Текст книги "Последние годы Дениса Давыдова"
Автор книги: Николай Задонский
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
По мере того как Денис Васильевич из разговора с Ермоловым узнавал обо всем этом, он все глубже проникался сочувствием к его деятельности. Будь он сам на месте Ермолова, он, вероятно, поступил бы точно так, разве был бы немного поосторожней. И что удивительного в том, что ермоловские нововведения принимаются восторженно людьми свободолюбивых взглядов, составившими тесный приятельский кружок проконсула Кавказа!
Денису Васильевичу невольно вспоминался Тульчин. Там Киселева тоже поддерживали вольнолюбцы, не стеснявшиеся излагать при нем свои взгляды. Но тут же сразу возникал острый вопрос о пределах благонамеренности и о границах дозволенного. Киселев, не избегая либеральных разговоров и даже соглашаясь во многом со своими сотрудниками, явно границ переступать не собирался. А Ермолов? Как и пять лет назад, он язвительно обрушивался на высшие сферы, не щадил и царя, но в то же время Алексей Петрович не прочь был пройтись и на счет некоторых либералов. Однако, рассуждая о политических делах, он как будто чего-то недосказывал, и эти недомолвки казались загадочными. Впрочем, имелись и другие признаки, усиливавшие такое впечатление[24]24
М. В. Нечкина в своем исследовании «А. С. Грибоедов и декабристы» (изд-во Академии наук СССР, 1951 г.) так оценивает противоречивый и сложный образ Ермолова: «Проницательность, умение лавировать, разгадывать планы врага, побеждать хитростью и при нужде надевать маску – несомненно присущие Ермолову черты. Это лавирование породило немало противоречий в его поведении. Однако черты политической оппозиционности и вольнодумства все же складываются в облике Ермолова в такое прочное и ясное целое, что становится вполне понятно, почему этот человек мог быть зачислен декабристами в ряды «своих»… Политическая оппозиционность Ермолова далеко не была в узком смысле слова «фрондой»: нет, она проистекала из определенных, противоположных режиму принципов мировоззрения – сложного и противоречивого, но в основах – противостоящего режиму. От изложенных выше устоев был уже один шаг до политической критики правительства и до деятельности против него».
[Закрыть].
Когда Денис Васильевич осведомился у Ермолова, по каким делам его вызывают в Петербург, он ответил:
– Над этим вопросом, любезный Денис, я сам, признаться, второй месяц голову ломаю… Сообщили, что ожидается в феврале приезд из Лайбаха государя, коему угодно меня видеть… не для обмена взаимными нежностями, конечно. А зачем? Закревский весьма туманно намекнул, будто носятся слухи о том, что государь готовит мне новое важное назначение… Но какое?
– Может быть, вам предстоит занять пост командующего войсками, кои, по слухам, будут направлены на помощь грекам? – подсказал Денис Васильевич.
– Чепуха! – махнув рукой, решительно произнес Ермолов. – Нашим английским и австрийским союзникам невыгодно появление русских войск на Балканах. Да и трудно ожидать, чтоб Александр Павлович осмелился на такое дело, как поддержка греческого восстания.
Подобные доводы недавно высказывал в Каменке Базиль. В Киеве же говорили другое. Раевский получил несколько предписаний, свидетельствовавших, что правительство учитывает возможность близких военных осложнений. Денис Васильевич счел нужным Ермолову возразить:
– Вам, однако ж, должно быть известно, почтеннейший брат, что в наших войсках, расположенных близ границ, производятся некоторые передвижения?
– Знаю. Кажется, даже экспедиционный корпус составляется. И в том с тобою соглашусь, что меня могут прочить туда на должность начальника. Но… кто сказал, что мы отправимся на Балканы освобождать греков, а не куда-нибудь в другие места?
– Куда же, вы полагаете?
– Вероятней всего в Италию, карбонариев смирять, – отрезал Ермолов и сразу заметно взволновался. – А командовать войсками, назначенными для сей неблагородной цели, прямо тебе скажу, я никак не собираюсь… Никак!
Денис Васильевич опять отметил, что о возможности посылки карательных войск в Италию впервые услышал от Базиля, считавшего позорной такую экспедицию. Очевидно, этот вопрос был предметом обсуждения членов тайного общества и близких к нему кругов. Но то, что спокойно выслушивалось от Базиля, начинало беспокоить, когда говорилось Ермоловым. Базиль сидел в своем поместье и демагогические споры, как выражался Пушкин, запивал шампанским, а Ермолов, занимая столь важное положение, находился на виду всей страны, каждое его неосторожное слово могло иметь для него дурные последствия.
Алексей Петрович между тем, продолжая расхаживать по комнате, говорил:
– Все это пока одни предположения. Возможно, я ошибаюсь, дай бог, чтоб так и было. А думать приходится! Аракчеев и другие близкие царю люди давно на меня наушничают. Великий князь Николай Павлович, коего я в Париже за пьяные дебоши осаживал, прямо изволит заявлять, будто я неблагонадежный начальник. Ну, а назначением меня в каратели представляется прекрасный случай мою благонадежность испытать… Дьявольски тонкая сеть сплетается, любезный Денис! Любой мой ответ подлецам на руку! Соглашусь – навеки в глазах всех честных людей свое имя замараю. Не соглашусь – придется, как неблагонадежному, отставку брать и мундир снимать. Вот какое дело!
– Что же, в таком случае, вы намерены предпринять?
– Воспользоваться советами древних мудрецов, – усмехнулся неожиданно Ермолов. – Не делать того, чего твои враги желают и ожидают!
– Не понимаю, каким образом вы сумеете этого достигнуть?
– Попробую сослаться на болезни и на робость, одолевающую меня при мысли, что придется явиться на той же сцене, где недавно действовали Суворов и Наполеон…
– Помилуйте! Кто же поверит вам, почтеннейший брат?
– А не поверят, можно, смотря по обстоятельствам, еще что-нибудь придумать… Трудно, знаю! Однако попробуем!
И, чуть помолчав, расправляя собравшиеся на широком лбу морщины, закончил твердо:
– Так или иначе… Имени своего марать не буду!
IV
Ранней весной Александр Ипсиланти в сопровождении двухсот всадников, переправившись по льду через пограничную реку Прут, занял город Яссы.
Силы Александра Ипсиланти, которому греческая гетерия доверила возглавить восстание, были ничтожно малы, надежды огромны. «Великая держава одобряет сей подвиг», – одной этой фразы, появившейся в первом воззвании, выпущенном в Яссах, оказалось достаточно, чтобы вселить уверенность в освобождение от турецкого рабства не только греков, но и других славянских народов. Все понимали, о какой великой державе идет речь.
– Россия с нами, русские нам помогут, – читая воззвание, говорили со слезами радости на глазах греки и сербы, валахи и молдаване, стекавшиеся отовсюду в Яссы.
Александру Ипсиланти было хорошо известно, что в Петербурге всячески старается за греческих патриотов не кто иной, как сам министр иностранных дел, грек по рождению, граф Каподистрия. Отношения России с Турцией натянуты до последней степени. Русский посланник из Константинополя отозван. Русские войска стягиваются к границам.
А в братском сочувствии к восставшим грекам русского народа можно было не сомневаться. Далекие от Дипломатических интриг русские люди рассуждали попросту: кому же, как не России, взять под свою защиту несчастных единоверцев? В церквах служили молебны о даровании им победы. Собирались пожертвования. Во многих семьях рождавшимся детям давали греческие имена. Во всех слоях общества Александра Ипсиланти и его товарищей чтили героями.
Павел Дмитриевич Киселев из Тульчина писал Закревскому:
«Нельзя вообразить, до какой степени они очарованы надеждою спасения и вольности. Что за время, в котором мы живем, любезный Закревский? Какие чудеса творятся и какие твориться еще будут? Ипсиланти, перейдя за границу, перенес уже имя свое в потомство. Греки, читая его прокламацию, навзрыд плачут и с восторгом под знамена его стремятся. Помоги ему бог в святом деле! Желал бы прибавить: «и Россия».
Киселев знал, конечно, что Россия в любую минуту оказать помощь готова. Вторая армия стояла под ружьем. Начальник штаба все ночи напролет просиживал над картами, обсуждая со своими сотрудниками планы возможных в ближайшем будущем наступательных действий. Остановка была за царем, находившимся еще в Лайбахе. Взоры всех обращались туда. Уверенность, что царь не оставит без поддержки восставших, была полной.
Денис Давыдов, живший всю весну в Москве, не менее других был взволнован известием о начале греческого восстания.
На первых порах, помня разговоры с Базилем и Ермоловым, он, правда, относился с некоторым недоверием к разговорам о царской помощи грекам, но постепенно поддался общему настроению. Слишком упорны и правдоподобны были распространявшиеся всюду слухи! Говорили, будто четыре корпуса войск под начальством Ермолова вот-вот выступят против турок. Говорили, будто Ермолов спешно выехал из Петербурга в Лайбах для совещания с царем и начальником главного штаба Волконским о предстоящей военной кампании. А Дмитрий Никитич Бегичев списал где-то строки стихов молодого петербургского поэта Кондратия Рылеева, посвященные Ермолову:
Наперсник Марса и Паллады.
Надежда сограждан, России верный сын
Ермолов! поспеши спасать сынов Эллады…
Стихи были приятны. Признание почетной миссии Ермолова выражалось в них весьма явственно. Денис Васильевич начал даже подумывать над тем, чтоб самому проситься в будущую действующую армию.
– Стыдно, брат, дома мне сидеть, когда война за святое дело начинается, – признавался он Бегичеву. – Я же в тех местах с турками воевал и многим Алексею Петровичу полезен был бы… Хочу в главный штаб писать!
Но спустя некоторое время события предстали в совершенно ином свете.
В Москву из Варшавы неожиданно приехал Вяземский. Он внешне мало изменился, зато возбужден был до крайности. И Денису Васильевичу, ничуть не таясь, объявил:
– Меня лишили службы и выслали сюда, найдя, что мой образ мыслей и поведения противен духу правительства…
– Помилуй! Да что же такое ты там натворил?
– Ровно ничего, если не считать некоторых замечаний, кои делаются ныне каждым честным человеком…
– Иными словами, высказывал недовольство, насколько я разумею? Но чем же ты недоволен?
– Нельзя вечно существовать обманом и отказываться сегодня от того, что обещали вчера, – с раздражением сказал Вяземский. – А эти признаки стали, кажется, основными определителями нашей политики! Я уже не говорю о том, что царь и его министры перестали совершенно считаться с чаяниями своего народа… Мы прокламируем конституционное устройство полякам и отвергаем любую их попытку в этом направлении; мы ведем постыдную игру с обнадеженными нами греческими патриотами… Разве ты не слышал, какой ответ дан государем обратившемуся к нему за помощью Александру Ипсиланти?
– Понятия не имею, – несколько растерянным голосом произнес Денис Васильевич. – Расскажи, сделай милость…
– Нет, уж если ты не слышал, я передавать своими словами не буду, а прочитаю сию достойную вечной памяти эпистолу, списанную мною в Варшаве у одного из наших дипломатов…
И Вяземский, достав из портфеля бумагу, прочитал:
«Никакой помощи, ни прямой, ни косвенной вы не получите, ибо недостойно подкапывать основание Турецкой империи действиями тайного общества. Ни вы, ни ваши братья не находитесь больше на русской службе, и вы никогда не получите позволения возвратиться в Россию».
Денису Васильевичу стало ясно, что предположения, высказанные некогда Базилем и подтвержденные затем Ермоловым, оправдываются и общие надежды на царскую помощь грекам бессмысленны, однако многое еще было непонятно.
– Почему же так получается, милый друг? – спросил он. – Мне за верное известно, что гетеристы находились под покровительством нашего правительства и графа Каподистрия…
– В том-то все дело! – перебивая, сказал Вяземский. – Начало греческого восстания совпало с революцией, которую карбонарии произвели в Пьемонте. К тому же было получено известие, что валах Теодор Владимиреско, собравший целое войско из простого народа и примкнувший вначале к Ипсиланти, воюет не только против турецких янычар, но и расправляется со своими боярами. Австрийский канцлер Меттерних запугал государя призраком всеобщего народного возмущения. А монархи, собравшиеся в Лайбахе, более всего того опасаются. Греки были признаны такими же мятежниками, как и карбонарии. Греки стали жертвой царского испуга и подозрительности. А граф Каподистрия? Он тщетно пытался выгородить своих соотечественников. Государь заподозрил его самого в связях с карбонариями и приказал именно ему писать, под свою диктовку, ответ Александру Ипсиланти… Представляешь?
– Представляю. История поганая, – вздохнул Денис Васильевич. – Но скажи, ради бога, мне важно твое мнение: зачем же все-таки продолжается движение наших войск к границам и Ермолов вызван в Лайбах? Неужто возможно, что, отказав в помощи грекам, мы пойдем, как некоторые предполагают, усмирять карбонариев?
– Во всяком случае, я тоже слышал, что подобное намерение нашему перепуганному царю не чуждо. И Ермолов, вероятно, получит назначение командовать усмирительными войсками, чему я, разумеется, не завидую…
– Ермолов такого назначения не примет! Об этом не может быть и речи! – взволнованно и горячо отозвался Денис Васильевич. – Я виделся с Алексеем Петровичем перед отъездом его в Петербург, я могу ручаться, карателем он не будет! Но я ума не приложу, каким образом может он выкрутиться? Если государь так подозрительно настроен, то любые доводы Ермолова для отказа от назначения могут стоить ему службы, которая свыше четверти века была столь примерной и блистательной… Ты должен понять, я не могу оставаться спокойным!
– А мне хочется все-таки немного тебя успокоить, любезный Денис, – неожиданно улыбнулся Вяземский. – Ты не учитываешь тысячи всяких случайностей, почти непременных в подобных делах… Сообрази хотя бы, что переброска войск за две тысячи верст может растянуться на месяцы, а подавление мятежей требует обычно быстроты. И, говорят, австрийцы уже зверствуют в Италии…
– Твои доводы отзываются софизмами, друг милый, – ответил Денис Васильевич. – Ты забываешь, что войска отправляются в поход не прежде назначения начальника, а наоборот… И Ермолов, по всей видимости, сейчас уже в Лайбахе, где первый же разговор с царем может окончиться для него самыми дурными последствиями… Нет, что скверно, то скверно! Сердце болит за Ермолова!
В доме Вяземского опять стали теперь собираться по вечерам старинные приятели: Василий Львович Пушкин, Федор Толстой, Четвертинский, Денис Давыдов… Но происходившие события наложили отпечаток на общее настроение и характер бесед. Былая легкомысленная веселость исчезла. И Вяземский, разгоряченный несколькими бокалами шампанского, начинал обыкновенно бушевать:
– От большого количества народа не скроешь, что рабство – уродливость и что свобода, коей они лишены – такая же неотъемлемая собственность человека, как воздух, вода и солнце. Тиранство могло пустить по миру одного Велизария, но выколоть глаза целому народу – вещь невозможная…
Василия Львовича такие крамольные слова заставляли беспокойно поглядывать по сторонам и ерзать на стуле. Федор Толстой басовито изрекал не относящиеся к речи вздорные реплики. Четвертинский сидел молча с трубкой в зубах и покачивал головой.
А Вяземский продолжал витийствовать:
– Рабство – нарост на теле нашего государства… Рабство – вот причина, которая порождает у нас революционную стихию… Уничтожив рабство, мы уничтожим всякие предбудущие народные возмущения! Или вы хотите ждать, чтобы бородачи топорами разрубили этот узел?
Слова, сказанные Вяземским, звучали грозно. Бородачи с топорами страшили всех дворян: и либералистов и староверов. Денис Давыдов исключения не представлял. Но, слушая Вяземского, он не испытывал обычного в таких случаях щемящего душу беспокойства.
Вяземский желал уничтожения рабства, чтоб предотвратить возможность народных возмущений. Другие либералисты хотели того же, однако расходились с Вяземским в вопросах о том, каким способом этого добиться. Они не возлагали надежд, подобно Вяземскому, на реформы и просвещение, а считали необходимым прежде всего свергнуть самодержавие, изменить государственный строй, для чего и создавали тайные общества. Денису Давыдову позиция, занятая Вяземским, представлялась более надежной[25]25
Слова Вяземского полностью взяты из его письма А. И. Тургеневу от 6 февраля 1820 года из Варшавы («Остафьевский архив», том II). Возвратившись в Москву, Вяземский 15 марта 1821 года пишет В. А. Жуковскому: «В наши дни союз с царями разорван: они сами потоптали его. Я не вызываю бунтовать против них, но не знаться с ними. Провидение зажгло в тебе огонь дарования в честь народу, а не на потеху двора» («Русский архив», 1900, кн. 2).
Взгляды Вяземского действительно во многом совпадали со взглядами Дениса Давыдова, который писал: «Я убедился по опыту, что между ними (царями) и частными людьми близких отношений существовать не может и не должно; мудрость частного человека, как бы высоко ни стоял он на служебной лестнице, должна заключаться в том, чтобы постоянно держать себя в почтительном от них отдалении, имея у себя всегда готовый им ответ».
Впрочем, Денис Давыдов, сравнивавший самодержавие с домовым, который душит Россию, критиковал этот строй в некоторых случаях более остро и резко, чем Вяземский. Приведем характерное свидетельство самого Вяземского. 29 января 1932 года он писал В. А. Жуковскому: «Посылаю тебе стихи Дениса. Вот он иногда выступал из границ, дул по всем по трем и коренную трогал» («Русский архив», 1900, кн. 3).
Смысл последней фразы расшифровать нетрудно. Именно в то время известный реакционер С. Уваров выдвинул так называемую «Теорию официальной народности» и сформулировал ее основу («Православие, самодержавие, народность»), получившую ироническое наименование «уваровской тройки». Коренная в ней самодержавие. Ценное свидетельство Вяземского лишний раз опровергает доводы тех биографов поэта-партизана, которые полагали, будто он был вообще далек от критики самодержавия.
[Закрыть].
Брат Евдоким, произведенный недавно в генерал-майоры, и Левушка, ставший полковником, продолжали служить в Петербуpre. Денис Васильевич, обеспокоенный судьбой Ермолова, писал им письма, просил сообщать все слухи, доходившие из далекого Лайбаха. Пошел второй месяц, как Ермолов туда уехал. Пора бы всему выясниться! Но братья долгое время не отвечали. Молчал и Закревский.
И вдруг пришла коротенькая, более чем странная записка от Левушки. Ермолов в Лайбах еще не приезжал! Никто не знает, где он. Начальник главного штаба Волконский выражает недоумение. Император сердится. Закревский в полном расстройстве.
У Давыдовых и Бегичевых записка Левушки произвела настоящий переполох. Что такое с Ермоловым? Случай всем казался загадочным. Строились тысячи всевозможных догадок. Соня и Сашенька высказывали мнение о возможной болезни, Дмитрий Никитич пускался в пространственные рассуждения о всяких дорожных историях. Однако Денис Васильевич, сопоставив некоторые события, начал склоняться к иному объяснению.
Полагая Ермолова в Лайбахе, он не обратил внимания на замечание Вяземского о том, что подавление мятежей требует быстроты, а теперь это замечание приобрело весьма существенное значение. Ермолов недаром возлагал надежду на обстоятельства, которые помогут что-нибудь придумать, чтоб избежать нежелательного назначения. Алексей Петрович, несомненно, лучше других знал, что австрийцы торопятся подавить мятеж, и мог нарочно замедлить свой приезд. И когда спустя несколько дней пришло известие, что Ермолов наконец-то благополучно прибыл в Лайбах, а в газетах появились сообщения о взятии австрийскими войсками Неаполя, Денис Васильевич почти перестал сомневаться в своей догадке.
Разумеется, ни родным, ни друзьям он не сказал о том ни слова. Напротив. После того как окончательно выяснилось, что посылать русские войска в Италию незачем, Вяземский однажды намекнул:
– А тебе не кажется, что Ермолов выкрутился какими-то хитростями?
Денис Васильевич сейчас же возразил:
– Вздорная мысль, друг мой! Ермолову никакой нужды в хитростях не было при той быстроте австрийцев, о какой сам ты говорил… И, пожалуйста, сделай одолжение, Петр Андреевич, не высказывай впредь никакого вздора о Ермолове. Кумушек обоего пола в Москве много. Ты пошутишь, они подхватят, а кто-то и ухватиться за слух может… Сам знаешь, в какое время живем! Репутацию человеку нынче испортить ничего не стоит!
Денис Васильевич последние фразы сказал не зря. Время было опасное. Правительство, встревоженное ростом общего недовольства, усилило деятельность гражданской и военной полиции. Обе столицы кишели тайными наблюдателями и доносчиками, жадно ловившими каждое неосторожное слово, каждый слух…
Денис Васильевич проявлял благоразумную предусмотрительность. Лето Давыдовы проводили в небольшой подмосковной деревне Приютово. Соня опять ожидала ребенка. А Денис Васильевич готовил издание «Опыта о партизанах», предполагая осенью выпустить книгу в свет. Жили замкнуто, тихо. Никого, кроме Бегичевых и Вяземских, не принимали. Круг знакомых был ограничен. В общественных местах он старался показываться как можно реже. В английском клубе обедал всего два или три раза, причем от разговоров на острые темы обычно уклонялся.
Старинный приятель поэт Александр Федорович Воейков недоумевал:
Давыдов, витязь и певец
Вина, любви и славы!
Я слышу, что твои совсем
Переменились нравы:
Что ты шампанского не пьешь.
А пьешь простую воду,
И что на розовую цепь
Ты променял свободу,
Что ныне реже скачешь в клоб,
В шумливые беседы,
И скромные в семье своем
Тебе милей обеды…
Однако даже уединенная, скромная жизнь от полицейского надзора не спасала.
Брат Левушка, приехавший погостить на недельку, сообщил секретно:
– Вызывал меня перед отъездом Закревский и просил тебя предупредить, чтобы ты избегал неосторожных и нескромных разговоров…
– Помилуй, что за странность! – изумился Денис Васильсвич. – Какие нескромные разговоры и с кем я их веду?
– Арсений Андреевич сказал, будто до него дошли слухи, что ты порицаешь действия высшего начальства, ропщешь на порядки в армии и осуждаешь военные поселения.
– Откуда же исходят подобные слухи? Какие мерзавцы их собирают?
– Агенты военной тайной полиции, как я понял.
Денис Васильевич тщетно напрягает память, стараясь припомнить, когда и в каком обществе высказывал такие мысли. Впрочем, это не так существенно. Он понимал, что доносчики, может быть и не совсем доказательно, приписали ему, несомненно, его собственные суждения, которые они где-то краем уха подслушали.
Итак, он под постоянным наблюдением тайных соглядатаев. Он идет по улице, а чьи-то глаза его провожают; он остановился, чтоб повидаться с приятелем, а чьи-то настороженные уши ловят обрывки его фраз; он приходит домой и, ничего не подозревая, сидит в кругу семьи, а чьи-то грязные руки уже строчат на него донос: «Фу, мерзость какая!» – невольно содрогается Денис Васильевич от негодования и отвращения. А следом приходят тревожные мысли о возможных последствиях. Ведь при существующем недоброжелательном отношении к нему высшего начальства любому доносу бродяги могут дать веру!
И, обращаясь к брату, он спрашивает:
– А как думаешь, куда эти слухи, облеченные, вероятно, в форму доноса, направляются? Не следует ли мне что-то предпринять?
Левушка отвечает успокоительно:
– Мне кажется, тебе беспокоиться об этом не надо. Благожелательный и любезный Арсений Андреевич сам обо всем позаботился…
Возникшая тревога постепенно исчезает. Хорошо все-таки иметь в главном штабе друга! Но с возмущением, клокотавшим в груди, не так-то легко справиться. Денис Васильевич не мог скрыть его и в письме к Закревским.
«Слухи, которые дошли до тебя насчет моей нескромности, вовсе несправедливы. Ежели бы я что и соврал, то никто бы пересказать не мог мною совранное, ибо я совершенно никуда не выезжаю и никого не принимаю. Я знаю, как и другие, что Москва не менее Петербурга, наводнена людьми, которых я не опасался бы, если б они доносили о том, что слышат, но чего не сочинит мерзавец для того, чтобы выслужиться? К тому же – горькая истина! – какая храбрая служба, какая благородная жизнь перевесить может донос бродяги, продавшего честь свою полиции?»
Доверить такое письмо почте, где завелся обычай просматривать корреспонденцию, Денис Васильевич никогда бы не решился. Он хорошо знал, что бумага терпит все, но многие не терпят того, что на бумаге написано. Письмо в столицу отправлено было с Левушкой.
А предупреждение Закревского запомнил крепко. В английском клубе совсем перестал появляться. Благоразумную предусмотрительность надо превратить в чрезвычайную осторожность. Такова была жизнь!
V
Соня впервые после родов вышла в цветник, разбитый при доме. Сентябрьские дни стояли на редкость сухие и теплые. В прозрачном воздухе дрожали паутинки бабьего лета.
Пышно цвели на клумбах махровые астры. Денис Васильевич бережно усадил жену на скамейку и присел рядом.
Они только что оставили детскую. Маленькая Сонечка, как назвали девочку, крепко спала. Он долго с неизъяснимо радостным чувством глядел на обрамленное кружевным чепчиком крохотное личико. Дочка! Черты родственного сходим распознать было трудно, но густые, темные, давыдовские брови обозначались ясно. Это усиливало пробуждавшуюся отцовскую нежность. И в то же время он думал и том, как появление малютки внесло что-то новое в его отношение к жене, к Соне-большой. Она стала словно ближе, родней, привязанность к ней неизмеримо возросла.
Такое ощущение не покидало Дениса Васильевича и в цветнике. Он ласково привлек к себе жену и произнес:
– А ротик нашей крошки похож на твой, милая Соня… И, пожалуй, весь овал лица!
Соня улыбнулась.
– Вот уж не нахожу! По-моему, она живой портрет своего папы!
Денис Васильевич признался:
– Ну, если говорить правду, я не такого высокого мнения о своей наружности, чтобы желать этого… Нет, право, дай бог, чтобы наша Соня-маленькая во всем походила на мою Соню-большую…
Они поговорили таким образом еще несколько минут и неожиданно примолкли. Чей-то тяжелый экипаж, громыхая, свернул с улицы и остановился у ворот их дома. Они поднялись со скамьи, обменялись немым взглядом: «Кто же это может быть?»
Давыдовский дом построен был по-старинному. Просторные сени, отделявшие жилую часть от парадного подъезда, выходили другой противоположной стороной в цветник. Денис Васильевич и Соня еще в сенях увидели мощную фигуру Ермолова, показавшегося в открытых камердинером парадных дверях. А следом за ним шел, заплетая ногу за ногу и смешно размахивая руками, высокий и тонкий, как жердь, незнакомец.
Ермолов сбрил усы, и поэтому казался помолодевшим. Генеральская фуражка выгорела от солнца и помялась. Наброшенная на плечи легкая шинель была покрыта дорожной пылью.
– Знаю, знаю, что непрошеные гости хуже татар, но ничего не поделаешь, вам придется сие татарское нашествие вытерпеть, – весело говорил он, входя в дом. – Я прямо из столицы… Закревский завтра или послезавтра в своей подмосковной будет, просил, чтоб я здесь задержался…
Алексей Петрович сбросил шинель, расцеловал Дениса и Соню, а узнав, что она стала матерью, поздравил ее и вздохнул:
– Эх, жаль, что задержали меня в Петербурге! Непременно бы в кумовья назвался!
Потом, повернувшись к незнакомцу, представил:
– А это мой спутник и будущий кавказский сослуживец Вильгельм Карлович Кюхельбекер. Прошу любить и жаловать!
Кюхельбекер, согнувшись чуть не вдвое, поцеловал протянутую руку Сони, что-то невнятно пробормотал и густо покраснел.
Денис Васильевич, догадавшись, что перед ним тот самый поэт и чудак Кюхля, о котором с неизменной теплотой отзывался Пушкин, поспешил его обнять и ободрить:
– Друзья моих друзей всегда мои друзья, любезный Вильгельм Карлович… По службе парнасской и понаслышке я давно почитаю тебя своим приятелем!
Серо-голубые выпуклые глаза Кюхельбекера радостно засияли. Он схватил руку Давыдова и, благодарно пожимая ее, сказал взволнованно:
– Я тоже давно знаю и люблю вас. Еще в лицее, вместе с Пушкиным, мы заучивали ваши стихи и басни. Они помогали образовывать наши вкусы. А партизанские действия ваши всегда вызывали самое искреннее мое восхищение…
Соня пригласила всех в столовую. Там за чаем, чувствуя общее расположение, Кюхельбекер открылся как интересный собеседник. Он недавно побывал за границей, куда в должности секретаря сопровождал старого остряка и камергера Александра Львовича Нарышкина, и теперь с увлечением рассказывал о своих европейских впечатлениях. Нарышкин не обременял работой. Свободного времени было много. Кюхельбекер занимался не только осмотром достопримечательностей. В Веймаре он посетил знаменитого Иоганна Вольфганга Гёте, в Париже познакомился с Бенжаменом Констаном, по просьбе которого прочитал французам несколько лекций.
Впрочем, о своих лекциях Кюхельбекер распространяться не собирался. Он сказал о них между прочим, а сказав, сразу смутился, бросив при этом на Ермолова взгляд, выражавший как бы молчаливую просьбу не делать замечаний на сорвавшуюся с языка фразу.
Но Денис Васильевич, перехватив этот взгляд, полюбопытствовал:
– А позволь узнать, любезный Вильгельм Карлович, о чем же были лекции?
Кюхельбекер произнес запинаясь:
– Моим предметом являлись история нашего отечества и состояние нашей словесности…
– Отлично! А какие же, собственно, мысли ты высказывал?
– Я высказывал сердечное убеждение, что Россия, устранив злоупотребления и пороки, достигнет некогда высочайшей степени благоденствия, – преодолев смущение и начиная разгораться, отвечал Кюхельбекер. – Я говорил, что русскому народу не вотще дарованы чудные способности и богатейший, сладостнейший между всеми европейскими язык, что россиянам предопределено быть великим, благодатным явлением в нравственном мире…
Кюхельбекер передохнул и снова посмотрел на Ермолова. Однако Алексей Петрович того, что знал, скрывать не счел нужным и тут же добавил:
– А следствием оного красноречия явилось предложение русского консула господину оратору незамедлительно покинуть французскую столицу и возвратиться в пределы Российской империи…
– Как? Значит, вас выслали из Парижа? – недоумевая, обратилась Соня к Кюхельбекеру. – Я ничего не понимаю… За что же все-таки?
Кюхельбекер вынужден был признаться:
– Нашли, будто я допускаю неуместные выражения…
Ермолов с обычной для него усмешечкой пояснил Соне:
– Надо полагать, милая сестрица, Вильгельм Карлович, высказываясь о настоящем и будущем россиян, не всегда делал ударения там, где следует…
Денис Васильевич, покачав головой, вставил:
– А при нынешних строгостях подобная история могла кончиться весьма печально.
– Оно и было на то похоже, да выручили спасительные случайности, – сказал Ермолов. – Незадолго перед тем, возвратясь из Лайбаха в Петербург, государь, довольный кавказскими делами, изволил пожаловать мне сорокатысячную ренту на двенадцать лет, а я, поблагодарив, отказался от оной в пользу бедных служащих, обремененных семействами…
Соня не выдержала, перебила:
– Вы… отказались от ежегодных сорока тысяч?
– А я за большими деньгами и подарками никогда не гнался, хватит с меня жалованья, – отозвался чуть даже резковато Ермолов и, передохнув, продолжил: – Зато, когда всем известный опекун и покровитель господ сочинителей Александр Иванович Тургенев уговорил меня взять на службу Вильгельма Карловича, государю мою просьбу об этом, судите сами, отвергнуть было уже совсем неловко… Вот как все устроилось!
Кюхельбекер влюбленно глядел на Ермолова и что-то шептал. Потом вскочил порывисто с места, заговорил несвязно:
– Позвольте, господа… Я всю жизнь… Это не забывается…
И вдруг, выпрямившись во весь рост и переведя снова взгляд на Ермолова, с большой силой и трогательной искренностью прочитал:
Он гордо презрел клевету.
Он возвратил меня отчизне:
Ему я все мгновенья жизни
В восторге сладком посвящу…
Темпераментное выступление Кюхельбекера и его стихи произвели большое впечатление. Денис Васильевич одобрил автора первым:
– Прекрасно, милый Вильгельм Карлович! Такие строки не рассудком, а сердцем рождаются… Знаю по себе! Чувство, оно, братец мой, всегда скажется!
Ермолов, ласково поглядев на Кюхельбекера, добавил:
– Я в стихах знаток небольшой, в разборе их с братом Денисом тягаться не могу, однако ж отличать сердечность чувств и мне, одичавшему жителю Кавказа, свойственно… Благодарю, дружок! – И, что-то вспомнив, он едва приметно усмехнулся: – Хотя, должен заметить, дикими азиатами нелегкий труд сочинителей иной раз ценим бывает на свой манер весьма щедро. Мне Грибоедов рассказывал, как персидский шах, прослушав стихи одного старого поэта, приказал ему раскрыть пошире рот и собственной рукой сунул туда горсть бриллиантов!
– Позволю напомнить, почтеннейший брат, – сказал, смеясь, Денис Васильевич, – что подобные азиатские способы награждения не только в Азии, но и у нас в России были известны…
– Разве? – удивился Ермолов. – Ну, я, признаюсь, никогда не слышал… Кто же и когда у нас этим занимался? Расскажи, любопытно!
– Императрица Анна Иоанновна набивала серебром и медью рты своим потешным карлам. А покойная государыня Елизавета Петровна развлекалась иначе: она приказывала запекать в пироги вместо начинки серебряные рублевики и одаривала таковыми кулинарными изделиями своих приближенных…