Текст книги "Очерки японской литературы"
Автор книги: Николай Конрад
Жанр:
Литературоведение
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
Кем является тот аэд Хиэда-но Арэ, о котором упоминает Ясумаро? Японским Гомером? Если и так, то в том же смысле, в каком понимают Гомера теперь: не в качестве автора знаменитых поэм, но как главного творца тех эпопей, которые распевались гомеридами, с той только разницей, что у греков этот образ – результат своеобразного олицетворения процесса кристаллизации вокруг одного облика различных сведений об отдельных певцах, в то время как у японцев этот Арэ, по-видимому, совершенно реальная личность, по всей вероятности,– знаменитый придворный аэд времен Тэмму, бережно вмещавший в своей памяти все, что передавала традиция с самого «века богов». Ясумаро гиперболически рисует его память, но еще Платон сказал, что при отсутствии письменности память у людей бывает особо мощна и вместительна.
Почин Тэмму, надо думать, привел только к тому результату, что был намечен, так сказать, канонический материал этой былевой словесности, намечена ортодоксальная линия традиции мифологического и героического эпоса. Его же письменная фиксация, его обработка в связное повествование – все это должно было стать делом рук не столько «Гомера», пенца-сказителя, выразителя главным образом не личного, но коллективного начала, сколько отдельного поэта, человека с явно проявленной индивидуальностью, подлинного создателя уже не отдельных эпопей и даже не циклов, но целой поэмы – в глазах одних, истории – в глазах других, Священного писания – в глазах третьих. Словом, нужен был редактор, индивидуальный деятель-поэт, примерно вроде того, чья рука чувствуется в греческих поэмах. Эпический цикл, пусть и достаточно сформировавшийся в памяти и устах Арэ, должен был Припять окончательную обработку, то есть быть подвергнут действию особых литературных законов в руках особого лица. И таковым лицом явился автор «Предисловия» – Ясумаро.
4
Этой самой работе Ясумаро посвящает четвертый раздел «Предисловия», являющийся по закону китайской сюжетной композиции такого рода литературных произведений воистину «восполнением» предшествующего изложения: тот материал, который лег в основу «Кодзики», охарактеризован достаточно ясно; лица, которым принадлежит основная роль в деле создания этого произведения, обрисованы в разделе третьем. И теперь Ясумаро остается только набросать картину окончательного завершения работы. Это произошло уже в правление императрицы Гэммё (707—715), через четверть века после Тэмму.
И этот раздел, подобно предыдущим, слагается из двухотдельных частей. Первая содержит восславление самой императрицы и ее царствования, вторая повествует уже о самом процессе окончательного создания «Кодзики».
Ода в честь Гэммё совершенно естественна в устах почтительного подданного-современника и к тому же еще исполнителя велений своей государыни; она же необходима и стилистически, как параллель к оде в честь Тэмму. Автор, китайский стилист, прекрасно знал этот закон риторического параллелизма и провел его добросовестно п обстоятельно, вплоть даже до фигурирующих в обоих случаях, имен древних китайских государей.
Во второй части Ясумаро обрисовывает Гэммё как верную последовательницу Тэмму, озабоченную теми же стремлениями «исправить» и «сохранить», что и тот. Автор вкладывает ей в уста повеление ему, Ясумаро, приступить к записи и обработке того материала, который хранился в памяти Арэ. Таким образом, мы подходим к тому человеку, который явился действительным автором «Кодзики» как письменного памятника – с одной стороны, и литературной эпопеи – с другой.
Ясумаро, несомненно, замечательный человек для своего времени. Наряду с автором «Нихонги» – принцем Тонэри он является величайшим писателем эпохи Пара, одним из великих литературных деятелей Японии вообще и помимо всего, наряду с тем же Тонэри, наиболее просвещенным человеком древней Японии. Он не только высокообразованный по тогдашнему масштабу человек, не только талантливый писатель и исследователь, но и культурный мыслитель. Охватить всю огромную и сырую массу японских сказаний, найти в ней связующие нити, изложить все в связном повествовании и, главное, пронизать все изложение особой, до конца выдержанной идеологией,– для этого был нужен недюжинный ум и широкий кругозор.
5
Пятый и последний раздел «Предисловия» посвящен уже описанию той работы, которую проделал Ясумаро. Автор касается здесь трех пунктов: во-первых, говорит об языке, которым он пользовался в своем «записывании» сказаний; во-вторых, о характере своей обработки материала; и, в-третьих, о содержании и плане своего труда. Таким образом, задача «Предисловия» оказывается выполненной до конца: предлагаемое произведение целиком объяснено, и читатель достаточно подготовлен к его восприятию.
Первый пункт, которого касается Ясумаро, чрезвычайно важен в чисто научном отношении. Благодаря системе записывания, принятой Ясумаро, в «Кодзики» мы имеем документ первостепенной филологической ценности: «Кодзики» прежде всего памятник древнего японского языка; она сохранила для нас тот языковой строй, который существовал в VIII веке и, конечно, значительно раньше (если принять в расчет языковой традиционализм аэдов). Собственной системы письменности тогда еще не было. Если в Японии как-нибудь и писали, то только по-китайски. Японской литературы еще не существовало. И вот Ясумаро делает смелую попытку использовать китайское иероглифическое письмо фонетически, то есть пользуется иероглифами как слоговой азбукой. Разумеется, он не до конца выдержал этот принцип; его работа написана смешанным способом: с использованием то идеографической, то фонетической стороны китайских знаков, что создает, между прочим, неимоверные затруднения при расшифровке текста «Кодзики», по тем не менее, благодаря его изобретению, мы сохраняем целый ряд японских слов, и в первую очередь все имена божеств.
Свое личное участие в работе над созданием свода сказаний Ясумаро определяет как снабжение «объяснениями там, где смысл слова был трудно различим». Конечно, характер самого материала, над которым работал Ясумаро, препятствовал особой свободе обращения с текстом; чисто же этикетная скромность автора принуждает его как можно меньше говорить о себе; но все-таки за этой коротенькой фразой кроется обширный смысл: в Ясумаро мы должны усматривать истинного творца «Кодзики» – не как материала, но как литературного произведения.
Описанию работы автора посвящена первая часть раздела; вторая трактует содержание «Кодзики» – от времен отделения Неба и Земли вплоть до «светлого века Вохарида», то есть до времени императрицы Суйко (592—628), резиденция которой находилась во дворце Вохарида. Затем следует описание общего плана сочинения; оно разделено на три отдела: первый повествует о «веке богов»; второй содержит описание событий с Дзимму по Одзин (с 660 г. до н. э. по 310 г. по Р. X.); третий – рассказывает о случившемся в период от Ниптоку до Суйко (313—628). Необходимо заметить, что обстоятельный рассказ ведется не далее второй половины V века; о дальнейшем говорится крайне скудно и лаконично.
Последние строфы этой части являются своеобразным послесловием: Ясумаро дает дату окончания своего труда– 9 марта 712 года и почтительно склоняет голову перед той, которая повелела ему этот труд проделать, повеление которой он ревностно выполнил,– пред своей высокой повелительницей.
III
«Когда имеешь дело с древней литературой, всегда вспоминается детство».
Так начинает свой очерк древней литературы Японии профессор Игараси [1]. «Слова детей – просты, как п их мысли. В них нет ни особых идей, ни рассудительности, пи особой отделанности, ни украшенности. Но в их искренности, наивности, отсутствии всякой деланности и прикрас кроется непередаваемое обаяние простоты и естественности. Такова и древняя литература: ее обаяние – в этой простоте и естественности».
«Воспоминания детства принадлежат к числу самых радостных моментов человеческой жизни. При этом – мечтать с любовью о детстве заставляет человека не только то, что вспоминается как радость или любовь: скорбь, страдание, печаль – весь горький опыт жизни, превращаясь в воспоминание детства, начинает излучать какой-то лучезарный отблеск. И если люди говорят о временах Яо и Шуня [2] как о золотом веке, то только в силу этой склонности своего сердца. Такова и древняя литература: ее обаяние в этой радостности воспоминаний».
«С чем родился, с тем и умираешь. Те семена, что были посеяны в детстве, с течением времени дают цветы, потом завязываются плоды... Так же и в жизни народа. Какую бы эволюцию и в литературе, н в исторической жизни народ ни пережил, все это в своем зачаточном виде явлено уже в древней литературе. Открывать в этой литературе такие первоначальные элементы, те семена, из коих взросла вся позднейшая развитая культура, составляет совершенно особое наслаждение, создает особое чувство душевной приподнятости. Обаяние древней литературы – именно в таком обнаружении в ней «первооснов» .
«...Когда вещь стареет, то пусть она даже и сохранится в своем прежнем виде, все же истекшие годы накладывают на нее свою особую печать, сообщают ей особый колорит.
Его называют по-разному: «налетом», «временем», «экзотичностью»... Это все равно, что седина в волосах старца, что мшистый покров на скале, что блеклость фарфора, потускнелость лака, пожелтелость страниц старой книги. Такова и древняя литература: ее обаяние именно в атом «налете времени».
«В словах древних времен есть какая-то особая «объемность». В позднейшие времена люди пользуются для выражения своих мыслей десятками тысяч слов. В древности же обходились чрезвычайно малым их количеством. С одной стороны, это, конечно, говорит о младенческом периоде в развитии языка, но, с другой стороны, если взглянуть на это глазами литературы – в этой неопределенности и емкости слов таится огромный простор для мыслей. Обаяние древней литературы именно в этой «объемности» слов».
«Простота и естественность, сладостность воспоминания, свойство первоосновы для всего современного, наличность налета времени и объемность слов – из всего этого по преимуществу и слагается обаяние древней литературы».
Таковы слова современного ученого-японца, представителя уже совершенно европеизированных кругов японского общества. Они все целиком относятся прежде всего к «Кодзики» и крайне характерны как образец еще одного отношения к этому знаменитому литературному памятнику японской древности.
«Кодзики» – не только священная книга синтоизма, а через него и японского народа в целом; «Кодзики» – не только первостепенной важности исторический источник, краеугольный камень во всем построении древней японской истории; «Кодзики» – не только величественный памятник национального эпоса, мифологического сказания и героической саги. «Кодзики» – своя, родная, близкая каждому японцу книга. К ней восходит все то, что составляет исконное, освобожденное от всяких примесей содержание японского национального духа. «Кодзики» – ключ не только к японской мифологии, религии, истории, литературе, но и к самой Японии, к самим японцам. Через «Кодзики» мы познаем и «век богов», и эпоху Тэмму; через нее же мы как нельзя лучше приближаемся к «подлинно японскому» н в современной Японии.
1924
ПРИМЕЧАНИЯ
[1] В кн.: Игараси. Син-кокубунгаку-сн. Токио, 1911, с. 85—87.
[2] Яо и Шунь – полумифические древние китайские государи, воплощающие в себе идеал правителей.
Вся статья написана со специальным заданием: дать комментарий и ничего более. Этим обуславливается и содержание ее, и форма. Поэтому я не хотел бы, чтобы в ней искали характеристику «Кодзики» как таковой. Все мое намерение сводилось исключительно к тому, чтобы, во-первых, обрисовать перед читателем самого автора этого «Предисловия», главным образом – как писателя стилиста и вместе с тем как человека с определенными взглядами; во-вторых, показать сквозь призму «Предисловия» «Записи о делах древности», «Кодзики», показать так, чтобы читатель взглянул на это знаменитое произведение древности до известной степени глазами самого Ясумаро. Отсюда наличность некоторых домыслов, могущих показаться несколько искусственными, в особенности при комментировании «пропуска» Ясумаро. Охотно допускаю известную спорность многих из таких «домыслов», тем более что сам знаю о существовании в некоторых случаях иных толкований, в частности, в вопросе о междоусобиях, так называемых «Дзинсин-но ран» (071—673). Одним из историков, рассматривающих движение Тэмму как реакционное, является, между прочим, профессор Хагино (ем. его статью «Нара-тё дзидай-си гайрон» в сборнике «Нара дзидай-си рон», с. 2—3).
Я бы не хотел, чтобы заключительный абзац статьи создал впечатление, будто бы я не учитываю китайских влияний на автора «Кодзики», отразившихся, конечно, и на обработке самого материала древних сказаний, и на сочетании этих последних в одно стройное здание. Фраза: «К ней («Кодзики») восходит все то, что составляет исконное, освобожденное от всяких примесей содержание японского национального духа» – должна быть понимаема в том смысле, что если мы вообще где-нибудь можем искать отголоски древнейших воззрений японского народа, то их нужно искать прежде всего в «Кодзики», критически взвесив и отстранив все элементы китаизма явного и скрытого.
КУЛЬТУРА ЭПОХИ ХЭЙАН
I
Эпоха Хэйан, названная так по признаку главного города того времени Хэйан-кё (современное Киото) и продолжавшаяся с 794 года по 1192 год, то есть по момент официального провозглашения нового государственного порядка, со стороны социально-политической, несомненно, самым тесным образом связана с предыдущей эпохой Нара: на исторической арене действует то же первое сословие – родовая аристократия, развивается та же форма государственности – монархия. От этой предыдущей эпохи она отличается только тем, что теперь происходит внутреннее перерождение этой государственности: абсолютная монархия Нара постепенно принимает формы чисто сословного государства с олигархической системой власти в лице господства знатного рода Фудзивара, правившего страною от лица монарха под титулом «верховных канцлеров» и «регентов». Поэтому в плоскости политической истории эпоху Хэйан необходимо рассматривать в ближайшей связи с эпохой Нара.
Однако с точки зрения историко-культурной, в более широком смысле этого слова, эпоха Хэйан оказывается истинным началом новой эры. Новый социально-политический порядок должен был в течение почти столетия (VIII в.) укрепляться, и только с упрочением его могло достаточно определенно выявиться и повое содержание культуры. Иначе говоря, мы сталкиваемся здесь с обычным явлением: интенсивное творчество новой культуры, адекватной новому социально-политическому содержанию, начинается лишь некоторое время спустя, лишь после того, как все придет «в норму» и, так сказать, несколько «отстоится». В течение всего VIII века новый порядок именно «отстаивался», постепенно принимая органические с социальной точки зрения формы (сословная монархия взамен абсолютизма); и, таким образом, смогла появиться на свет уже подлинно новая для Японии культура.
Это особенно ярко сказывается на литературе. «Кодзики», «Норито» и «Манъёсю» еще целиком уходят в япоп– скую древность, еще всеми своими корнями связаны с прошлой, допарской историей Японии. Но уже первый сборник стихов Хзйан – «Кокйпсю», первая сказка – «Такэтори-моногатари», первая лирическая повесть – «Исэ-моногатари» целиком принадлежит новой эпохе. «Манъёсю» заканчивает старую, «Кокинсю» начинает новую главу в истории японской лирики, а от «Исэ-моногатари» и от «Такотори-моногатарп» идут новые, еще нс существовавшие в Японии до сих нор литературные жанры.
II
Хэйаиская литература вся в целом теснейшим и нагляднейшим образом связана со всем существованием своего носителя – родовой аристократии. Общие черты жизненного уклада и быта этого сословия, характерные признаки его мировоззрения, объективное значение и характер самой аристократической культуры в целом полностью воспроизводятся в художественных произведениях Хэйанского периода. Для понимания жизни и деятельности первого сословия Японии нет ничего лучшего, как вчитаться в эти сборники стихов, дневники и романы Хэйан. Без их литературы не попять хэйанцев, и оторванно от них не уяснить себе этой литературы.
Политическая гегемония, владение экономическими ресурсами создали аристократии вполне устойчивый материальный базис для своего собственного внутреннего культурного развития. Обладание заимствованными культурными ценностями, приходящими и привозимыми из Китая, поставили этот культурный прогресс на новые рельсы и значительно ускорили самый его ход. Поэтому сравнительно скоро мы наблюдаем уже расцвет и материальной и духовной культуры в среде аристократов, полное изменение их жизненного быта и внутреннего облика. Сословие «становящееся», связанное тесными узами еще с родовым древним синтоистическим укладом, быстро превращалось и сословие «властвующее», облеченное при этом уже в новые китайско-буддийские одежды. Впрочем, под этими одеждами еще долго чувствовались прежние «варвары»; еще долго под этим внешним лоском таилась внутренняя грубость. Процтло довольно много времени, пока хэйаицы смогли дать какое-то соединение своего национального достояния с иопым, чужеземным, построить первую в Японии действительно синкретическую культуру.
Культурное творчество хэйапцев в области теоретико– познавательной развивалось по линии своеобразного оккультизма, представлявшего собою некий продукт того синкретизма, которым вообще полна вся культура эпохи. В этом оккультизме нашли себе прибежище и древние синтоистические элемепты, и вновь пришедший из Китая мистический даосизм, и явившаяся оттуда же оккультная сторона конфуцианства (Чань-вэй). Обратной стороной такого оккультизма являлась магия, точно так же восходившая к древнему чародейству и только обогащенная новыми даосско-буддийскими элементами. Однако, как и бывает свойственно почти всякому синкретизму, особенно в стране с еще примитивной цивилизацией, у народа, еще в значительной степени варварского, это познавательное творчество оказалось чрезвычайно поверхностным, неглубоким, невдумчивым и маломощным. Хэйаицы скорее скользили по поверхности знания, чем углублялись в самые недра его. Они довольствовались достаточно грубо и упрощенно понятой картиной мира, не пытаясь ее себе уяснить во всей сложности. Поэтому, даже то глубокое, серьезное, ценное, что было воспринято ими в даосизме и буддизме, оставалось без применения: хэйаицы если и принимали это все, то только внешне, формально. Живой системой знания о мире и жизни для них был элементарно построенный оккультизм; главным орудием познания продолжала оставаться достаточно примитивно понятая магия. Ввиду этого при чтении хэйанских романов нас так часто поражает наличность какого-нибудь грубейшего суеверия в голове изящнейшего и утонченного придворного кавалера. По этой причине вся литература, созданная хэйанцами, носит чрезвычайно специфический характер: никакой особой глубины, никакой действительно серьезной постановки вопросов, никаких проблем большого масштаба в ней мы не найдем. Нет и глубокого проникновения в изображаемое, умения подметить самое существенное в предмете как таковом, уяснить вещь саму по себе. Нет не только уяснения, пет и стремления к нему. Есть только скольжение по вещам, только легкое касание проблем, только затрагивание вопросов, да и то берущихся в очень элементарной, упрощенной форме. Взамен глубочайшей проблемы человеческого существования, поставленной буддизмом, только легкая игра мотивом Кармы, темой «причин и следствий», идеей «возмездия», и то понимаемыми в чрезвычайно схематическом виде. Вместо серьезнейшей попытки даосского проникновения в «суть вещей», в тайны мироздания – простое оперирование заклпнатсльпыми формулами, берущимися при этом еще в самом ультрапрактическом аспекте. Словом, ни науки, хотя бы в форме оккультизма, ни философии, хотя бы в форме системы жизненной практики, хэйапцы не создали. В этих двух областях они довольствовались своеобразным синкретическим продуктом синтоистической мифологии, китайской науки и буддийской веры, понятых и принятых в самом поверхностном смысле. Ничего исторически ценного хэйанцы в этих областях не создали. Не приходится искать и глубокого проникновения в мир и ' жизнь, мощных и серьезных идей даже практической философии и в их литературе: ничего этого в ней нет.
III
И тем не менее трудно представить себе в Японии что-нибудь более замечательное, чем эта литература. Она окружена ореолом «классичности» и всеобщим преклонением в самой Японии до сих пор. Она производит совершенно неотразимое впечатление и на современного европейца. То, что было создано в Японии в эти четыре столетия – с IX по XII век, не утратило своей ценности, не только исторической, но и абсолютной, и в XX веке.
Ценность хэйаиской литературы открывается нам при свете тех принципов, которыми руководствовались хэйанцы в области нормативной деятельности мышления, тех положений, которые составляют их сгебо в сфере жизненного поведения. Эта вторая часть их мировоззрения покрывается общим термином «гедонизм» и слагается из таких же различных элементов, как и первая часть – знание: из свойственного им искони как нации наивного оптимизма, из даосского гедонизма и буддийского эстетизма. Другими словами, основное правило их поведения – такой же син-кретичсскпй продукт, как и основной принцип их познания.
Гедонистические тенденции пропитывают насквозь всю •жизнь Хэйана, точнее сказать – всю жизнь правящего сословия. Стремление к наслаждению составляет скрытую пружину всех действий и поступков хэйанскнх «кавалеров» и «дам». Им объясняются все подробности их жизненного уклада, все особенности окружающей их обстановки.
Наслаждение, к которому стремились хэйанцы, было прежде всего чувственным: любовь – и при этом не слишком романтическая – занимала в их жизни главное место; женщина играла чрезвычайно важную роль. Но в то же время хэйанцы никогда не знали чего-нибудь похожего на рыцарский «культ дамы»: рыцарское поклонение женщине было им так же чуждо, как и их преемникам на исторической арене – самураям. Женщина играла первенствующую роль только в качестве орудия наслаждения; самостоятельного и специфического значения за пей как таковой никто ие признавал: она имела, так сказать, только «прикладную» ценность, как и всякая другая составная часть обстановки, только в гораздо большей, в количественном смысле, степени.
Женщина помещалась в центре. Вокруг нее располагались две другие принадлежности такой обстановки – природа и быт. Элементы наслаждения хэйанцы стремились получить и от природы – с ее красотами, н из бытовой обстановки – с ее комфортом и эстетикой. Отсюда хэйапскнй культ красот природы; отсюда хэйанское стремление создать в «своем городе», столице Хэйан, подобие того роскошного быта, который уже давно процветал в столице танских императоров. Отсюда умение наслаждаться не только красивым пейзажем, но и простой картинкой природы, сменой времен года; отсюда умение сделать какую– нибудь незначительную подробность домашней обстановки предметом эстетического любования.
Однако эти гедонистические тенденции были сопряжены с одним очень важным фактором. Чем бы ни наслаждались хэйанцы: женщиной ли, природой ли, обстановкой ли жилищ – они никогда не подходили к наслаждению прямо, непосредственно; никогда не стремились брать все это непосредственно; никогда не стремились брать все свое таким, как оно есть само по себе. Хэйанцы всякое свое наслаждение стремились осложнить привнесением в свой объект нового фактора – поэзии и преломить свое собственное переживание сквозь эту поэтическую призму. Как женщина, так и природа с бытом были обведены ими целой сложной системой поэтического окружения. Основной действующей пружиной их восприятия вообще служила именно эстетическая апперцепция.
Если угодно, такой подход был обусловлен своеобразной эстетической философией. Хэйанцы верили, что в каждом предмете, в каждом явлении живет присущее именно им особое очарование, красота, эстетическая ценность (мопо-но аварэ). Иногда это очарование само бросается в глаза, оно явно, наглядно; большей же частью оно скрыто, его нужно найти. И, во всяком случае, даже в наиболее явном очаровании всегда таится особая скрытая часть, которая именно и представляет собой самую подлинную «изюминку», подлинную эстетическую ценность вещи или явления. Исходя из такой предпосылки, хэйанцы считали, что человеку, если он не варвар, не простолюдин, но образованный, утонченный представитель их среды, надлежит заниматься именно таким отыскиванием и вскрытием этих красот, этих «чар» вещей. Поэтому в каждой женщине они стремились найти ее специфическое очарование; его же искали и в наслаждении, связанном с этой женщиной, в очаровании любви, берущейся как в аспекте радости, так и в аспекте печали, любви, увенчанной ответным чувством, и любви безответной. Поэтому в каждой картине весны, лета, осени или зимы, в каждом пейзаже или явлении природы они стремились найти те «чары», которые могут служить объектом эстетического восприятия. Поэтому в каком-нибудь изящном экране или шкатулке у себя в доме они хотели иметь предмет, не только имеющий реальное служебное назначение, но и таящий в себе источник эстетического наслаждения.
Основным орудием, вскрывающим в предмете его скрытое очарование, являлось для хэйанца слово. Насыщенное образностью слово – основное средство выявления «чар вещей». Отсюда – культ художественного слова, культ поэтического образа; отсюда – проникновение художественного слова, литературного произведения в самую жизнь; отсюда – обусловленность литературы жизнью, с одной стороны, и нераздельная власть ее над жизнью – с другой.
Однако и в этой литературе, в этой общей совокупности художественного слова, есть нечто, что по преимуществу служит инструментом такого художественного вскрытия, чем лучше всего удается выразить это таящееся в вещи очарование. Это нечто – танка, стихотворение в тридцать один слог.
Хэйанский период поистине – царство танка. Танка заполняет собою специальные антологии того времени, танка неизбежно входит в состав повести и романа; этими коротенькими стихотворениями переполнены хэйапскне дневники и описания путешествий. Так – на поверхности, в литературной сфере. Но этого мало. Слаганию танка посвящаются особые собрания как во дворце самого властителя, так и в каждом знатном доме; с танка связано любое действие кавалеров и дам; этими стихотворениями окружается всякое событие п происшествие, всякое переживание, любая эмоция. Танка царствует не только в литературной сфере, она властвует и над жизнью.
В этом мощь и значение танка, но в этом, с известной точки зрения, и принижение ее ценности. Хэйанская танка – не столько самодовлеющее художественное произведение, сколько, так сказать, «прикладное». Танка входит в состав жизненного акта как его существенная часть.
Таким путем выясняется и сам облик хэйанской литературы в целом, и ее значение. Глубокого содержания в этой литературе нет, нет проникновенности и философской серьезности; налицо в лучшем случае только легкое касание серьезных сторон мира и жизни. Но зато – подлинное царство изящного вкуса, утонченности, изощренной чувствительности, элегантности; высочайшее достижение художественного слова как такового, блеск формального мастерства, зенит словесного искусства. Иными словами: самая полная и рафинированная «эстетическая установка» при обращении к окружающему миру и человеческой жизни и блестящее искусство в пользовании словом. Поэтому, при наличии первой, при обладании вторым, хэйанцы сумели действительно показать последующим поколениям то, что было доступно им и никому другому в Японии: моно-но аварэ, «очарование вещей».
Нетрудно заметить, что такие свойства хэйанской литературы придали ей известный экзотический оттенок, причем экзотический в двух смыслах. С одной стороны, при всем «прикладном» значении художественного слова, благодаря именно тому, что каждое явление фигурировало в поэтическом окружении, это явление само в значительной степени теряло свое собственное значение: оно начинало восприниматься как бы изолированным от самого себя, так сказать «остранеиным» относительно себя самого. Поэтому, как бы ни были реалистичны по своим тенденциям хэйанские романы, как бы ни были они наполнены подлинным бытом своего времени, все представленное ими – люди, вещи, события – блестит достаточно холодным блеском, сиянием, так сказать, «остраненного» в таком смысле этого слова, явления. Настоящей реалистической полнокровностн за этими образами нет.
С другой стороны, вся хэнанская литература имеет самое ограниченное значение и по своему масштабу: она писалась исключительно представителями нравящего сословия, отражала в подавляющей своей части именно его жизнь и быт, предназначалась только для него одного. Круг ее действия ограничивался только одной родовой аристократией и даже еще уже: по преимуществу – одной придворной знатью с родом Фудзивара во главе. Это обстоятельство обусловлено, конечно, общим положением культуры той эпохи: вся эта синкретическая культура Хэйана была глубоко сословна по своему происхождению и характеру; она существовала главным образом в пределах аристократического сословия и притом там, где это сословие преимущественно действовало: на территории одного города – Хэйан-кё.
IV
Хэйанская литература пережила вместе со своим носителем и творцом – родовой знатью – обычную историческую судьбу: мы видим ее в стадии первоначального зарождения, в стадии расцвета и в стадии упадка. Четыре столетия Хэйана – три этапа в жизни его правящего сословия и его литературы.
Профессор Фудзиока, разбирая историю хэйанской литературы [1], обнаруживает в ней четыре отдельных периода: первый период, по его мнению, длится приблизительно весь первый век Хэйана, то есть IX столетие, и может быть назван «периодом Конин» (813—824 гг.) – по тем годам правления, с которыми связаны важнейшие литературные события; второй период длится все X столетие и может быть назван «периодом Энги-Тэнряку» [2],– также по признаку наиболее важных с точки зрения литературной истории годов правления; третий период длится все XI столетие и назван Фудзиока «эпохой расцвета Фудзивара», в связи с политической и культурной ролью этого дома; четвертый продолжается, в общем, весь XII век и назван Фудзиока «периодом Инсэй», соответственно той политической обстановке перманентного регентства, которая отличала всю эту эпоху.