Текст книги "Крохальский серпантин. Законы совместного плавания"
Автор книги: Николай Мамин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Ну шут с ним, раз тяжелое. Тебе, старина, верю. – Гоша опять повернулся к комсоргу. – Но ты вот что, Петро. Хоть я своёму слову и хозяин, и будет все так, как вы решите, но… – тут в его голосе прозвучала чуть– чуть смущенная нотка, – но правильно ли Яхонтова-то обходить? Ведь как шофер он, сам знаешь, – бог, не шофер. И у народа в авторитете.
– А это мы, начальник, подумаем… раз спрос со всех будет. На бюро подумаем, а то и на общем собрании, – невозмутимо отпарировал это не очень смелое посягательство на внутрикомсомольскую автономию наш вожак и первым поднялся. – Так разрешите идти, Георгий Петрович? А то у меня клапан притирают. Не напортачили бы.
…Заседание бюро, состоялось у нас в бараке, потому что клуб был закрыт на побелку. И Кайранов и Яхонтов, поставившие машину на профилактику, были тут же. Вообще, мы в те годы мало секретничали от тех товарищей, кандидатуры которых обсуждали.
Пришел будто бы ненароком и старик Биллаж, вообще-то редкий вечер теперь не заглядывавший на нашу половину.
И тут Сашка опять удивил всех своей необъяснимой скромностью и такой вовсе не типичной для него, смелого человека, боязнью даже самых скромных командных высот.
После того, как кто-то из членов бюро назвал Яхонтова, а мой сменщик выступил за Кайранова, Елец сказал, смущенно покашливая:
– Ну, раз мнения разделились, придется вынести вопрос на обсуждение общего собрания. А честно сказать, – он беспомощно усмехнулся и развел руками, – я и сам не знаю, что делать? Кандидатуры по всему равноценные. Ей-богу, не знаю.
Яхонтов, уже переодевшись в чистое, в полосатых носках лежал на койке и сосредоточенно курил, выпуская дым колечками и норовя попасть кольцом в кольцо.
– Да что же это происходит?
Сашка Кайранов, красный, как воскресенье в календаре, вдруг поднялся над столом, за которым он читал учебник для шофера 1-го класса, и совсем по-ученически поднял руку. Елец поспешно кивнул, давая ему слово.
– Братцы, помилосердствуйте! – вскрикнул Сашка. – Да что же это получается: не успел человек приехать, корни пустить, а его уже выдвигают… – он запнулся и смял все в скороговорку: – Ну, словом, категорически отказываюсь от незаслуженной чести.
Сашка так же порывисто сел и уткнулся глазами в книгу, и был он так неподдельно правдив в своем возмущении, что никто из нас ни на минуту не усомнился в его искренности.
– Дело! – веско подтвердил Петро и опять простодушно улыбнулся. – Я бы и сам так поступил, Итак, ввиду отвода кандидатуры самим кандидатом, тьфу, язык за язык зашел. Словом, проголосуем. Кто за Яхонтова? – и первым взбросил высоко вверх свою татуированную якорями и парусниками ручищу.
Так большинством всех голосов при одном воздержавшемся начальником группы тяжеловозов был избран Володька Яхонтов.
Он спустил свои полосатые ступни на коврик – обрезок соха-тиной шкуры – и сказал насмешливо:
– За честь благодарю. Но потачки не ждите. За побитые рессоры буду снимать беспощадно. Вот мы с Саней, то есть с Александром Петровичем, – он ткнул большим пальцем себе за спину в согнувшегося над книгой сменщика, впервые назвав Сашку, бывшего на три года моложе его, так уважительно и серьезно, – за месяц без дня доказали – рессоры могут быть целыми. А лихачей, хоть и с комсомольским билетом, мне… нам, то есть, в группе не надо.
Уже когда все члены бюро разошлись, а Петро Елец, сидя на койке, через голову стягивал с себя полосатый матросский тельник, к которому он, и два года назад демобилизовавшись, имел неизменное пристрастье, Володька сказал совершенно серьезно:
– Эй, комсорг, а как же это будет – начальник, лицо, а без личного телефона? Раз уж твоя затея меня на группе женить, ты и расстарайся мне для общего руководства хоть какой бшивенький аппаратчик вот сюда, – он похлопал ладонью по тумбочке в изголовье и трубно захохотал. А Петро, тоже бывший не последним шутником, отозвался из-под полосатой тельняшки:
– Я тебе расстараюсь! Такую эриксоновскую скворечню, что любо-дорого. В пуд весом!
Дня через два, только возвратясь из рейса, Петро неожиданно сдержал свою мрачновато-насмешливую угрозу. Под общий хохот он приволок в третий барак огромный старинный телефон фирмы «Эриксон и Компания», моток тонюсеньких проводов и ящик с сухими батареями. Пользуясь своими посильными знаниями монтажных схем, он стал «присобачивать» все сооружение в изголовье Володькиной койки.
Примеривая «скворечню» к стерне, он смеялся, перегибаясь вдвое, и сквозь смех рассказывал:
– Явился я к этому самому «материалисту» и говорю… Фу-у, подохну я с этой домовиной, помогайте, черти полосатые… И говорю: пожалуйста, выпишите мне телефон на квартиру начальника колонны тяжеловозов. На полном, заметьте, серьезе говорю, с каменным лицом. И он мне на полном серьезе: – А у нас уже есть такое лицо? – Есть, говорю, лицо, а главное, глотка, и без телефона ей немыслимо – сами понимаете, общее руководство.
Шоферы тоже хватались за животы, представляя себе бледное и чопорное лицо «материалиста», пожилого бухгалтера группы материального учета.
– И что вы думаете? Выписал «через шофера Елец П. Ф.». Да я, говорю, чистый хохол, меня же склоняют по всем падежам: Елец, Ельцу, Ельцом, – Разве? – говорит. И накладную переписал, чтобы без помарки. Вот ведь дуб палисандровый!
– А ничего он не дуб, просто приучен уважать начальство, – вдруг вполне серьезно вступился Сашка Кайранов, умывавшийся под медным рукомойником в углу.
– Так ведь я не говорю – не уважать. Уважай, да знай меру, – буркнул Петро и, обеими руками прижав «скворечню» к стене, сказал сквозь зажатые в зубах гвозди, кивнув на молоток: – Ну-ка, ударь… потом домоешься, ведь не удержать одному-то.
Но Сашка, мокрыми руками придерживая Телефон, сказал все так же невесело:
– Я часто и сам об этом думаю и прихожу к убеждению, что, видно, так надо… в воспитательных целях, что ли…
– Ша. Гвоздь сгибаешь. Бей аккуратнее, – словно не расслышав Сашкиных невеселых слов, прикрикнул Петре и крепче припер скворечню к стене. – Нет, уж допотопно, так допотопно все это. И громоздко тоже.
Я так и не понял, о чем он сказал – то ли о конструкции телефона, то ли о сверхмерном уважении к начальству, которое Сашка вдруг так неожиданно оправдывал.
Но телефон был действительно устрашающе велик, с тяжелой, повышенной на блестящий крюк трубкой и заводной ручкой сигнала, гораздо крупнее и туже, чем у самого мощного бошевского магнето.
Когда Володька вернулся из рейса и увидел это допотопное надругательство над своей особой, он сразу нахмурился, подошел к Петру, игравшему со мной в шахматы, и мрачно спросил:
– Ты что же, Елец, шуток не понимаешь?
– Погоди-погоди. Дай додумать. Мой ход, – отсутствующе буркнул Петро и, только переставив ферзя, поднял затуманенный шахматами взгляд на Володьку. За шахматной доской наш комсорг уподоблялся токующему тетереву, и ничто постороннее не могло сдвинуть его с тока, разбитого на бело-черные клетки.
– A-а, ты про скворечню? Так ведь сам же просил, – наконец будто бы поняв значение вопроса, совсем невинно и даже весело сказал он, доставая из кармана смятую накладную. – Вот распишись: «Получен через Ельца П. Ф. в количестве одного экземпляра телефон б. у. марки Эриксон», – и не заедайся: все диспетчера тебе скажут спасибо, за вызовом в наш барак не бегать. А то, знаешь, зимой им каково? Что тебе, жалко? Пусть висит.
Все за столом опять смеялись, а новый начгруппы подумал, повертел накладную в руках и, наконец, засмеялся сам. Поставил хвостатую подпись на бумажке, подошел к «эриксону», долго с сомнением разглядывал махину, покрутил тугую ручку и сказал огорченно:
– У газика легче проворачивается.
А мы продолжали хохотать. И больше всех смеялся я, не подозревая, что именно эта чертова скворечница с двумя блестящими звонками принесет такие изменения в мою судьбу.
Был обычный погожий северный вечер начала июля, когда от накалившихся за день камней вначале пышет сухим жаром, словно от блока перегретых автомобильных цилиндров, а потом сразу, минут за 10–15, из низин начинает наносить прохладой, и даже над самыми малыми ручьями поднимается голубоватый молочный туманчик, и суровый иссиза-черный пихтач вдруг горьковато и сладостно запахнет апельсиновой коркой и свежими яблоками.
Чапея гасила последние огоньки, словно кто-то брызгал водой на пылающие, но уже разрозненные угли.
– Какая ночь! – восхищенно сказала Шура, привычно усаживаясь в кабину моей еще не налитой цистерны. – Нет, ты понимаешь, слышно, как трава растет…
Ночь действительно была тиха и величава. Звезды, казалось, с каждой минутой становились все крупнее и ярче. Но лишь только я спустил машину с пригорка под тремя соснами, как почувствовал неладное: видно, ослаб передний правый баллон и моего «Захара» упорно вело в сторону.
Заглушив мотор, я вылез из кабины и принялся на ощупь определять прокол. На передке стоял старенький баллон с двумя манжетами.
Шляпка здоровенного гвоздя торчала из «лысой» резины и, лишь я вырвал гвоздь из покрышки, зашипел хлынувший в прокол воздух. Все было ясно.
– Иди, Шурик, домой на одиннадцатом номере. Я припух часа на полтора, – сказал я, трагически вздохнув, и полез под сидение за домкратом.
– Ну, уж скажешь тоже! – пренебрежительно и весело отозвалась Шура и с чуть-чуть насмешливым сочувствием погладила меня по согнутой спине. – Уж посижу с тобой. Пострадаем вместе. Такая ночь чудесная! Ну, помочь?
На днях исполнилось как раз четыре месяца нашей дружбы, и Шура, став постоянной пассажиркой моего ЗИСа, уже без лишних слов понимала, что такое гвоздь в покрышке и смена проколотой камеры.
– Твоя помощь в том, что ты здесь, – невразумительно от волнения буркнул я и, благодарно улыбаясь, принялся поддомкрачивать переднее колесо.
Поношенная резина в те годы была привычным бичом всех окраинных шоферов, и в нашей. автоколонне еще помнили нашумевшую с год назад печальную историю Феди Эрделева, ехавшего от Веселого до Усть-Кои ровно двенадцать суток, «зарядив» и перемонтировав по пути шестьдесят четыре баллона. Конечно, если бы не «лысый» протектор на переднем колесе, и на этот раз не всякий гвоздь на тракте был бы мне страшен.
Но только я снял правый баллон, как яркий свет фар упал на дорогу, и по дребезгу труб на прицепе я сразу определил, что идет тяжеловоз. Пыхнув пневматическими тормозами, машина остановилась и, выключив фары, затихла. Голос Сашки Кайранова окликнул меня из темноты.
– Да вот… гвоздь, черт бы его!.. – нехотя ответил я, и Сашка сразу вылез из кабины и нагнулся над спущенным баллоном, который я уже начал размонтировать посреди дороги.
С непокрытой курчавой головой, в голубой футболке стоял он в неистовом свете моих фар, и зубы его засветились в сочувственной улыбке.
– Брось-ка ты его за обрешетку, – сказал он, пихнув баллон ногой. – Дома смонтируешь. Забирай мою запаску.
Резина на тяжеловозах была новая, и я принял Сашкино великодушие почти как должное. На его месте и я поступил бы точно так же, потому что шоферская взаимопомощь на нашем тракте особым подвигом никогда не считалась. Вероятно, сказывались традиции Гоши Гребенщикова и старика Биллажа.
Снять новое запасное колесо с платформы тяжеловоза было минутным делом.
Сашка постучал каблуком по каменно-твердой резине, и она ответила ему тихим звоном – четыре атмосферы в новой камере держались надежно.
– Вот и вся недолга, – только и сказал Сашка и пошел к машине.
Вспыхнули фары, чихнул заведенный мотор, и мой спаситель уехал на техбазу разгружаться, а минут через десять и я, вымыв руки в придорожном кювете, залез в кабину и нащупал ногой кнопку стартера. Дорожное происшествие будто бы было исчерпано. Однако оно только начиналось.
– Кто это тебя так хорошо выручил? – заинтересованно спросила Шура, когда мы тронулись дальше.
– Обычный шофер. И выручка обычная, – сказал я, гордый традициями Веселого Кутка, и еще похвалился на собственную шею: – У нас так исстари принято.
Но Шура тоже выросла возле тракта, на котором вовсе не каждый каждому отдавал взаймы новенькие запаски.
– Он мне рассказывает, как у них принято, – насмешливо фыркнула моя не в меру грамотная Шурочка. – Человек без слова сам предложил новенькую запаску и… принято! Как его звать, этого парня?
Легкая тревога, словно зажегшийся вдали красный огонек стоп-сигнала, вспыхнула в моем сердце. До этого Шура никогда так не интересовалась встречными шоферами, если мы даже разговаривали и по полчаса.
– Звать Сашкой. Только и всего, – ответил я подчеркнуто равнодушно.
– Не только. У него очень интеллигентное лицо.
И вот тут-то меня занесло, как на гололеди. Во-первых, Сашка Кайранов во всем был для меня примером, и я гордился дружбой с ним, как первым доказательством того, что и сам я чего-то стою. А во-вторых, не мог же я посадить Шуру под стеклянный колпак и не показывать ни ее моим друзьям, ни моих друзей Шуре. Не на столько уж я был скуп.
– Еще бы не интеллигентное, – сказал я еще равнодушнее, – если он законченный инженер по образованию и работал научным сотрудником в автодорожном НИИ…
– Ну уж прямо! Все это ты придумал, – сразу усомнилась Шура. Но я заметил, как дрогнули ее ресницы, и снова увидел блестящие Сашкины зубы и его курчавую голову, в белых лучах фары склоненную над брошенным посреди дороги баллоном.
– Научный сотрудник, а вместе с вами по горам ЗИСы гоняет. Чудно как-то… – уже задумчиво прикинула Шура, и в ее словах я услышал грустное сочувствие.
– А он затем и гоняет, чтобы своим ученым дубам и бюрократам доказать, что от инструкции не все взято, – запальчиво и почти наугад бухнул я, совсем и не предполагая, насколько близко я был от правды. Просто этот вариант причины Сашкиного приезда на наш горный тракт показался мне наиболее подходящим в обрисовке облика автоинженера Кайранова. И не мог же я какой-то чепушной боязни ради, что он «отобьет» у меня Шурочку, покривить душой и слукавить в разговоре о нем, пусть даже и с этой самой Шурой Король.
В тот раз мы, как обычно, посидели в кабине моего «Захара», остановив его возле крыльца Шуриного общежития, слушая ночь.
Она текла широко и плавно, как большая черная река в лесных берегах, и всплески, шорохи, сонные бульканья недалекой Лежмы казались на ее бескрайнем плесе не громче, чем потрескивания остывающего глушителя у нас под ногами.
Уходила вверх и терялась в звездах тренога заброшенной бур-вышки. Где-то на новой действующей буровой скважине кузнечиком молотил движок. Ночь пахла вянущим сеном и нефтью.
Изредка, нарушая безмолвие, тревожно вскрикивали паровозы на станции за рекой.
– Знаешь, все-таки это не каждый сможет, – доверчиво сказала Шура, и я, еще не дослушав, понял, что она говорит все о том же Сашке Кайранове, – ради доказательства какой-то… идеи бросить институт и сесть за руль вот такой махины.
– Ну что ты к нему привязалась? – спросил я с угрюмым отчаянием, тоже заранее зная, что сморожу сейчас самую крайнюю глупость. – Ведь все равно лучше меня никто к тебе никогда относиться не будет.
– А я знаю. Ты же мой верный… лыцарь Ричард. Но… поговорим об этом в другой раз, – совсем не обижаясь, даже весело, отозвалась Шурочка и, по обыкновению взъерошив мне волосы, спрыгнула с подножки. Мелко стуча каблучками по доскам тротуара, она побежала к дому.
Биллэж пришел к нам в барак в отменном настроении («юморе», как вычурно называл он). Гараж был пуст и звонок, как старый лабаз, и одни ручные голуби еще перепархивали под его закопченными стропилами, устраиваясь на ночлег.
Кто-то из нас попросил механика сыграть на скрипке, и я побежал в его редко когда запиравшуюся комнату в «семейном сарае» за скрипкой и смычком.
– Канифоль на столе! – крикнул он мне вдогон, и я понял, что старина сегодня в особом ударе и одними «Сказками Венского леса» или увертюрой к «Кармен» дело не обойдется.
Но получилось все совсем иначе.
Механик еще сосредоточенно канифолил смычок, а кто-то из самых молодых шоферов, дурачась, подошел к эриксоновской вертушке и басом сказал в поднятую трубку:
– Ресторан «Норд?» Срочно две дюжины пильзенского! Нет, жигулевского! И еще…
И тут шутник умолк на полуслове, прикусив язык. А я еще от стола не услышал – почувствовал, как ветерок на лице, Шурин голос, уменьшенный всеми несложными хитростями мембраны и шестьюдесятью километрами провода.
Шура пела тоскующе и призывно:
Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты…
Единственный человек в третьем бараке – Васярка Доган, по праву моего давнего сменщика знавший тайну наших отношений с «четвертым номером», накрыл черное блюдце эриксоновской мембраны своей полупудовой пятерней, отобрал у шутника трубку и предостерегающе подмигнул мне.
Я, махнув через скамейку, сразу очутился возле «скворечни» и тут же перехватил трубку из горячей Васяркиной руки. А он, только шепнув: «Твоя поет!» – как ни в чем не бывало полез в ближайшую тумбочку, словно за этим и подходил сюда.
В нашем быту вечных разыгрываний и подначек эта дружеская предосторожность совсем не была излишней. Многие и так уже догадывались, где это я пропадаю все свободное время, часто в ущерб и сну и отдыху.
Незаметно подняв к уху перехваченную из рук Васярки трубку, я захватил только виноватые слова Шуры:
– Ничего не выходит. Накупалась. Охрипла. Давайте лучше я вам спою «Нам не страшен серый волк» или «Кукарачу». Это полегче.
Кто-то на линии ожесточенно заспорил, а кто-то сказал басом, вероятно, старший диспетчер Усть-Кои:
– Ну давай, Шурочка, «серого волка». Где он, твой «серый волк»?
И вот шаловливая песенка сначала потихоньку, речитативчиком, потом все озорнее и громче пошла гулять вприпрыжку, по проводам, по всем двумстам шестидесяти четырем километрам телефонной линии.
Ни один на свете зверь,
Свете зверь, свете зверь… —
все громче пела Шура.
И потом я часто задавал себе этот вопрос: ведь у людей и в те давние времена уже было всегда под рукой и областное и московское радио и патефоны, почему же песенки Шуры были так популярны на автолинии? Ответ этому мог быть только один: Шура для всех была своим человеком, и ее голосом гордились, как собственным достижением. Всего «четвертый номер» чапейской телефонии, а как поет! Не хуже, чем по радио.
Но тут Биллаж, прерывая мои несвоевременные раздумья, подошел к телефону. Прекрасно прослушивавший без стетоскопа даже самый легонький посторонний шумок в шатунно-кривошипной группе любого мотора, он через мое плечо нагнулся к телефонной трубке, ударил смычком по всем четырем струнам и бравурно заиграл свою любимую увертюру к «Кармен». Но тут же оборвал ее на первых тактах, на полутоне и крикнул в трубку, в поднявшийся возмущенный гомон всех Шуриных слушателей от Чапеи до Усть-Кои:
– Алло, Шурочка! Говорит Биллаж с Веселого. Помните, подвозил вас на ремонтной летучке? Вы еще сказали, что я похож на Бернарда Шоу, только посмуглее. Что вы скажете о нашем дуэте? Вы будете вокальное соло под мой аккомпанемент. Попробуем?
И Шура, к моему удивлению, нисколько не обиделась, а весело спросила в трубку, зажатую в моей руке:
– А что мы споем, товарищ механик?
– Биллаж, майн хайлигер хёрц. Раймонд сын Фердинанда мое имя. Все, что вам угодно, – прямо зашелся от удовольствия наш механик.
– Тогда давайте «Расскажите вы ей, цветы», – также весело и лукаво предложила Шура. Посмотрим, мол, что ты за музыкант и какова твоя эрудиция и память. – А Коля с ЭХА-14-73 там вблизи нет?
– Вы ясновидящая, Шурочка. Названный Коля стоит рядом и от ревности готов меня проглотить вместе со скрипкой и канифолью.
– Так дайте ему трубку. Он знает, как ее держать, чтобы звук был полнее.
– Век живи, век учись: мы и не подозревали, что наш Коля так эрудирован в акустике.
Хохотал Биллаж, смеялась Шура, смеялись все шоферы в третьем бараке, все диспетчерские и телефонки на линии от Чапеи до Усть-Кои, и даже я улыбался, потому что обижаться на нашего «австрияка» было невозможно, да и гордость от того, что Шура уже не скрывает нашего знакомства тоже ударила мне в голову.
Не смеялся один Сашка Кайранов, зажавший уши над столом, над толстым учебником для шофера 1-го класса, и лицо его было сосредоточенно и хмуро – он как раз бился над кольцевыми диаграммами фаз газораспределения, над видами планово-предупредительных ремонтов, которые после месяца, проведенного за рулем тяжеловоза, зазвучали для него по-новому.
Но когда заиграл Биллаж, – Шурино пение мы, конечно, не слышали, – улыбнулся и Сашка и отложил учебник.
Старик играл истово и вдохновенно, и капельки пота обметали его лоб и залысины на висках. Великое чудо музыки входило в наш непроветренный, пропахший бензином и табачищем барак.
Куда-то в сторону отступили и залатанный пиджачок Биллажа, и расстегнутый ворот его несвежей помятой сорочки, и меховые туфли на босу ногу. Осталась только скрипка и вошедшая в нее тоска бедного юноши, пытающегося вдохнуть ее в цветы, оживить, очеловечить их и сделать гонцами своего сердца к далекой спящей возлюбленной, увы, любящей другого.
Смычок то медленно скользил по струнам, то властно подгонял еще не отзвучавшую в воздухе мелодию, и Биллаж наклонялся, подчеркивая плечом все растущий звук, и казалось, скрипка не выдержит– и ее разнесет к чертям всей этой могучей нарастающей лавиной звучаний.
А наши сердца, грубоватые и простые, как бубны, сердца рядовых всевеликой шоферской вольницы, словно стая пегих голубей-турманов за шестом своего владельца, то взмывали ввысь и кружились там высоко в небе, верные приказу смычка, то спускались до самого конька закопченной гаражной крыши.
Когда механик кончил играть, по мембране защелкали клевки далеких аплодисментов, и, сразу заглушая их, дружным обвалом зааплодировал весь третий барак и все собравшиеся возле его широко распахнутой двери. Без малого весь Веселый Куток сошелся перед нашим жильем на трепещущий огонь скрипки Биллажа.
За сверкающими в сумерках черными вишнями Лидочкиных глаз, холодно и желто, как медная кираса спешившегося кавалергарда, светилась кожанка самого Гребенщикова, никогда в этот поздний час не шлявшегося по двору без особой деловой нужды.
– Вот так-то, молодые люди. Веселиться, как и работать, надо уметь, – вытирая пот со лба огромным трехцветным платком, поучительно и устало сказал Биллаж, за пять-шесть минут игры осунувшийся, словно после сердечного приступа. – И учтите еще: вначале была музыка. Вначале всего.