Текст книги "Развенчанная царевна"
Автор книги: Николай Чмырев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Глава X
Поездка в лавру не осталась без важных последствий для многих из участвовавших в ней. Во время поездки Борис Салтыков окончательно убедился в том, что был прав, когда говорил брату о неизбежном возвышении рода Хлоповых. Во время этого путешествия ближе всех к царю находились родичи царевны; царь оказывал им внимание, был ласков, так же ласков, как прежде бывал с Салтыковыми; выслушивал их внимательно. Было заметно, что он начинает попадать под влияние, казалось, недалеко то время, когда молодой, неопытный царь будет орудием в руках стремительно поднявшихся Хлоповых, будет смотреть их глазами и творить то, что им вздумается.
Понятно, что при таком положении дела Салтыковы волей-неволей должны были отступить на второй план, отодвинуться, стушеваться; положим, что по праву близкого родства с царем они не потеряют окончательно влияния при царском дворе, не потеряют своих почетных мест. Но уже разделение этого влияния и силы с какими-то худородными, бедными дворянами Хлоповыми было зазорно для Салтыковых; им нужно было все забрать в руки, всецело, безраздельно пользоваться властью. Давно уже Борис, с самого дня избрания Марьюшки в царские невесты, не понимая ослепления и какой-то странной бездеятельности брата, начал незаметно вооружать мать против Хлоповых, вести при ее помощи подпольную интригу против родни царевны. Давно уже великая старица благодаря этой интриге морщится при одном имени Хлоповых, косится на свою будущую родню, да и самую царевну еле терпит. Если бы не обычай – этот неумолимый закон в тогдашней Руси – она готова бы была не пускать царевну к себе на глаза. Не будь Марьюшка нареченной царевной, не поминай ее на ектении как царевну, она не поцеремонилась бы, она употребила бы все свое влияние, всю свою власть над сыном, чтобы расстроить этот брак, но при настоящем положении дела сделать это было нелегко; сведение царевны с верха грозило серьезным, громадным скандалом; приходилось, скрепя сердце, молчать и терпеть, ожидая какого-нибудь уважительного обстоятельства, чтобы можно было сразу, неожиданно произвести погром. Это-то невольное молчание, вынужденное бессилие волновало и бесило великую старицу. Борис все это видел и всеми силами старался раздувать это пламя, оставаясь в то же время в стороне, незамеченным.
А Михайло, под живым впечатлением пахнувшего на него счастья, вполне отдался своим радужным мечтам; он на все махнул рукой, готов был сделаться сторонником Хлоповых, вступить в борьбу с братом, со всем влиятельным и сильным боярством, только бы оставили в покое его царевну, только бы можно было, хоть урывками, глядеть ему в ее ласковые очи, прикасаться к ней, молиться на нее, чтобы в ответ на эти молитвы услышать хоть одно ласковое, любовное слово, поймать нежный взгляд, не встретить холодного, недовольного, сердитого лица.
Теперь уже картина ее ласк царю не мучила его так, как в первое время.
«Что ж, пусть ласкает, – думал он, – ласки-то эти ведь подневольные, не поглядит она на него так, как на меня взглянула, не прошепчет ему так ласково, как шепнула мне дорогой, – пусть его тешится… Увидать бы только мне ее теперь одну-одинешеньку, с глазу на глаз, когда не глядят за нею, поговорить бы с нею по душе… Знаю, уверен почти, что любит она меня, только бы от нее услыхать хоть одно слово о том, авось и на мою долю выпадут ее ласки, что ж, разве не было примеров?.. А уж коли выпадут, так не такие, какие достанутся немилому мужу, а другие, жаркие, горячие… один бы только раз, а там будь что будет, хоть голову пусть снимут с плеч, буду знать, за что сняли, упьюсь уж зато счастьем-то».
Мысль о свидании с царевной с глазу на глаз крепко засела в его голову, долго обдумывал он, как бы устроить это, как бы повидать свою любу, услыхать от нее решительное слово, люб ли он ей?
Насколько Салтыков был счастлив после путешествия на богомолье, настолько несчастна была царевна. Она с ужасом заметила, как сильно развилось, несмотря на все ее старания заглушить в самом корне, это чувство; она ясно теперь сознавала, как мил, как дорог ей боярин. При одном воспоминании о нем ее бросало в краску, сердце усиленнее билось, на глазах блестели слезы, а на сердце так хорошо делалось, весело. Но чистая натура ее возмущалась против этого чувства, она сознавала, что нарушает долг, что не права она перед царем. Царевна твердо решилась если не забыть боярина, то, по крайней мере, ни взглядом, ни словом не выдать того, что творилось с ней; авось отстанет, а там как-нибудь обойдется все. При необходимых встречах с Салтыковым она избегала его взгляда, старалась развлечься чем бы то ни было, только бы не думать о нем.
Царевна рассыпала ласки царю, когда он навещал ее, а тот не наглядится на свою невесту, не наслушается ее голоса, с таким нетерпением ждет он свадьбы, а свадьба все отодвигается да отодвигается; то одно не готово, то другое, а там послы явились шведские, мир заключили с ними, нужно было праздновать этот мир, начался целый ряд торжеств, празднеств.
Был вечер, тихий такой, весенний; в растворенные окна царских теремов волнами врывался свежий, здоровый воздух. Царевна сидела в кресле одна, боярыни оставили ее; ярко горели вдали главы Симонова монастыря, царевна загляделась на них и задумалась.
В покое послышался шорох, царевна вздрогнула и обернулась, показалась фигура мужчины, она вскочила на ноги, перед ней стоял Салтыков. Царевна схватилась рукою за грудь, она испугалась, сердце замерло, в груди словно оборвалось что.
– Ты… боярин… здесь?.. Зачем? – еле могла выговорить царевна.
Она тряслась всем телом, не сознавая ясно, что угрожало ей, чем именно был опасен для нее приход боярина; она замерла от страха.
– Зачем?.. Что тебе нужно, боярин?.. Уйди… скорей уйди отсюда! – лепетала она, не помня себя.
– Царевна! – заговорил Салтыков, голос его дрогнул, он быстро менялся в лице. – Царевна, прости, что испугал тебя… я давно искал случая повидать тебя одну, – продолжал он, – поговорить с тобой…
– О чем нам говорить с тобой, боярин? Уйди, увидят тебя здесь, нехорошо, право, нехорошо, уйди! – взмолилась она.
– А может, царевна, и есть о чем, почем знать? – проговорил боярин. – Ты не бойся, я давно искал случая, сюда никто не придет, я постарался об этом, нам не помешают… – торопливо продолжал Салтыков, подходя к царевне.
«Что мне делать, что делать-то? – шептала про себя царевна. – Зачем он пришел, что задумал, что ему нужно от меня?»
Ноги у нее подкашивались она не могла стоять и тихо словно подкошенная, свалилась в кресло. Салтыков стал решительнее, он подошел к царевне и остановился у кресла. Она с испугом глядела на него.
– Не впервой, царевна, ты видишь меня здесь, во дворце, – заговорил Салтыков, – помнишь деревню? Часто я видал тебя в саду, ты была тогда маленькой девочкой… потом три года я не видал тебя, а из головы, из памяти, ты не выходила у меня… потом я встретил тебя в Москве… в церкви… в монастыре и… – Он замолчал.
– Помню, боярин, все помню, – упавшим голосом отвечала царевна, – только зачем ты вспоминаешь про все это, то все прошло… уйди, уйди, боярин, – вдруг взмолилась она, – зачем ты пришел?..
– Неужто ж, царевна, ты не догадалась, не поняла, – снова дрожащим голосом проговорил Салтыков, – не поняла, зачем я искал тебя всегда, отчего я не спускал с тебя глаз; неужто ж ты не поняла, что полюбилась ты мне, что без тебя жить не могу я… Вырвали тебя, царевна, у меня, – продолжал он, схватив ее за руку.
У царевны дрожь пробежала по телу от его прикосновения, ее бросило в жар, но руки она не отняла, не в состоянии, не в силах была отнять.
– Вырвали тебя у меня, – продолжал боярин упавшим голосом, – против этого ничего не поделаешь, не отнять тебя у царя… ну, да и им не вырвать у меня из души, из сердца тебя… теперь дороже ты мне еще стала, царевна… ты приказала уйти, – не могу… не в силах я… я и пришел сказать тебе это… душу тебе открыть… люба ты мне… так люба, что голову на плаху положу за тебя… мне ничего не нужно, царевна… будь ты царицей… скажи только, что я люб тебе… мне нужна только твоя ласка… твой взгляд добрый, ласковый… такой… помнишь дорогой… под Троицей… скажи, царевна! – взмолился боярин. – Одно только слово и скажи… что же молчишь, Марьюшка? Любимая, дорогая! – шептал он, наклоняясь к ней.
Царевна, слушая его речи, не могла прийти в себя; и жутко ей было, и страшно, и хорошо в то же время; голова кружилась, в глазах было темно, она не знала, где она, что делается с ней, она была в забытьи, близка к обмороку. Салтыков нагнулся еще ниже; не выпуская ее руки, он шептал все тише и тише; шепот этот опьянял царевну. Салтыков обнял ее, прижал к себе, голова царевны бессильно упала к нему на грудь, что-то горячее, жгучее коснулось губ царевны. Обожгло их, она вся затрепетала, слезы брызнули из глаз, она бессознательно прижалась сама еще крепче к боярину, а горячие поцелуи осыпали ее губы, щеки, глаза, волосы…
«Что он со мной делает? Боже мой, боже мой! Что нужно ему от меня? Ведь я царевна, невеста. Полюбовницей своей хочет сделать… целует, обнимает. Что я царю теперь скажу?»
При этих мыслях краска стыда покрыла ее лицо. Опьянение от горячих боярских ласк прошло, заговорило негодование, оскорбление – как смел боярин так оскорбить ее, невесту царскую, когда он по отношению к царю, а следовательно, и к ней не более как раб, холоп; и этот холоп обнимает ее, целует, называет своей любой, какая она ему люба!.. Полюбовницей хочет ее сделать, оскорбить царя, такого доброго, ласкового… Любит он ее? Так что ж прежде-то глядел, чего ждал? Ждал, чтоб она стала чужой женой, да еще чьей! Не высоко ли забрал он? Что ж, и она его любит, да умела же скрывать, только сегодня он своими ласками да лукавыми речами заставил высказать ее свою слабость. Досада, злость на себя, раскаяние в своей слабости охватили царевну, она собрала все силы и, оттолкнув Салтыкова, вскочила на ноги; в это время еще краше, еще лучше была она.
– Прочь!.. Как ты смеешь?! – задыхаясь, проговорила царевна.
– Царевна!.. Марьюшка… Господь с тобой… опомнись!.. – пробормотал ошеломленный Салтыков, не понимая такой резкой, быстро происшедшей перемены в царевне.
– Опомнись ты, боярин! Ты вспомни, куда пришел? – отчетливо, грозно произнесла царевна. – Ты, знать, забыл, что находишься в царском дворце; куда забрался ты предлагать свои холопские ласки да любовь?
Салтыков еле устоял на ногах.
– Что ж это, сначала на грудь припала, плакала, а потом оскорбления! Холопские?! – переспросил Салтыков, глаза его блеснули огнем.
– Какие же еще… не царский ли ты холоп?!
– Царевна! Люблю я тебя, но обиды не прощу и отцу родному, – медленно проговорил боярин.
– Обиды? Ты ополоумел, знать, боярин? Не ты ли обидел царя? Скажешь, не вольна я, царевна, называть тебя холопом?
– Но не царица еще, помни, не захочу я, и не будешь ею!
Царевна принужденно засмеялась:
– Смешон ты, боярин, со своими угрозами! Уходи вон отсюда; сам знаешь, несладко тебе будет, коли позову кого… уходи же подобру-поздорову.
Этот смех, это указывание на дверь совсем ошеломили Салтыкова; смех этот возмутил его, потряс, оскорбил до глубины души.
«Что ж это, издевка надо мной?» – думал он.
– Опомнись, царевна, образумься, что ты делаешь? – попытался он снова заговорить, надеясь уладить как-нибудь дело. – Ты сама знаешь, не царь я, но сильнее царя! Никто, никогда, царевна, не оскорблял меня так, как оскорбила ты нынче… я прощу… я забуду… все забуду… ты не поняла меня… не полюбовницей нужна мне ты… ласка, ласка только твоя, Марьюшка.
Угрозы Салтыкова окончательно вывели из себя царевну:
– Не Марьюшка я тебе! Я царевна Настасья Ивановна! Я приказываю тебе сейчас же выйти вон!
– Вот что?! Царевна! – со злобой на лице проговорил Салтыков. – Царевна! Так помни же, царевна, что этот холоп, – продолжал он, ударив себя в грудь кулаком, – этот холоп сорвет с тебя царский венчик… раздавит его… сведет тебя с верха… Теперь холоп этот заговорит с тобой иначе… не молить он тебя будет, а требовать… Выбирай теперь: или будешь моей, или – ссылка! – произнес Салтыков вне себя, не отдавая отчета в своих словах.
Негодование охватило царевну, у нее не осталось кровинки в лице; она медленно подняла руку, указывая ею на дверь.
– Вон, холоп, иначе я подниму тревогу, сзову боярынь, расскажу о тебе царю!.. – проговорила царевна. Глаза ее горели; она становилась все бледней и бледней.
Салтыков низко поклонился.
– Прости, царевна! – прошептал он, улыбаясь. – Скоро свидимся, да уж попомни, кстати, когда будешь рассказывать царю про мою холопскую дерзость… расскажи уж заодно, как этот холоп обнимал и целовал тебя и как к холопу прижималась и припадала на грудь царевна.
Он еще раз поклонился и вышел.
Нелегко было уходить ему от царевны, от того свидания, которого он так жаждал, которого добился с таким трудом; он мог ожидать холодного ответа, отказа, но оскорбления, презрения не ожидал он, не думал, чтобы его люба, его царевна указала ему на дверь. Он вышел, шатаясь. Слово «холоп», услышанное им от царевны, вызвало в нем злобу, он не мог сказать, что чувствовал в эти минуты к царевне; жажда мести охватила его. Он никак не мог примирить прошлое поведение царевны с тем поступком, который она сделала нынче. Ему хотелось отомстить ей как можно больнее, чтобы она почувствовала те же муки, какие переносит он. Нужно бороться – отказаться от этой борьбы, если бы он даже и желал, было невозможно: он хорошо сознавал всю опасность, какая угрожала ему, если царевне вздумается рассказать царю о нынешнем вечере. Царевна ушла от него, ее не воротишь, терять голову было бы безрассудно. Напротив, потеряв в жизни все, нужно было спасать хоть жизнь, а спасти эту жизнь можно было только гибелью царевны, гибелью быстрой, спасая себя, нечего было жалеть ее.
Марьюшке было не легче, она хорошо сознавала, какое глубокое оскорбление наносила она любимому человеку; она сознавала, что не могла поступить иначе, что должна была поступить так, и это исполнение долга давило, мучило ее; кроме того, угрозы Салтыкова возмущали, приводили ее в негодование.
– А все-таки люб он мне, люблю его, постылого, люблю! – зарыдала царевна, падая в кресло.
Глава XI
«Спешить надо, – думал, идя дорогой, Салтыков, – спешить приниматься за дело, проболтается царевна в сердцах – все пропало… нужно спасаться… Ну и царевна! Салтыков – холоп!.. Погоди, царевна, попросишь и у холопа пощады и милости, да будет поздно!»
Он направлялся к Вознесенскому монастырю, к матери. Тихо вошел он в келью, поздоровался с матерью, с братом, который сидел здесь же. Евникия взглянула на сына.
– Что это, али неможется тебе? – спросила она его, увидев бледное, расстроенное лицо сына.
– Неможется, матушка.
– Может, так же, как и Борису?
– А что Борис? – спросил он, взглядывая на брата.
Борис сидел потупившись, он был бледнее брата, рука его, лежавшая на столе, нервно барабанила пальцами.
– Что такое, Борис, скажи? – снова повторил свой вопрос Михайло.
– Новая родня царская коготки начинает показывать, – отвечала за сына Евникия.
– Как так?
– Вот он тебе расскажет.
Михайло смотрел на брата, тот молчал.
– Расскажи, Борис, что случилось, – спрашивал его Михайло.
– А то, – дрогнувшим голосом заговорил Борис, – то, что всякая мошка, голытьба начинает позорить, оскорблять нас.
– Да, оскорбляют! – неопределенно заметил Михайло.
– Какой-нибудь Хлопов чуть не холопами нас считает.
– Говорят – холопы! – подтвердил опять Михайло.
– Ты как хочешь там, – продолжал Борис, – а я молчать да смотреть на то, как они начинают власть забирать да помыкать нами, боярами, не стану; или они пусть властвуют, или мы, а уж не попущу насмехаться над нами! – решительно, твердо произнес Борис.
– Да в чем дело-то?
– Ты знаешь оружейную! Уж на что мастера есть, сам гляжу, как работают, сам во все вхожу, добиваюсь и добьюсь, что наши клинки не будут уступать турецким, ну да что толковать об этом, чай, сам знаешь…
Михайло утвердительно кивнул головой.
– Сегодня царю вздумалось похвалиться своим оружием перед Хлоповым, не Иваном, а тем… Глебом; повел его в свою оружейную, и я здесь же. Взял царь турецкую саблю, полюбовался ею, погнул – гнется, как змея.
«А что, – говорит потом Хлопову, – у нас сделают такую аль нет?»
Взял тот саблю в руку и ухмыляется, да так ехидно, словно гадина какая, так во мне все и закипело.
«Что ж, отчего не сделать – сделают, – говорит, – только такова ли будет?»
А сам все ухмыляется, ну тут уж я не выдержал. Скажи он это без усмешки, может, я и смолчал бы, а тут не мог, вырвал я саблю у него из рук… обозвал неучем… вижу, наступает: я ему слово, а он мне десять, да так хамское отродье и лезет, так на горло и наступает, таких речей от него наслушался, что отродясь не слыхивал, да вряд ли и услышу…
– Что же царь-то?
– Что царь! – с усмешкой проговорил Борис. – Царь молчит да слушает, как меня поносят, нет того, чтобы остановить нахала, глотку ему заткнуть, – продолжал он с гневом, – нет! Пусть, мол, попорочит его, пусть посмеется… ему, знать, любо…
– Неладно! – промолвил Михайло.
– Чего же тут ладного! Опять говорю, как знаешь, Михайло, так и делай, а я примусь за дело, а то лучше и не жить.
– Примусь да примусь, заладил одно, нужно приниматься умеючи, толково.
– Сумеем, небось у тебя ума-разума занимать не станем, совета не попросим.
– Напрасно, иной раз и я не был бы лишним.
– Хотите приниматься за дело, – вмешалась в разговор молчавшая до сих пор Евникия, – а ссору меж собой затеваете, какой же прок выйдет? Михайло правду сказал, что за дело нужно приниматься умеючи; кто бы там ни были Хлоповы, а побороть их не так легко, как ты думаешь, Борис, у них крепкая есть стена – царевна… того и гляди, свадьба будет, тогда уж ничего не поделаешь… Нужно торопиться, теперь, может быть, успеем еще что-нибудь сделать, попытаемся…
– Ты что задумала, матушка? – спросил Борис.
– Что задумала, не скажу, сам догадайся. Ты как думаешь, что в дереве важней: корень или ветви?
– Полагаю, корень.
– Ну, так если корень-то вырвать из земли, будет жить дерево или нет? Так вот я и думаю, что прежде всего за корень нужно приниматься, вырвем его – ну и ладно; тогда о ветвях-то и хлопотать нечего.
Борис оживился, он понял мысль матери, это было то, о чем он с самого начала говорил брату. Михайло сидел молча, потупившись.
– Я давно, с самого начала тоже так думал, – произнес Борис, – говорил с Михайлом об этом, да он тогда на стену полез, затвердил одно: не дам, не попущу, и конец.
Евникия взглянула на Михайлу, она понимала, почему Михайло лез на стену, знала причину, знала также и то, что причина эта существует и теперь.
– Можно без вреда, на время дурь навести, а там скоро все пройдет и следов не останется, – нерешительно, как бы спрашивая, говорила Евникия, глядя на Михайла.
Тот исподлобья вскинул глаза на мать:
– Но мне все равно, на время ли, навсегда ли, делайте как знаете.
Согласие Михайлы немало удивило как мать, так и брата.
– Постараюсь, заготовлю, – заговорила торопливо Евникия, – а там уж сами постарайтесь, только осторожнее.
Послышался шум, все притихли и напряженно смотрели на дверь. В келью поспешно вошла раскрасневшаяся Феодосия.
– Что это шумят там? – спросила Евникия.
– У великой старицы, – отвечала поспешно Феодосия. – Из дворца прибежали, она собирается к царю идти.
– Что такое, что там сделалось? – спросили все в один голос.
– С царевной что-то попритчилось…
Михайло вскочил, он был бледен, глаза страшно уставились на Феодосию; ему нужно было опереться о стену, чтобы не упасть.
«Рассказала, все рассказала!» – мелькнуло у него в голове.
– Сначала плакала, говорят, – продолжала Феодосия, – на крик кричала, а потом помертвела, лежит как мертвая.
– Бредит? Говорит что-нибудь? Не слыхала ли? – не своим голосом спросил Михайло.
– Не знаю, не слыхала.
– Поди получше узнай! – обратилась к ней Евникия.
Феодосия нырнула за дверь.
– Спешить нужно, спешить! – заговорил первый Михайле, его била лихорадка.
Евникия подозрительно взглянула на него.
– Ты не знаешь, что за болезнь у царевны; может, теперь моя помощь и не нужна вам? – спросила она у него.
– Откуда же мне знать? Знаю одно: если делать что, так делать теперь, медлить нечего!
– Заходи завтра утром, я склянку приготовлю, а теперь идите, мне немало еще дела будет сегодня, – сказала Евникия, выпроваживая сыновей из кельи.