Текст книги "Без вести пропавший пиита"
Автор книги: Николай Некрасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Николай Алексеевич Некрасов
Без вести пропавший пиита
– – Что это за такое бессловесное животное?
– – То, которое словесности не обучалось.
Хотя я иностранным языкам еще не
обучался, но все-таки до личности
своей коснуться не позволю.
Некие
Это было в 182* году…
Плотно завернувшись в шинель, дрожащий от холода, я лежал на ковре, разостланном посредине моей квартиры, и размышлял о средствах достать чернил. Мне нужно было непременно написать одну статейку, на которой основывались все надежды моего бедного желудка, в продолжение трех дней голодного. Год был урожайный; за статьи платили мало или ничего вовсе, а есть любил я много; ни родового, ни благоприобретенного я не имел, следовательно, нечему дивиться, что мебель моя состояла из одного трехногого стула, а вся квартира простиралась не более как на шесть квадратных шагов, половина которых была отгорожена ширмою, за которою жительствовал мой слуга. Я находился в тесных обстоятельствах, во всевозможных смыслах этого выражения; денег у меня не было ни гроша; вещей удобопродаваемых тоже… Как тут быть?
– – Милостивый государь! – закричал я громко, как бы опасаясь быть неуслышанным.
– – Сию секунду,– отвечал из-за ширмы голос моего человека, которого я имел обыкновение называть милостивым государем.
– – Как бы нам достать чернил? Ведь этак мы, пожалуй, умрем с голоду…
– – Да, сударь.
– – Вот если бы были чернила, я бы написал что-нибудь и достал бы денег. Нельзя ли взять у хозяина; вбеги впопыхах с чернильницей: очень, мол, нужно поскорей; куплю, так отдам.
– – Да я уж так несколько раз делал; пожалуй, догадается.
– – Ты прав. Не сделать бы хуже; он уж и то поговаривал, что нашу квартиру у него нанимают. Сходи лучше к лавочнику: мелких, мол, не случилось, хоть на грошик пожалуйте; да говори с ним поласковей.
– – Куда! Этот жид и то не дает мне покоя. Всё долгу просит. "В полицию,– говорит,– явку подам, надзирателю пожалуюсь… Этак честные люди не делают… Вишь, твой барин подъехал с лясами: поверь да поверь земляку – вот я и влопался". И ну костить, да так, что инда злость берет; при всей компании по имени вас называет…
– – Ах он мошенник!.. Да ты бы его хорошенько…
– – Нету, сударь, уж как хотите сами, а я не берусь. Пожалуй, и в самом деле…
– – Точно, точно… Лучше к нему и не ходи… Тьфу! черт возьми! да нет ли у нас гроша-то где, что и в самом деле!..– При этих словах я обшарил все свои карманы – и засвистал протяжно:– Пусто!
– – Пусто! – повторил мой милостивый государь еще плачевнее, выворачивая свои карманы.
Слезы навернулись у меня на глазах; злость закипела в душе…
– – Вот до чего мы дожили… Сидим по два дни без хлеба, без дров, без чернил,– прибавил я страдальческим голосом.– Живем в гадкой каморке.
– – Ничего, сударь.
– – Как ничего! Глупец! Этак, если б меня посадили на кол, ты бы тоже сказал: ничего!
– – Не место человека красит, а человек место,– говорит пословица. А пословицы, сударь, вещь прекрасная, сколько я мог заметить; что вы, сударь, об них ничего не напишете?
Я готов был заплакать и, по обыкновению, пуститься в проклятия стихами и прозой; но философия моего милостивого государя меня обезоружила. Этот человек, который сносил равную моей участь гораздо терпеливее меня, не раз отстранял совершенное мое отчаяние. Несмотря на простоту его, я замечал в нем гораздо больше твердости характера и потому невольно уважал его, иногда даже прибегал к его советам.
– – За что же мы теперь примемся, милостивый государь? – спросил я.
– – Да что, сударь, бросили бы свое писанье, коли не везет; испробовать бы другой карьеры…
– – Ты опять за свое. Этого не будет, я уж сказал. Вот ты бы лучше подумал, как достать чернил.
– – Терпит ли время до завтра? – спросил милостивый государь скороговоркою, с каким-то нечаянным самодовольствием…
– – А кто поручится, что до завтра я не умру с голоду? Да и статью надо бы скорее.
– – Батюшка-барин,– сказал милостивый государь дрожащим голосом,– потерпите до вечера… не сердитесь, что я вам скажу… У меня вон есть кусочки ситника, что намедни карандаш вытирали: вы съешьте их; оно всё на животе-то поздоровее… а я покуда добуду денег…
– – Что ты, Иван? – закричал я, забыв обыкновенный тон шутки.– Где ты достанешь денег так скоро?..
– – Да вот в соседние дома поношу водицы, так и заработаю что-нибудь.
– – Добрый Иван! – сказал я и почти готов был обнять его.
– – Оно, вот видите, барин, кабы вы так не транжирничали, и было бы хорошо; ведь еще третьеводни были у вас деньги: вы враз упекли! Хоть бы вы послушались моей просьбы да отпустили меня, так я бы нашел местечко, а деньги-то бы приносил вам… всё бы сподручнее…
– – Опять за свое. Пожалуйста, не говори мне никогда об этом,– сказал я с чувством обиженной гордости и сел на стул… Изломанная ножка, кой-как подставленная, подломилась, и я упал.
– – Эх, барин! говорил, не садитесь, ножка худа, я-де подставил ее только для приличия, кто взойдет, чтоб не переконфузиться: надо же ведь и тону задать!.. Виноват, батюшка… не ушиблись ли вы? – говорил милостивый государь.
Но мне было не до него. Сердце мое сильно забилось радостью; в этом падении я увидел начало своего возвышения. Да! я увидел сапоги милостивого государя; кажется, тут и нет ничего необыкновенного… Точно, точно, милостивые государи, для вас так, но для меня… увидел сапоги моего Ивана – и нашел, что бы вы думали?.. Философский камень?.. Ничуть не бывало… меня только поразила светлая, гениальная идея: видно, что в этот день на небе было что-нибудь особенное, или, может, ум мой… но я оставляю исследовать это до другого времени…
– – Давай сюда поскорей мои сапоги! – закричал я милостивому государю и сам схватился за голову, опасаясь, чтоб не исчезла идея; неожиданное счастие иногда заставляет нас прибегать к излишним предосторожностям из опасения потерять его.
– – Идти со двора, что ли, сударь, хотите? Ведь ваши-то сапоги очень худы… наденьте лучше мои…
– – Не то! идея, братец, идея! – закричал я, держась по-прежнему за голову.
– – Да ведь я вам говорю, что худы, вылетит.
– – Что ты тут толкуешь! С ума, что ли, ты спятил? Давай скорей.
– – Да вы посадить, что ли, в них хотите ее?..
Я вышел из терпения; надобно же случиться такой оказии, что милостивый государь вздумал рассуждать. Чтоб не терять по-пустому времени, я побежал сам за перегородку, отыскал сапоги и с торжествующей физиономией поцеловал один из них. Милостивый государь стоял, вытаращив глаза. Я потер пальцем по мокрому месту сапога… Физиономия моя еще более прояснилась. Иван пожал плечами.
– – Иван, друг мой! – закричал я.– Давай скорей воды, тарелку, да нет ли какой тряпочки?.. Мы не умрем с голоду! Тебе не надобно идти носить воду… Что ж ты стоишь!
Иван, поставленный мною в тупическое положение, насилу опомнился и побежал исполнить приказание. Сердце мое шибко билось от полноты сильных сладостных ощущений; может быть, еще первый раз в жизни оно было озадачено таким полным, мощным приливом счастия. Я готов был выбежать на улицу и расцеловать первого встречного, хоть будочника, который диким беспрестанным восклицанием "кто идет?" не дает мне спать. Таких минут немного бывает в жизни!
Милостивый государь наконец достал требуемых мною вещей и явился. Я выхватил у него из рук тарелку и поставил ее на окно; набрал в рот воды, взял тряпку и таким образом остановился у окошка, держа сапог прямо над тарелкою.
– – Осмелюсь вам доложить, не понимаю, что изволите делать: дельное что или просто так, шутственное?
Я взглянул на Ивана: лицо его представляло странную смесь любопытства, недоумения и какого-то глупого испуга. Мне стало смешно, а смех такая вещь, которая производится только рот разиня. Я фыркнул, и брызги воды полетели в лицо Ивана. Он обиделся.
– – Не плакать бы нам, барин; после веселья всегда бывают слезы; пословица…
– – Ты опять с пословицами; довольно и давешней,– сказал я и снова набрал в рот воды.
Не обращая более внимания на Ивана, я стал выпускать изо рта воду на сапог и тряпочкой смывать с него ваксу. Физиономия моя прояснилась до прозрачности, когда я увидел черные крупные капли, падающие с сапога на тарелку.
– – Вот что! – произнес милостивый государь и вздохнул свободно.
– – Да, вот что, милостивый государь,
– – Не густы ли? – спросил Иван. Молча указал я на ковш с водою.
– – То-то, а то у вас всегда так: вдруг густо, а вдруг пусто.
Через минуту чернильница моя была наполнена драгоценным составом; я приставил стул к своему ковру, положил на него бумагу, поджал под себя ноги, и пошла писать.
– – Умудрил же господи раба своего! – набожно произнес милостивый государь и пошел за ширмы спать, или отдать визит пану Храповицкому, как сам он выражался.
Я уписывал уже второй лист, стараясь писать как можно разборчивее, потому что изобретенные мною чернила были не очень благонадежны; из-за ширмы слышалось уже полное, совершенно развившееся храпение милостивого государя, как вдруг в дверь мою послышался тихий стук… Я не мог растолковать себе, кто б это мог ко мне пожаловать; хозяин мой стучит сильно и смело, а больше ко мне ни собаки не ходит. Теряясь в догадках, я разбудил Ивана и велел отпереть ему, для большей важности.
– – Наум Авраамович дома? – спросил робкий, дрожащий голос.
– – У себя-с,– отвечал милостивый государь.– А как об вас доложить?
– – Я приезжий из Чебахсар; они знают моего родителя; я Иван Иваныч Грибовников.
Я выскочил за ширмы и увидел молодого человека 45 множеством различных тетрадей под мышкой и с письмом в руке. Я оглядел его с ног до головы; черты лица его были резки и неправильны, в глазах выражалась необычайная робость, происходившая как бы вследствие сознания собственной ничтожности, нижняя губа была чрезвычайно толста, несколько отвисла и потрескалась; нос был довольно большой и несколько вздернутый кверху; волосы его, сухие, немазаные, неровно остриженные, не показывали ничего общего ни с одной из европейских причесок; зачесанные ни вверх, ни вниз, они щетиной торчали над головой, в виде тангенса к окружности; руки его были почти грязны и имели на себе несколько бородавок, расположенных почти в том же порядке, как горы на земной поверхности; ноги были кривы и двигались неровно и медленно; когда он говорил, то обыкновенно одну ногу выдвигал вперед, а другой изредка сзади в нее постукивал; кланялся он низко, очень низко, но совершенно не по тем законам, каких держится большая часть поклонников; на нем был долгополый сюртук из синего сукна, двубортный, с тальей на два вершка ниже обыкновенной, с фалдами, усаженными пуговицами, которых пара приходилась почти против пяток; желтые нанковые брюки, необыкновенно узкие, довершали безобразие ног; оранжевая с белыми полосками жилетка, загнутая доверху, пестрый ситцевый платок с китайскими мандаринами на узоре, из-за которого едва виднелась черная коленкоровая манишка, порыжевшая от времени и непредвиденных обстоятельств, и смазные немецкие сапоги на ранту – дополняли его наряд.
– – Пожалуйте, пожалуйте, очень приятно…– говорил я, вводя его в дверь и путаясь в полах моей шинели.
Грибовников смотрел на меня с каким-то благоговением, а на мою квартиру еще с большим…
– – Что привело вас сюда? – спросил я после обыкновенных приветствий.
– – Судьба,– отвечал он трагически.
– – Прошу садиться,– сказал я и, спохватившись, прибавил: – кто как любит, а я, знаете, просто, по-турецки, на полу оно как-то удобнее. Вы извините меня, у меня такой уж характер; не люблю этой мишурной пышности.
– – Всеконечно. Суета мира сего – ничто пред всеобъемлющей, громадною, бесконечною вечностию.
– – То есть вы хотите сказать: всё вздор против вечности?
– – Действительно, сударь, я вам должен доложить, что я хотел сказать сие самое.
– – Надолго в Петербурге или опять на родину? Вы, верно, там служите?
– – Да, я хотел было поступить в земский суд, да наш уездный учитель, умнейший человек на свете, посоветовал мне поступить лучше в пииты; оно, говорит, и доходно и почетно… Я же уж давно пописываю… право, вот вам, прочтите… затем я и к вам, Наум Авраамович; как бы это определиться? вот и батюшка-то к вам письмецо пишет,– сказал он умоляющим голосом и вручил мне письмо.
Всё еще недоумевая, о чем идет дело, я развернул письмо и нашел следующее:
"Милостивый государь,
Наум Авраамович!
Примите под свое высокое покровительство сего юного питомца муз, дабы он мог, под вашим крылом, вознесться до превыспренних высей Парнаса и на сладко бряцающей лире восхвалить ваши ему благодеяния; ибо с давних пор, я вам скажу, замечено мною в сыне моем, Иване Иваныче, необычайное стремление к пиитике; долг родителя есть поощрять сие столько же, сколько довлеет изгонять из единокровных чад своих, коих господь бог послал ему яко утешение и подпору на старосте лет, семя греховное, и потому к вам, Наум Авраамович, как гению, прославившему наш град писанием, адресую моего сына; он у меня один, как порох в глазе, и вы за него богу ответите, если допустите погибнуть, аки оглашенному, кой, буде я не ошибаюсь, имеет безошибочные таланты и пишет, аки медом кормит, ибо в чтении оно так же сладило. Писание его вельми различно и обширно. Он также сочиняет для Российского Феатра, что в особности прошу заприметить, ибо и покойный Сумароков писал в различном духе и складе. Жена моя, Анфисочка…"
– – Уф! – вскричал я, не имея терпения дочитать.– Прошу покорно, просит моего покровительства! Да я-то что такое? А! видно, что-нибудь… И в самом деле! Ведь пишет же он, что я прославил их город. Вот оно!..– Эта мысль примирила меня с моим гостем, которого я хотел протурить без церемонии.– Милостивый государь! сколько могу, буду содействовать вам; но позвольте сперва обратиться к вам с одним вопросом: почему вы непременно хотите быть писателем?
– – Мы все живем на земле, родители и сродственники ваши помещаются также на оной,– но никто из смертных не проникал в будущую судьбу свою… Всеобъемлющий гений Шекспира и сугубая злодейственность Малюты Скуратова равно велики и поразительны в своем роде…
– – Но, любезнейший мой Иван Иваныч, из этого еще ничего не следует…
– – Позвольте мне говорить с вами откровенно,– сказал доверчиво Иван Иваныч.
– – Говорите, говорите,– сказал я и пожал его руку… Он положил руку на сердце, тяжко вздохнул и сказал:
– – Мы удивляемся Шекспирову гению, но знал ли сей великий мясник…
– – Но вы хотели мне что-то сообщить о себе?
– – Да; я буду с вами откровенен: вы пиит, я тож, вы поймете меня, не так ли?
Я вежливо поклонился. Иван Иваныч продолжал:
– – Что касается до меня, то в душе моей я признал нечто пиитическое еще в младости цветущей… Сие изложено мною в дактилохореическом стихотворении, титулованном мною двояко: "Зарождение плеснети в стоячем болоте", или "Пиит в юности"; прикажете прочесть?
– – После, после,– сказал я поспешно,– мы их все рассмотрим. Теперь, что дальше?..
– – Я пиит, решительно пиит! собственное сознание убеждает меня в сем предположении,– сказал Иван Иванович, положа одну руку на сердце, а другой пожимая мою.– Постыдно быть врагом самому себе и зарывать в землю свои таланты, кои, будучи очищены, аки злато в горниле, затмят камни самоцветные…
– – Но вы не знакомы с положительной стороной того, за что хотите взяться… Тут много такого…
– – Треволнения вселенной, коловратность мира сего – ничто! Неужели то, что я пожертвовал местом в земском суде, при коем окромя прочих продуктов квартира, дрова, и свечи, для пиитики, не может служить хоша малым доказательством моей к оной наклонности?.. Конечно, от доходов, буде оные случатся, я не отказываюсь, ибо состояние мое того не дозволяет. Но сие не важно суть, ибо всем известно, что Вальтер Скотт миллионы нажил писанием… Предположим, что не столь великое счастие мне поблагоприятствует, но пиит и половиною сего будет удовольствован…
– – Но кто вам сказал, что это так легко? – спросил я, посматривая на свое жилище.
– – Вы, Наум Авраамович! Вы! – воскликнул он, и лицо его просияло.– Весть о богатстве вашем достигла до нашего града и, мгновенно разлетись по стогнам оного, произвела всеобщее глумление. Сие-то и есть главною причиною, что родитель мой не воспрепятствовал моему желанию… Поезжай в Питер! – молвил сей добродетельный старец.– Трудись для российского Парнаса, а нам высылай наличными; пииту там хорошо… Наш друг Наум Авраамович…
– – Да, конечно, я не могу жаловаться на судьбу свою: денег у меня довольно,– сказал я, вспомнив, что писал еще недавно к одному из земляков, что наживаюсь от литературы, имею своих лошадей, огромное знакомство и таковую же славу. Чего я не писал тогда? Впрочем, меня извиняют обстоятельства: там жила – царица души моей!.. Я не желал, чтоб Иван Иванович обличил меня во лжи перед целым городом, и решился во что бы ни стало опровергнуть невыгодное мнение о моем кошельке, которое, вероятно, внушил ему вид моей квартиры.
– – Вам странным должен показаться образ моей жизни; в этом признались уже все мои приятели, но нарочно для этого-то и живу я так. Что ж? я мог бы иметь хорошую квартиру, мебель, прислугу, пару лошадей, дюжину поваров, кучера, дворецкого; но, знаете, всё это так обыкновенно… Нынче этим не удивишь. Да и для меня это полезнее; при виде окружающей меня бедности я прилежней работаю, как будто у меня и не лежит ничего в ломбарде… А чуть вспомню – вот и беда: мы, писатели, люди такие неумеренные.
– – Заблуждаться свойственно человеку,– не извиняйтесь, Наум Авраамович… Я сам непрочь от сего… эт-то, в страстную пятницу, перед отъездом сюда… мерзко вспомнить… Благороднейшие пииты нашего града уподобились скоту бессловесному… у всех на другой день фонари под глазами были.
– – Но вы не так меня поняли.
– – Всё равно,– произнес он с жаром,– мы поймем друг друга… Скажите мне, что я могу на первый раз получить в год от пиитики?
– – Вот видите, времена нынче странные: люди предпочитают поэзии прозу.
– – О, грубые души, во тьме бродящие, бедных разящие, ложно мудрящие, низко творящие, вечно кутящие, пьющие, спящие, света не зрящие…– и пошел, и пошел… да так, что, я вам скажу, наговорил он их штук сорок… Ну, голова}
Я взглянул на него; лицо его было бледно и сияло каким-то неземным вдохновением; глаза страшно блистали, весь он слегка дрожал.
– – Что с вами? – спросил я в испуге.
– – Недуг пожирающий, тьму разверзающий, музу питающий, в радость ввергающий, плоть убивающий, дух возвышающий…– и опять пошел…
Страшно было смотреть на него; глаза его бегали, как у белки; нижняя губа как-то судорожно качалась; он уж едва держался на ногах.
– – Сядьте! – сказал я и подвинул к нему стул, опять забывши о его недостатке.
Поэт не успел сесть, как уже был на полу…
– – Землю пленяющий, небо вмещающий, огнь возжигающий…– шептал он, подымаясь с полу.
– – Извините! – сказал я и поспешил подать ему помощь, но вдруг отскочил в ужасе…
– – Черт вас возьми с вашим вдохновением! Вы пролили у меня чернила и залили мою статью! – закричал я с негодованием.
Поэт ничего не слышал. Он продолжал свою импровизацию. Между тем гнев мой несколько утих, и я очень радовался, что обидное мое восклицание не было им услышано.
– – Успокойтесь, успокойтесь, любезный Иван Иваныч!
– – Ох! – сказал он.– Это вы, Наум Авраамович, а мне показалось, что сам бог пиитики, Аполлон, предстал пред очи ничтожнейшего из пиитов.
Я вежливо поклонился.
– – Извините, что я вас так много утруждаю присутствием моей малой особы, которая в присутствии вашем…
– – Ничего. Лучше поговоримте о деле. Вы бедны?
– – Я нищ!
– – Что ж вы намерены предпринять для своего содержания?
– – Наум Авраамович! Вы сами гласите, что уж и в ломбардном заведении ваши денежки водятся. А чем вы их нажили… мне бы то есть хотелось идти но следам вашим… Выпустите меня в литературу! Не корысть, не соблазны мира сего… поверьте… Мне бы так тысячи три-четыре на первый раз…
– – Ого! – подумал я и поднял свой изувеченный стул.
– – Только бы иметь средство прилично содержать себя и не быть в крайности; доставьте мне сию возможность.
– – Право, не знаю как; задача трудная. По крайней мере знаете ли вы хоть один иностранный язык?
– – Как же! еврейский, греческий, латинский, славянский…
– – А немецкий, французский?
– – Нет, Наум Авраамович.
– – Плохо… на перевод, значит, нечего и надеяться. Не пробовали ли вы писать прозой? На прозу цена выше…
– – "Fiunt oratores, nascuntur poetae", {Ораторами делаются, поэтами рождаются (лат.).} – изрек Гораций; следственно, несомненно, что родшийся пиитом легко может сделаться оратором… Небезызвестно вам, что у нас еще с риторики задают рассуждения, хрии и прочая; я писал их по приказанию местного начальства, но душа моя…
– – Оставьте-ка лучше вовсе свое намерение.
– – Ни за что! Я не изменю своему призванию: Аполлон и девять сестер, именуемых музами, что на греческом наречии значит…
– – Знаю, знаю. А я бы лучше советовал приняться за что-нибудь другое…
– – Нет; лучше соглашусь довольствоваться тысячью рублями годичного продукта для поддержания бренной жизни сей,– произнес он с усилием, как будто бы делая величайшее пожертвование.
– – Право, лучше поступите в статскую службу.
– – Но небезызвестно вам, Наум Авраамович, что на первый раз жалованье слишком недостаточно. 300 рублей с копейками…
Я внутренне усмехнулся.
– – Но уверяю вас, что и поэзия не больше принесет вам.
– – Как! И вы это говорите! Вы, о богатстве которого весть гремит повсюду, которого наш град прозвал своим Крезом,– Крез, изволите видеть, был богаче всех,– которому весь наш град завидует…
– – Да с чего вы это взяли, что я богат? я, право…
– – Не скрывайтесь, Наум Авраамович! Вы хотите этим отвлечь меня от поприща, на которое влечет меня сердце, но пусть я буду терпеть глад и хлад, скуку и муку, насмешки человечества, изгнанье из отечества и прочие увечества,– но никогда ни за что не откажусь от пиитики. Вот они, вот плоды светлых вдохновений, сильных ощущений, тайных упоений, бледных привидений, адских треволнений, диких приключений, тягостных мучений, сладостных кучений, бед и огорчений…
– – Чудо, чудо! – закричал я.– Да вы собаку съели, Иван Иваныч!
Поэт мой ничего не слышал; торжественно схватил он с пола кипу своих тетрадей, развернул первую попавшуюся и начал:
"Федотыч", трагедия в 5 действиях, в 16 картинах, заимствованная из прозаической пиимы Василия Кирилловича Тредиаковского "Езда на Остров Любви" и написанная размером Виргилиевой "Энеиды", в стихах, с присовокуплением некоторых новооткрытых идей самого автора Ивана Ивановича Грибовникова, с принадлежащим к ней прологом и интермедиею. В числе 8783 стихов сочинил Иван Иванович Грибовников. Действие частию в деревне Прохоровне, Симбирской губернии, Самарского уезда, частию в волчьей яме и земском суде.
ДЕЙСТВИЕ I
Явление I
Театр представляет полати. Федотыч спит. Работник Кузьма подходит будить его.
Кузьма
Вставай, владыка мой Федотыч, солнце красно
Взошло и на сей мир осклабилося ясно.
Федотыч (просыпаясь)
Всю ночь мне не спалось, и некий злой шакал,
Мне мнилось, на меня хулу из уст рыгал.
Кузьма
Что зрелося во сне, на то ты не смотри,
А лучше лик себе платенцем сим утри!
(Снимает с гвоздя полотенце и подает ему.)
Дремоту обуяв, взгляни на ясность неба;
Умойся, помолись – и съешь краюшку хлеба.
Федотыч
Советодатель мой и мой наперсник! внемлю
Тебе и нисхожу – с полатей я на землю.
(Федотыч встает, умывается, садится есть.)
Кузьма
Реши, владыка мой, сомненье днесь одно:
Идти ли нам косить иль выйти на гумно.
Федотыч
О юность! сколько ты неопытна, быстра!
Ведь прежде, нежель мы изыдем со двора,
Должно нам порешить с тобой, о сын мой, вкупе,
Владыке в чем идти, в чемерке иль в тулупе?
Кузьма
Едва лишь ночи мрак преторгнул свет Авроры,
На улице жара, ну так, что ломит взоры.
Федотыч
Итак, надену я армяк и стару шляпу,
Не сторгся б с небеси дождь яростный внезапу.
Кузьма
Надень подниз тулуп: здоровьем ты ведь слаб.
Федотыч (едва удерживаясь от слез)
В объятия мои, ко мне, мой верный раб!
(Заключает его в объятия, потом одеваются и уходят.)
– – Превосходно, превосходно! – закричал я.– Да не махайте так руками и не декламируйте так громко; разумеется, это придает много силы вашему сочинению, но знаете, если у вас немножко грудь слаба…
Он подал знак, чтоб я молчал, и хотел продолжать.
– – Отдохните немного, у вас сделаются конвульсии, у вас пламенная, благородная кровь, и потому вы очень увлекаетесь, а это…
– – Если вы не хотите слушать, то я перестану,– воскликнул он обиженным голосом, прерывая мой слова.– Я, сударь, читал свои сочинения в торжественном собрании нашего града. Сам городничий был, смотритель училища на другой день зачем-то прислал мне лаврового листу и писал, что меня должно венчать, как какого-то Тасса, да я ответил ему, что жениться мне еще рано… Впрочем, и дочка у него скверная такая, рябая, с веснушками.
– – Не сердитесь, мой любезный Иван Иваныч, я вас же любя сказал. Да притом сегодня мы всех ваших сочинений прочесть не успеем, то я просил бы вас оставить их на недельку у меня, а теперь прочесть только отрывки.– Я взял из кипы тетрадей другую, развернул и прочел заглавие – "Иоанн и Стефанида".– А, это что-то духовное… новый род… должно быть, хорошо.
– – Да, это пиима сказочного содержания, так, в Овидиевом роде. Мне хотелось испытать себя во всем. Но это вы прочтете после. Знаете, как неудобно для сочинителя, когда внимание читателя двоится; лучше кончить трагедию.
– – Но вы уже дали мне понятие о стихах ее, они прекрасны; а чтение всей трагедии отнимет у нас много времени, мне некогда… вы извините меня.
– – Но дослушайте хоть сюжет; я вам говорю, я сам удивляюсь, как я написал это: о, тут будет еще не то! Я вам скажу, у меня для некоторых лиц язык даже особенный, а сюжет просто диковина… Всё, всё новое… нигде еще не было напечатано. Вот, изволите видеть, они пошли теперь на работу, тут придут домой, будут есть, пить; начнется кричанье, плясанье, стучанье – такие деянья, что даже названья им трудно прибрать… Но это еще всё ничто… Федотыч, подгулявши, это уже в третьем действии, идет, изволите видеть, в лес; вот тут штука… дело было под вечер… он не разглядел, да и бух в волчью яму, а там волк уж попался, голубчик, вот у них и начинается потеха. А! каково! Вот тут, я вам скажу, так уж пиитика! Меня самого слезы пронимают, как вспомню; как взял волк Федотыча, да как принялся ломать, так ажио самому страшно. (Становится в позицию и начинает декламировать).
Как ось несмазанна возницы Аполлона,
Вдруг кости треснули: Федотычева стона
Раздался велий глас, и гладную вельми
К нему летящу зрит орлицу он с детьми…
Кто ужас выражал на свете сем достойно?
Кому, блаженну, сил дано премного столь,
Исчерпать сей предмет, изобразить пристойно?
Где, где счастливец сей: обнять его дозволь!
Иван Иваныч простер ко мне свои объятия и искал моей шеи. Я уже хотел спросить: за кого вы меня принимаете? – но увлечение моего поэта было так сильно и естественно, что я не желал разбудить его.
Крепко, пламенно обнял меня поэт и заплакал. Долго слезы мешали ему говорить; наконец он снова начал:
– – Не ужасайтесь: вы думаете, Федотыч погиб? никак нет-с.
Подобно праотцу всех праотцев, Адаму,
Лишился он ребра, попавши в волчью яму.
Вдохновение Ивана Ивановича сообщилось отчасти и мне. Я возразил ему стихами:
Но, видно, этот волк был очень глуп и добр,
Когда не изломал Федотычу всех ребр.
Он посмотрел на меня с приметным самодовольствием и отвечал:
Вещайте, с драмой сей возможно ль мне чрез вас
Введенну быть, с толпой подобных, на Парнас?
Я возразил с усмешкой:
Но можно ли волков вводить в литературу?
Иван Иванович торжественно посмотрел на меня и воскликнул:
Но се не волк,– баран, одетый в волчью шкуру.
Я захохотал во всё горло. Иван Иванович, который был вправе ждать от меня одобрения, изумился.
– – Самое патетичное место в трагедии… поразительная нечаянность, неожиданный переворот во всей пиесе… сильный, гигантский шаг к заключению…– шептал он с неудовольствием, пока я смеялся.– Разве тут есть что-нибудь смешное, Наум Авраамович?
– – Ха-ха-ха! сам себе смеюсь, любезнейший, сам себе, извините; как это я не мог с первого раза догадаться! Да вы так хитро придумали… Чудо, чудо! уж я на этих вещах взрос, а тут, нечего сказать, ума не приложил. Да как же это, уж не обманываете ли вы, Иван Иванович?
– – Нет, поверьте. На том завязка; Федотычу со страха показалось, что это волк; а сказано это у меня вначале так, знаете, просто для интереса. Тут теперь чудеса пойдут. Прибегают поселяне на крик Фетодыча. Благородные сердца их поражены состраданием и изумлением. Федотыча вытаскивают, он видит барана и в гневе бросается на сие невинное животное, ставшее, по обстоятельствам, игралищем страстей человеческих. Надобно видеть ярость Федотыча: он клянется погубить врага тлетворным ядом – иль мечом! Всё для него равно, лишь бы достигнуть своей цели! Все средства позволительны: буря страстей завела его слишком далеко, чтоб уже благоразумно остановиться.
– – О детища мои! о верная жена! –
Федотыч в ярости взывает.–
Заутро, может быть, мне плаха суждена,
Уж смерть мне взоры осклабляет!
Из посрамленных ребр ручьем текуща кровь
В утробе сердца месть рождает.
О пусть она вовек, как репа и морковь,
Мне в душу корни запускает!
После сего Федотыч начинает разыскивать, кто посадил в яму барана в волчьей шкуре. Открывается, что один юный парень, желая подшутить над своим другом, который вырыл сию яму ради взымания волков, сыграл эту шутку. Федотыч, познав сие, говорит много и сильно и наконец восклицает, почти в безумии:
Мне холодно,– я в ад хочу!
– – И уходит в ад? – спросил я.
– – Нет, он хватает "юного парня" и отправляется с ним в земскую полицию для принесения жалобы. Этим кончается четвертое действие. Но я должен сделать невеликое отступление. Что вы скажете насчет последнего стиха, произнесенного героем трагедии? А?! не напоминает ли он вам чего-нибудь этакого великого, колоссального? Подумайте, подумайте!
Я был в совершенном замешательстве и не знал, что отвечать; по счастью, Иван Иванович сам помог мне.
– – Что, забыли! Помните ли вы сей стих из ямбической поэмы «Разбойники»:
Мне душно здесь,– я в лес хочу!
– – Что, как он вам кажется?
– – Удивителен!
– – Повторите теперь мой: "Мне холодно,– я в ад хочу!" Что, не та же сила, гармония, звучность, меланхолия? Это просто пандан-с.
– – Правда, правда; таланты равносильны… Но докончите скорей рассказ сюжета.
– – Вы этого требуете? – спросил он с какою-то величественной важностью.
– – Да, я вас прошу.
– – Так нет же вам,– сказал он решительным тоном, весело улыбаясь,– моя трагедия вас заинтересовала, подождите же, подстрекнутое любопытство придаст ей еще более интереса.