жалел, что не сделался писателем. Он отчего-то теперь часто думал об этом, потому что после каждой вечеринки у него принимался болеть правый бок. Когда-то он хотел сделаться писателем и даже печатался в Юности, но ему всегда казалось, что эта какая-то геморроидальная профессия, не профессия даже, а род неполноценности, своего рода инвалидность, стыдная для сильного и подвижного мужчины. Хемингуэй – это, конечно, прекрасно, но Хэм, как этого американского писателя отчего-то звали в России,

– дурацкое амикошонство – в своей мужественности, звероубийстве и рыболовстве был подозрительно одинок в ряду коллег – сплошь алкоголиков, истериков, инвалидов, безумцев, бабников и самоубийц… А теперь и вовсе отечественная литература стала уделом дам.

Он не знал анатомии и гадал, болит ли по ночам у него печень, или это почка, или поджелудочная железа. По всему выходило, что печень, хотя он и так старался пить только водку, изредка красное вино. Он сжился со своей Аленой-Олечкой, полюбил и ее южнорусский акцент, и молодость, и фигуру в одном и том же черном платье. И ему было приятно, что она заботится о нем и напоминает, когда нужно принимать лекарства. Впрочем, у врача он не был и никаких лекарств не принимал.

Он и сам не знал, хотел бы он жениться на Оле-Алене, скорее всего нет, но все чаще чувствовал себя потерянным, в досаде, как если бы днем забыл сделать что-то важное. К тому же ему принялись сниться сны. Подчас неприятные: например, что он излупил в кровь своего приятеля молодости, с которым наяву не виделся много лет. Снились горы. Подчас лабиринты, из которых он, задыхаясь, пытался выбраться.

Иногда это были сны эротического свойства, но довольно скучные, хоть и с поллюциями… Однажды ему приснилось, что он чем-то страшно провинился. Ему приснилось, что он стоит перед отцом, который говорит: это все оттого, что ты много пьешь и мало работаешь. Отец никогда не повышал голоса и сейчас говорил ровно, но зловеще. Причем он был почему-то не седым, а крашенным, что ли, в каштановый цвет. И за спиной его маячила мать, но маячила смутно, как бывает во сне. И этот сон отчего-то был, как ночной кошмар, хотя ничего страшного не происходило, и стал сниться один и тот же, все чаще. И однажды он проснулся среди ночи с рвущимся сердцем, чуть не в слезах. Сел на постели. Тянуло в боку – он перебрал накануне. И все повторял самому себе уже наяву: все хорошо, все нормально, это только сон, отец умер.

ФЛОРАНС

Говорят, в Париже не найти бесплатную женщину. Как любое обобщение – и это натяжка; все зависит от везения. Или невезения, как угодно.

Один мой знакомый сочинитель опубликовал в “Литературной газете” своего рода путевые заметки после того, как побывал в столице

Франции, – ради одной-единственной истории. Ему бы промолчать, история его никак не красит, ну да писателей за руку не удержишь.

Смысл в том, что на бульваре Бастилии, на которой никакой Бастилии уже два века как нет, зато есть канал, выкопанный Наполеоном, приятель подцепил миленькую француженку лет тридцати, говорившую по-английски и мигом пригласившую его к себе в гости. Не веря своей удаче, дурачок заплатил за такси до Клиши и был страшно удивлен, когда дверь квартиры открыл сутенер славной крошки и объявил цену – полторы тысячи франков за час, – показавшуюся соотечественнику несусветной. Российский литератор полагал, должно быть, что если по вторникам туристов в Лувр пускают бесплатно, то и ноги раздвигают лишь за прекрасные славянские глаза.

Глупо, парижанки дорого стоят. И это при том, что совершенно неясно, за что мы в России так воспеваем француженок. В массе своей они довольно бесцветны и совсем не сексуальны. Я в Париже ходил только пешком; был ранний ноябрь, погода отвратительная; в первый же день я отправился в музей д’ Орсе, что располагается на левом берегу Сены в бывшем Лионском вокзале, нашел множество картинок, которые знал по репродукциям, – импрессионистов и даже прелестного грустного Пьеро кисти Ватто – и на несколько минут почувствовал себя в Париже как дома, обычная иллюзия восторженного путешественника-дебютанта: Париж

– один из самых закрытых и холодных мировых городов, и, чтобы его раскусить, нужно немало помучиться.

Посетить музей – что православную обедню отстоять, и за этот подвиг я наградил себя неспешной прогулкой; тщательно и с энтузиазмом прочесав весь шестой аррондисман от церкви Сен-Жермен-де-Пре до

Люксембургского сада и бульвара Сен-Мишель, выпивая по крошечной рюмке коньяка на всяком углу, тридцать с чем-то граммов, то и дело суя нос в бесчисленные здесь очень дорогие сувенирные и антикварные лавочки, крошечные галереи, – сперва я чуть вздрагивал от непременного звона колокольчика над каждой входной дверью, я заглядывал, конечно же, и в лица встречных женщин, в лица хозяек этих лавочек, в лица спешащих куда-то стайками парижских тинейджеров женского пола. Физиономии были хмурыми и некрасивыми, фигуры унылыми.

На другой день я предпочел остаться на правом берегу; меня понесло в

Булонский лес – по прустовским, так сказать, местам; нашел ворота, пошел по дороге Сюрезн, свернул в лесок, помочился на жасминовый увялый куст, все похоже на любой парк, хоть филевский, – и никаких одетт; одни лишь господа с несколько изломанными походками, в шарфах, манерно завернутых, один конец вдет в петлю другого, и с породистыми псами на поводках, да старушки в белых перчатках, стерегущие детей, запакованных в чистые костюмчики. Где-то в этом районе должен был быть и музей Монмоттан с Клодом Моне, но, хотя я и сверялся с планом, отсчитывая кварталы от бывшей площади Звезды, все ж таки заплутал, оказался на холодной буржуазной авеню Фош с глухими особняками начала века, на крыше одного из которых был разбит невероятный зимний сад, – при ближайшем осмотре это оказалось посольство Марокко; затем попал на авеню Виктора Гюго, продрог, но никак не мог найти хоть бистро, чтобы опрокинуть рюмку кальвадоса и согреться. Наконец, я набрел-таки на маленькое пустое кафе и застал в нем невероятно хорошенькую блондинку-посетительницу лет под тридцать, беседовавшую с пожилой дамой. Наконец-то, возликовал я, наконец-то я увидел действительно красивую француженку; увы, едва я уселся за соседний столик, как расслышал, что говорят дамы по-польски…

Я художник, так надо представиться, хотя, строго говоря, я дизайнер, впрочем, кому в Париже дело до таких тонкостей. В столицу Франции я попал относительно случайно и за чужой счет – таким способом мне оплатили работу по оформлению сельскохозяйственной выставки

Прованса, и я, дурак, вместо того, чтобы поехать на юг любоваться виноградниками Арля, куда меня звали работодатели, уперся и заставил их отправить меня в Париж, в котором всю жизнь мечтал побывать.

Клерк принимавшей фирмы встретил меня в аэропорту “Де Голль”, отвез на стареньком “Пежо” в дешевую гостиницу недалеко от Лафайетт – с магазином Тати за углом и множеством арабских торговых точек, как выражаются в России, – заплатил портье за неделю моего проживания, сунул мне конверт с гонораром – шесть тысяч франков, недурно, не правда ли, – и был таков. Знакомых у меня в городе не было, так что я оказался целиком предоставлен самому себе, и это ли не чудно.

И все бы ничего, Париж и в дурную погоду обворожителен, пусть и закрыты на висячие замки железные ящики букинистов по левому берегу, а Сена с идущими по ней в сумерках иллюминированными прогулочными баржами, тонет в сизом, влажном тумане. К тому ж пришла пора божоле, и я выпивал по бокалу молодого вина на всяком углу, занимая всегда столик в кафе на уличной веранде, затянутой полиэтиленом, вблизи раскаленных газовых жаровен, торчавших на одной ноге в каждой забегаловке, – особенно в Марэ, вокруг площади Вогезов или на

Риволи. Ну да я отвлекся и забежал вперед…

Короче, я был бы наверху блаженства, когда б не история, в которую я влип на третий день и которая меня несколько озадачила. С утра я вышел из отеля и направился лицезреть церковь Мадлен, но меня опять вынесло не туда, на бульвар Клиши, и совершенно неожиданно я узнал из надписи на фасаде одного из домов, что нахожусь на площади Пигаль.

Кто ж в России не знает Пигаль! Впрочем, некому мне было подсказать, что красные фонари давно перенесли на Сен-Дени, так что, заглянув в один-другой секс-шоп, я все удивлялся – где же, собственно, девочки?

Заменяли их унылые порнокинотеатры, в один из которых я заглянул. В фильме один малый имел сразу двух блондинок, причем сначала пользовал одну, а потом кончал в другую. Пахло черным людом и негритянской спермой. Какой-то смуглый паренек уселся рядом и, я почувствовал, уже приноровился было полезть мне в ширинку. Я вышел на свежий воздух и тут же уткнулся в афишу заведения, предлагавшего

“живую любовь”. Не было и двенадцати, но дверь оказалась распахнутой. Все лучше, чем изношенная кинопленка. К тому ж цена была весьма умеренная – сорок франков. Не сумев пересилить любопытство, я вошел.

В заведении, конечно, было пусто. Хозяин, атлетический красавец-блондин арийской внешности, говоривший по-английски, обворожительно улыбнулся и пригласил меня в следующее помещение. Он усадил меня за столик в углу, тут же обнаружилась и дама – негритянка лет двадцати пяти, тонкая, как бамбук, с довольно правильными на европейский взгляд чертами, хоть и с большой нижней губой, вывернутой так, что видна была сподка цвета лососины. Она присела рядом и заговорила со мной по-свойски, будто мы были много лет соседями по лестничной площадке. Она спросила, кто я, чем занимаюсь, когда услышала, что я – рашн артист, мило щебетнула

вау. Я в свою очередь вежливо поинтересовался ее происхождением и семейным положением; она, улыбаясь и сверкая коричневыми глазками, объяснила, что родилась в Камеруне, а в Льеже у нее муж-француз и маленькая дочка и что она навещает их по выходным. Впрочем, я уже засунул руку ей под юбку, под которой, разумеется, не нашел трусов, и пощекотал указательным пальцем ее сфинктер. Она предложила выпить шампанского, которое тут же появилось, и поинтересовалась, чего бы мне хотелось. Поглядев на ее губы, я сказал, что хотел бы ее рот.

Нет ничего проще, заверила она меня, только предложила для начала уладить материальные вопросы с хозяином. Тут-то и поджидала меня мина: ариец объяснил мне, что я уже, еще до похода в камерунский кабинет, задолжал заведению четыре тысячи. Это за бутылку дрянного шипучего пойла и за то, что пощупал негритянскую задницу. Я хотел было возмутиться, но из-за драпировок вышли двое арабов приземистого вида, один при этом шмыгал носом, и оба таращили непроницаемые, как пустыня, глаза бедуинов. Я вывернул карманы – с собой у меня было чуть больше трех тысяч, и немец забрал все до сантима, даже мелочь, но благородно оставил карточку для проезда в метро. Несколько потрясенный происшедшим, я выкатился на улицу и побрел куда глаза глядят, находя, впрочем, приключение пикантным и поучительным; было жаль лишь, что придется проститься с мыслью купить в Париже приличное пальто. Впрочем, я смог-таки обмануть алчного тевтона и сохранил две тысячи в заднем кармане брюк: по какому-то наитию я предусмотрительно отделил их и не положил в портмоне. Вскоре я почувствовал, что иду отчего-то вверх и, сверившись с планом, сообразил, что взбираюсь на холм Монмартра.

Кажется, я говорил уже, что я – художник. И в плохие времена цветными карандашами рисовал портреты провинциалок в подземном переходе под Арбатской площадью. При виде моих монмартских коллег на площади Тертр, я вообразил, что мог бы – если, конечно, здесь нет такой же как в Москве мафии – и тут чуть заработать, коли припрет, купить только бумагу и карандаши. В таких раздумьях я уселся за столик уличного кафе прямо под боком похожей на белый торт церкви

Сакре-Кер и заказал бокал божоле.

Я потягивал вино, посмеивался над собой и опять ощущал прилив того тихого блаженства, которое охватывает вас в Париже, коли вы не суетитесь, – и тут-то она и объявилась.

Вы, конечно, не поверите, но все было именно так – она сама села за мой столик. Быть может, вам кое-что прояснит описание ее внешности: мягко скажу, она не была юной красавицей. Точнее, ровно наоборот.

Было ей, как выразились бы деликатные англичане, “на солнечной стороне пятидесяти”. Сказать, что она была высокого роста и худа, значит ввести вас в заблуждение: она была тоща и суха, будто ее извлекли из гербария, с темными кругами под глазами и гуманитарным выражением несколько лошадиного длинного землистого лица. В ее некрасивости было нечто артистическое, а ее манера держаться исподволь выдавала принадлежность к богеме и скорее всего приверженность марихуане, развлечению как раз ее поколения. Но, что самое удивительное, – она волновала. “Вот он, неуловимый парижский шарм”, – сказал я себе.

Мы посидели несколько минут молча, она спросила себе кофе, когда чашка была перед ней – мы заговорили. Она почти не знала английского, но – чудо – говорила по-русски, причем весьма прилично.

Она сказала: я сразу же поняла, что ты – русский художник. На мой вопрос, что же во мне такого русского, ответила: глаза, плащ, манера носить шарф. Плащ был шведский, шарф – от Диора, но, что там говорить, русские глаза не спрячешь и не переделаешь… Оказалось, она некогда переводила Грабаря для какого-то сумасшедшего французского издателя. Это ли не знак судьбы, ибо согласитесь – в этом есть что-то несусветное: быть ограбленным на Пигаль, а через час болтать по-русски в кафе на Монмартском холме с француженкой, осведомленной в вопросах истории отечественной живописи. К тому ж, как выяснилось, она и сама писала акварели.

Вы уже знаете, звалась она Флоранс, но не была парижанкой, а некогда, в мятежной своей молодости, приехала на берега Сены из французских Альп, она назвала и имя родного городка – Анси, и действительно – в дополнение к длинному черному глухому плащу и вязаному шарфу – на ней была какая-то шапчонка, похожая на тирольскую, из-под которой выбивались пряди крашенных в ярко-рыжий цвет жидких волос. Мы довольно быстро выяснили и многое другое: у нее есть друг, которому она не может изменить. Поскольку дала слово быть верной. Когда-то она любила одного “русского человека”, он был сумасшедшим и нежным – и писателем, разумеется…

Как только женщина любой национальности и расы по собственной инициативе заговаривает с вами о своих былых любовниках и нынешней своей верности – готовьтесь ложиться в постель. Впрочем, в том, что я созрел для такого поворота дела, я еще не был уверен. Прежде другого мне оставались неясны условия, и вам, конечно, понятны мои сомнения. Поэтому для начала я рассказал ей о том, что произошло со мной на Пигаль. Конечно, я опустил некоторые моменты, не стал говорить, куда именно я пытался засунуть указательный палец правой руки, но про финансовый позор повествовал как на духу. Она очень сочувственно меня выслушала. Она даже всплеснула руками в том месте рассказа, когда я описал, как этот самый скряга-ариец выудил у меня из кармана плаща мелочь. Она заметила, что ни один француз, конечно, не зайдет в такое место, ибо всем известно, как там грабят простодушных посетителей. И что попасться на такую удочку может только турист. Но глаза ее заблестели.

Я предложил ей выпить. “Да-да, я закажу”, – сказала она. Принесли бутылку божоле и чуть сыра, порезанного кубиками, нежнейшего, к слову. Через полбутылки мы уж были на “ты”, а к концу – совсем сдружились. Оказалось, ее Лев Толстой был, конечно же, нищим эмигрантом, и в России она ни единожды не была – и мы заказали еще бутылку. Она и без того выглядела несколько экстравагантно на общем благопристойном парижском фоне, а тут, видно согревшись, сдернула свою шапчонку, из-под которой показалась странная стрижка – перья дыбом, совсем оранжевые. Она громко смеялась, скаля слишком ровные для ее возраста большие зубы – во всю пасть, и клала мне на руку свою руку, на которой были приметны бледно-бежевые пигментные пятна.

Я предложил прогуляться, она согласилась, я позвал гарсона. Едва подали счет, она экспансивно кликнула:

– Нет! Ни за что! Только я, только я…

И принялась энергично копаться в сумочке, выкидывая на стол содержавшиеся там нехитрые вещички.

– Ты так много потерял, – объяснила она, и я не сразу понял, о чем она говорит.

Лишь потом сообразил – Господи, о моем приключении на Пигаль, но она-то отчего должна платить за мою глупость…

Что ж, в этом ее жесте был даже оттенок нежности и материнской заботы – французской нежности, хотелось думать мне, хоть старше меня она была от силы лет на десять. Мы встали, и она повлекла меня по монмартрскому холму, приговаривая: я покажу тебе нашу деревню. Мы скоренько миновали толпу туристов и углубились в какие-то кривые проулки. Впрочем, на бегу она скороговоркой упомянула музей Дали, кафе, в котором бездельничал Утрилло, кабаре “Лапэн Агил”, ресторан

“Дом Роз”, а там по аллее с милыми домиками за оградами, увитыми плющом, мы устремились вниз. Я, естественно, понятия не имел, куда она меня тащит, – уж не к себе ли домой? – и пробно обнял ее за плечи, притянул ближе и запустил было руку к ней под плащ. О, не теперь, пропела она и вдруг остановилась. Не лишенным торжественности жестом она положила мою ладонь себе на грудь.

Видишь, ее нет, шепнула она, здесь, справа, ее отрезали.

Впрочем, левая грудь у нее тоже была совсем незаметна, так что не велика оказалась потеря, но ее непосредственность несколько обескуражила меня, хорошо хоть она сообщила эту свою интимную тайну без пафоса, каковой не преминула бы припустить в таком случае всякая русская. Что ж, это было знаком скрепления любовного договора, и мы продолжали спускаться, хоть становилось все более полого. Не помню как, но, миновав какие-то каменные серые ворота, мы оказались на кладбище.

Это не было кладбище в нашем привычном смысле слова – возьмите хоть сановное Новодевичье, хоть плебейское Востряковское. Это было нагромождение склепов и часовен, миниатюрных мавзолеев и обелисков, перевитых стеблями жимолости, белого камня преимущественно; химерический парад архитектурных стилей – от саксонского и романского до мавританского, как будто кто-то специально перемешал культурные слои, накопленные веками, и свалил как попало. Выглядело все это торжественно и жутко. Каждый склеп, каждая могила порознь имела особую физиономию, и каких только деталей здесь было не рассмотреть: намеки на полукруглые или стрельчатые своды, каменные розетки, какие-то символические сакральные орнаменты, зигзаги и ромбы, гротески из птиц, зверей и растений, арки и колонны, резные фризы и лепные портики, стертые могучие ступени, ведущие никуда, таблички, таблички с надписями – в основном по-латыни – и гипсовые безмолвные ангелы, скорбно закатывавшие мертвые глаза. Но вместе с тем в этом хаосе чудился некий общий замысел, и мне стало страшно, когда я понял, что передо мной как бы вывернутый наизнанку великий замысел культуры. Священные камни Европы воочию лежали передо мной, но испытывал я не восторг и не благоговейный трепет, но боль.

Никакой памятник Парижа, знакомый по сотням фотографий, не сказал бы мне и сотой доли того, что нашептал этот город мертвых: вам, русским, никогда уж не быть с нами, никогда, никогда…

Показалось, Флоранс тянет меня за рукав, и мне почудилась, что она собирается забраться в один из склепов. У меня мелькнуло воспоминание о виденном некогда эротическом фильме, в котором героиня могла кончать только на кладбище. Я непроизвольно хотел было вырвать руку, но, оглянувшись, понял, что Флоранс нет.

Я пошел куда глаза глядят. И уже через пару минут спохватился, что непременно заблужусь в этом некрополе без нее, моей провожатой; оглянулся – нет, ее нигде не было. Пошел было назад, но вскоре совсем заплутал. Я пытался было окликнуть ее, но вовремя сообразил, что не могу же кричать в этом скорбном, торжественном, изнемогающем под грузом собственной последней красоты месте – к тому же кричать по-русски. Да и что бы я мог крикнуть! Как мне было позвать ее, мою добрую и безумную Флоранс, несбывшуюся мою бесплатную парижскую любовь…

Там, на монмартрском кладбище, я потерял ее навсегда, ведь даже номера телефона не догадался спросить. Оставшиеся три дня в Париже были грустны и пусты, мне, как ни глупо, захотелось домой, на свою нищую и грязноватую, тоскливо-бесхитростную родину. Я всякий день приходил на монмартрский холм, сидел то в одном, то в другом кафе, много пил, не божоле – крепкое, и по несколько раз на дню возвращался туда, к стенам Сакре-Кёр, – но ее и здесь, в сени храма чужой веры, не было.

Перед самым отлетом я заглянул внутрь церкви, но и церковь была пуста. В дешевом киоске я купил крохотное серебряное распятие с крохотной серебряной бляшкой, на которой оттиснута была святая

Женевьева, и с маленькими деревянными четками на цепочке. Отглатывая

“Мартель”, купленный во фри-шопе и откупоренный, едва взлетел самолет “Эр-Франс”, я перебирал четки в пальцах. И повторял на разные лады:

– Флоранс, Флоранс…

Впрочем, так же звали – во всяком случае, так она представилась, – миленькую стюардессу, с синей попки которой я весь перелет не сводил глаз.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю