355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Некрасов » Несчастливец в любви, или Чудные любовные похождения русского Грациозо » Текст книги (страница 1)
Несчастливец в любви, или Чудные любовные похождения русского Грациозо
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:58

Текст книги "Несчастливец в любви, или Чудные любовные похождения русского Грациозо"


Автор книги: Николай Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Николай Алексеевич Некрасов
Несчастливец в любви, или Чудные любовные похождения русского Грациозо

I

«Que font quelquos f'emmes? Elles babillent, s'habillent et se deshabillent», {Что делают некоторые женщины? Они болтают, одеваются и раздеваются (франц.).} – сказал Панар; истина неоспоримая, которая была бы еще выпуклее, если бы почтенный автор слово quelques {некоторые (франц.).} заменил членом les {Здесь: все (франц.).}… Не говорите мне о постоянстве женщин, о том, что они способны на всё великое и прекрасное, о самоотвержении и героизме их: не верю, тысячу раз не верю… Женщина создана для шутки; есть не что иное, как шутка; жизнь ее замысловатая шутка, страсти ее – шутка, и способна она на одни великие мелочи, на одни шутки!.. Не говорите мне, что она в состоянии понять высокую, фанатическую любовь мужчины: она притворяется, что понимает ее; мужчина верит ей на слово и скоро узнаёт, что то была новая шутка!.. Я ненавижу женщин и смело сознаюсь в том, не боясь мщения прекрасного пола.

Но не так легко искоренить заблуждение веков одними словами, без доказательств, и потому, как человек, постигающий всю важность предпринимаемого подвига, представляю я на суд всех благомыслящих людей неоспоримые доказательства того, что утверждаю; они не придуманы, по взяты из жизни вашего покорнейшего слуги, который имей равную с вами глупость даться в обман и быть игралищем женщин более, чем кто-либо…

Рано задумал я об женщинах, рано заговорило во мне сердце, рано почувствовал я потребность любви и необходимость женского пола для совершенного счастия человека. Еще ребенком, на школьной скамье, под скучные лекции тощего профессора, уже мечтал я о черных и голубых глазках, русых, белокурых и каштановых кудрях, губках и носиках всех калибров, ножках и ручках всех форм и размеров, – мечтал, а детское сердчишко так и колотило под казенною курточкою, и глаза, устремленные в тетрадь геометрии, в треугольниках и пирамидах видели идеалы, которые создавало шаловливое воображение!.. Но рано тоже узнал я, как накладны для сердца, ума и тела подобные мечты: но милости их я никогда не знал заданного урока; вместо ученых записок профессора писал стихи всех возможных размеров, на все возможные темы; вместо геометрических фигур чертил одни носики, глазки и головки, – и всё это влекло за собою очень неприятные для меня последствия… Но, как поэт, я стоял выше обыкновенных смертных, с презрением и отчаянною твердостню простаивал по неделе за штрафным столом и, питаясь сладкими мечтами, довольствовался в существенности хлебом и водою, с стоическим хладнокровием выслушивал длинные убедительные речи инспектора и только кусал губы от досады при антиизящных выражениях оратора. Но даже еще в ребячестве я не довольствовался одними мечтами; я жаждал осуществления их и в каждом хорошеньком личике видел свой идеал, вспыхивал, томился, вздыхал, писал нежные записочки на розовых бумажках, с бездною точек и восклицательных знаков; но, к немалой досаде влюбленного юноши, "идеалы" его не понимали, не умели ценить страсти поэта; иные, более сострадательные, улыбались, другие, менее идеальные, хмурили брови и надували маленькие губки, иные, более прозаические, даже изустно объявляли свое негодование в выражениях, которые сильно действовали на мое самолюбие и вместе с тем показывали всю полноту их невежества; одна даже – о, стыд и срам! – не довольствуясь личным выговором, пожаловалась своей маменьке, а та инспектору, а тот… С тех пор долго-долго не мог забыть я глубокой раны, нанесенной моему сердцу; пылкость моя упала на точку замерзания…

Наконец я, благодарение аллаху, кончил бесконечный курс учения; я получил свободу… Очертя голову кинулся я в вихрь света; в каком-то непонятно сладостном опьянении вертелся в неистовом вальсе наслаждений или мчался в бешеном галопе страстей… Отуманенный счастием, я не в силах был остановить ни мысли, ни взоры исключительно на одном предмете; мне хотелось зараз стиснуть в своих объятиях всё человечество, влюбиться во всех женщин, вспыхнуть пламенем страсти, сгореть в нем, превратиться в пепел и разлететься от жаркого дыхания красавиц… Мало-помалу мысли мои пришли в порядок; сердце стихло, как природа стихает перед бурею; глаза, утомленные пестротою, искали предмета, на котором бы могли отдохнуть,– я был на той степени чувства, с которой переступаешь на степень любви… Я стал замечать, что всех женщин было бы для меня даже много.

Недолго искало себе сердце повелительницы: оно поверглось к ногам семнадцатилетней девушки и поднесло ее неземной красоте весь пыл свежего сердца… А если бы вы знали, как хороша была моя Софья, как лучезарна была красота ее белокурой головки с томными голубыми глазками, смеющимся ротиком и прозрачными щечками, слегка наведенными румянцем утренней зари. Она была мила как ребенок, обворожительна как гурия, легка как перышко колибри; и мне ли, с моим ли сердцем можно было противостать владычеству ее красоты? Она рабски влачилась по следам ее, когда она носилась бабочкою в вихре вальса, порхала райскою птичкою под музыку мазурки или плавала золотою рыбкою под звуки контрданса. Я следовал за нею; как тень был на всех вечерах, гуляньях, в театрах – везде, где была она, так, что она не могла ступить шагу, не встретившись со мною… Любовь находчива; для нее преград не существует – я вошел в дом родителей Софьи. Я не говорил вам еще, что Софья была единственною дочерью одного из богатейших купцов, получила блестящее воспитание в известном модном пансионе и была идолом своего старика-отца, который, однако, несмотря на безграничную любовь к дочери, не отступая ни на шаг от обычаев почтенных предков, считал выбор жениха неоспоримым правом и священным долгом отца…

Вы, верно, знаете по себе, как бывают уверены в своих достоинствах молодые люди, только что вышедшие из-под ферулы учителя, и потому не удивитесь, что я, нисколько не колеблясь и не подозревая неудачи, объявил почтенному батюшке Софьи о привязанности к его дочери и о намерении соединиться с нею узами законного брака… Но, увы! батюшка Софьи не разделял со мною мнения о моих личных достоинствах, не принял в уважение ни моей любви, ни моей будущей славы (я был уверен, что со временем непременно прославлюсь) и отказал наотрез, основываясь на глупых отговорках, что я губернский секретарь и получаю всего шестьсот рублей жалованья,– будто гению нужны высокий чин и большое жалованье!! По, несмотря на неосновательность этой причины, ни на мои доводы, доказательства и убеждения, упрямый старик стоял на своем и кончил тем, что, вышед из терпения от моей неотвязчивости, довольно невежливо попросил меня убираться и избавить на будущее время от своих визитов. Что мне было делать? И был на верху отчаяния, я покушался на жизнь свою, и, уверяю вас, от моей горячей головы это бы легко сталось, если бы письмо моего ангела-хранителя, Софьи, не спасло меня от этого преступления.

"Mon ange, {Мой ангел (франц.).} – писала она,– хотя я не в силах противиться воле отца и потому никогда не могу быть твоею, по, несмотря на то, сердце мое будет принадлежать одному тебе; тебя одного люблю, любила и буду любить!.. Утешься, милый друг; неужели нельзя быть счастливым на земле чистою, идеальною любовью? Я привыкла видеть в тебе человека, нисколько не похожего на других, способного понимать меня,– неужели я обманывалась?.. Будь мужем, люби меня идеально и не теряй надежды на соединение если не тут, то там!.. Твоя навек Софья".

Это письмо, разумеется, было бы плохим утешением теперь, по тогда, когда все предметы видел я не иначе как сквозь призму поэзии,– оно остановило порыв отчаяния.

Но скоро почувствовал я, что этой идеальной любви для меня недостаточно, что мечты не в состоянии утолить жажды взаимности, что поцелуи подушки не в силах утишить взрывов страсти… земное вкралось в небесное, и я снова искал сближения с своим идеалом… Но отец Софьи с неутомимостью наблюдал за дочерью, и я не мог улучить минуты, в которую мог бы переброситься с нею парою слов…

Видя бесполезность своих исканий, я задумался… Злая мысль запала в мою голову… Она не покидала ни на минуту, мучила, душила меня… Я решился на гнусное средство: приискать Софье мужа!!. Какой-то адский дух помогал мне в этом плане – он указал мне на моего школьного товарища и друга, сына богатых родителей и вдобавок гусарского корнета. Я опутал его сетями дружбы, вдохнул в него мысль о женитьбе, раздувал, укоренял ее, так что наконец он так сроднился с нею, что считал ее своею. Тут я натолкнул его на Софью, как Иуда продавал любовь свою за порочные надежды в будущем. Красота Софьи поразила его, он посватался, отец ее согласился, Софья не имела силы, а может быть, и по хотела противиться воле отца,– и через месяц она стояла уже с своим женихом перед брачным налоем, и я, ее возлюбленный, держал венец над головою своего друга!.. Софья с изумлением смотрела на мои поступки; она дивилась моему самоотвержению, моей твердости – она уважала меня.

Томский (имя моего друга) по женитьбе оставался по-прежнему моим другом; он привязался ко мне еще Солее и с детскою доверчивостью делился со мною избытком счастия, причиною которого считал меня. Каково было мне слушать его – судите сами; и я слушал, притворялся. что радуюсь его счастию, и в то же время медленными. осторожными шагами приближался к предположенной цели. Сначала, в беседах с Софьею, не было и в помине любви; далее по временам промелькивали воспоминания прошедшего, там жалобы на судьбу, на свое несчастие на свои страдания и т. д. Софья слушала меня, верила мне сожалела, утешала – и только… Терпение мое истощалось, я положился на неопытность и любовь ко мне Софы и стал действовать открытее. Софья поняла меня. И кроткая семнадцатилетняя женщина одним взглядом, одним словом разбила вдребезги все планы, которые строились в продолжение нескольких месяцев под руководством страсти… Софья поняла всё: она увидела, как искусно опутывал я сетями коварства ее добродетель, ее волю. Двери дом; друга моего закрылись для меня…

Стыд, раскаяние, досада, бешенство, любовь разрывали сердце мое на части; мне должно было бежать Софьи, бежать воздуха, которым дышала она, бежать себя самого, своей страсти,– и я хватаюсь за первое попавшееся по руку средство: прошу перевода в Москву и через неделю сказав прости Петербургу, Софье и своей любви, скачу очертя голову по московской дороге, оставив за собою толпу мечтаний, надежд и планов… Пылкость души моей упала опять к точке замерзания!..

II

Москва славится калачами и невестами – дело известное. Дорога поохладила припадок отчаяния; рассудок стал робко подавать голос о своем существовании; он толковал мне о твердости и развлечении – советы, при тогдашних обстоятельствах не совсем дурные,– и я спешил воспользоваться ими. Услужливость одного школьного товарища, постоянного жителя Москвы, и фактиче-вкое радушие москвитян очень пособляли мне в исполнении этого намерения. Не прошло и двух месяцев, а я, к стыду моему, отуманенный ароматическою атмосферою балов и легионами красавиц, почти совсем забыл и свое несчастие и свою идеальную Софью. Вы, может быть, подумаете, что страсть, забытая так скоро, была несправедливо принимаема мною за любовь; в таком случае вы очень обманываетесь: то была любовь, любовь в том самом виде, в каком это чувство впервые названо любовью. И между тем я все-таки забыл Софью. Сердце мое, по прихоти случая, создано так, что с неимоверною легкостью воспламеняется от пары хорошеньких глазок, но охлаждается еще быстрее, для того чтобы воспламениться от дуновения новой страсти. У Лунского, одного из известнейших хлебосолов Москвы, был вечер для встречи нового 18.. года. Общество было многочисленное и блестящее; в хорошеньких личиках не было недостатка; но среди этого роскошного цветника роз одна была пышнее, ароматнее своих прелестных подруг, и взор наблюдателя, скользя по цветистому ковру, с изумлением останавливался на головке, принадлежавшей Лидии Карно, лучшей розе цветника красавиц этого вечера. Лидия была двадцатилетняя супруга шестидесятилетнего подагрика с тремя тысячами душ, фиолетовым носом, звездою и огромною лысиною. Все эти личные достоинства Карно придавали ему большой вес в обществе; но красота Лидии была чуть ли не главным из этих достоинств, и почтенный супруг, хорошо зная это, не упускал случая пощеголять своею собственностью. На всяком порядочном вечере он был непременным рыцарем зеленого поля, а жена его божьею карою за грехи всем лицам и личикам женского пола!!.

Но злоба матушек, злословие тетушек и зависть дочек и жен еще более придавали Лидии интереса в глазах блестящей молодежи. Все вились около нее, как рой пчел около улья, жужжали комплиментами, стреляли холостыми зарядами вздохов, полупризнаний и глазок, осмеивали друг друга, и все были равно счастливы, или, вернее, равно несчастливы: Лидия со всеми была равно благосклонна, со всеми равно мила и ни с кем – коротка. Лидия была, как и все женщины, хорошенькие и дурные, начиная от прабабушки Евы, кокетка!.. Несмотря на неудачные попытки столь многих, я, с свойственною мне самоуверенностию, смело приступил к атаке, следуя влечению сердца, которое давно уже било тревогу.

Лидия слушала меня с приметною рассеянностию: в этот вечер она была скучнее обыкновенного. Но сердце понукало меня, самолюбие подстрекало, рассудок обнадеживал,– я не робел. Я преследовал ее похвалами, восторгами, комплиментами, вздохами – я был чертовски красноречив, и неудивительно: во мне говорило сердце; наконец, увлекшись блестящим фейерверком мыслей и чувства, она сделалась внимательнее, благосклоннее; милая улыбка заиграла на ее коралловых губках; ее личико воодушевилось жизнью, в глазах заискрилось чувство,– она была очаровательна. Демон самолюбия и страсти поджигал меня более и более; я становился смелее и смелее, она делалась благосклоннее и благосклоннее.

Зоркие глаза зависти успели уже заметить это, и на каждом шагу встречал я долгие, уморительные физиономии, на которых ясно были написаны худо скрываемая злоба и досада и нескрываемая насмешка. Я торжествовал. Но кто вообразит себе восторг, блаженство – нет, не то – какое-то особенное, сверхъестественное чувство, не выразимое слишком холодным, пошлым, материальным языком человека, чувство, близкое к безумию, каплю, в которую перегнаны все лучшие наслаждения жизни, – одним словом, что почувствовал я, когда гордая, холодная, непобедимая Лидия своею крошечною ручкою с трепетом страсти сдавила мою неуклюжую, прозаическую руку?.. Какой-то туман набежал на глаза мои, какой-то хаос завьюжил в голове, какой-то огонь охватил сердце… я готов был вскрикнуть от неизъяснимой, пронзительной боли; мне чудилось, что все мои нервы готовы лопнуть от напряжения; я страдал – и, несмотря на то, я желал бы пострадать еще хоть минуту этим чувством, чтоб умереть от избытка счастия… Всё это продолжалось не долее одного мгновения; я взглянул в глаза Лидии, и они сказали мне, что то был не обман чувств, не сон, не случай; что рука ее была проводником сердца, наэлектризованного страстью!..

– – Верить ли мне своему счастию? – едва проговорил я, задушаемый приливом крови.

– – Молчите! – прошептала она.– За нами наблюдают. Еще новичок в обществе, я по успел постичь трудной

науки маскировать чувства; следуя инстинктивному влечению, быстро взглянул в сторону,– и глаза мои встретились с глазами одного офицера. Я не вынес его взгляда: огонь глаз его прожег мое сердце. Легкая улыбка пробежала по лицу Лидии; вероятно, я был очень сметой в эту минуту.

Кадриль кончилась (всё это происходило в продолжение одной кадрили); я намереваюсь поместиться сзади стула Лидии, но короткое "на минуту", сказанное офицером, принудило меня оставить свой завидный пост и последовать за ним на другой конец залы.

– – Что у вас было с нею? – сказал он глухим голосом, стискивай н своей железной руке мою бедную руку.

– – Вопрос довольно неуместный,– отвечал я, собравшись с духом,– и не совсем вежливый,– присовокупил я, оправившись от невольного страха.

– – Что у вас было с Лидиею Александровною? – повторил он, не обращая внимания на слова мои и стиснув мою руку сильнее прежнего.

– – Какое вы имеете право спрашивать меня об этом,– отвечал я, выходя из терпения,– пустите меня.

– – Ты негодяй – слышишь? – сказал усач, сверкая своими страшными глазами.

– – Да кок вы смеете? да знаете ли, что за это вас…

– – Завтра мы с вами увидимся, – прервал он меня,– ваш адрес!

– – На что вам?

– – Ваш адрес, говорю я!

И я машинально, как бы под влиянием какого-то волшебства, опустил в карман руку и вынул карточку. Он вырвал ее из руки моей и оставил меня, ошеломленного от неожиданности этой сцены. Оправившись от смущения, я бросился отыскивать в толпе гостей Лидию, но все поиски мои были безуспешны: во весь остаток вечера я по встречал ни Лидию, ни усатого соперника. Грустный и встревоженный происшествиями вечера, возвратился я домой, и долго-долго не мог заснуть, мечтая о неожиданном счастии, которое послало небо на мою долю. Прелестное личико Лидии и страшное лицо офицера попеременно представлялись разгоряченному воображению; странное деялось со мною: я то вздыхал, то хохотал, то начинал жаркое любовное объяснение, то вступал в жестокие прения об оскорблении чести. Наконец, утомленный душевным волнением, я забылся…

И каких снов не переснилось мне в эту ночь! Я пережил в нее несколько лет, редких, завидных лет счастия. И во всех этих дивных созданиях разгоряченного воображения главным предметом была она, милая, очаровательная Лидия; то являлась мне она окруженная каким-то чудным блеском и с улыбкою ангела простирала ко мне с недосягаемой высоты свою маленькую прозрачную ручку; то лежала на груди моей с страстным лепетом на устах; то, поправляя мои. волосы, умоляла меня голосом, глубоко проникавшим в душу, не покидать ее, и я, осыпая поцелуями ее бледные щеки, омоченные слезами, клялся в вечной преданности. И вот вдруг является перед нами длинное, страшное привидение, вырывает ее из моих объятий и, увлекая ее с собою в ужасную бездну, с адским хохотом говорит мне: "Мы с вами увидимся!" Не знаю, долго ли бы еще продолжались эти сновидения, если бы громкий стук не разбудил меня. Первый предмет, представившийся глазам моим, был мой противник… Я протирал глаза, считая это продолжением ночных видений, но образ офицера не исчезал: он стоял подле меня, и бледное лицо его, растрепанные волосы и сверкающие глаза приводили меня в ужас.

– – Но долго ли это будет продолжаться? – воскликнул он наконец с сердцем.– Я не люблю подобных шуток, милостивый государь! Мне надобно стоять у вашей кровати и смотреть на вашу глупую физиономию. Я не намерен более дожидаться – едемте, мы будем стреляться без свидетелей: к чему они,– один из нас должен остаться на месте!

Я вскочил с кровати и всё еще, протирая глаза, с недоумением смотрел на офицера.

– – Стреляться? с кем стреляться? – бормотал я, не понимая сам, что делается со мною.

Как ни ожесточен был мой противник, но не мог удержаться, чтоб не захохотать.

– – Разве вы забыли о вчерашнем вечере? – спросил он наконец, принимая прежний вид.

– – О вчерашнем вечере? Но разве я вас чем-нибудь обидел? Помнится еще, что вы…

– – Вы трусите? – закричал усач. – Знаете ли, как называют труса? – подлецом, да, подлецом, которого должно заставить палкою, если он отказывается от благородного вызова. Я вас заставлю стреляться, слышите ли, я вас заставлю…

Я уж не спал. Я очень хорошо понимал слова офицера… Драться, драться мне, невинному истребителю бумаги и чернил, который отроду не имел в руках ин шпаги, ни пистолета… И что такое дуэль? Глупость, величайшая глупость, недостойная образованного человека: она противна религии, потому что заповедь гласит « не убий», противна нравственности, потому что основание ее – мщение, а мщение безнравственно; дуэль противна правосудию, потому что успех зависит от запальчивости или искусства противников; дуэль противна всем правилам общественного порядка, которые не позволяют самому чинить расправу; дуэль вещь нелепая, потому что часто невинный лишается жизни единственно оттого, что дерзкая отвага или искусство противника выше отваги или искусства его; наконец, дуэль ничего не доказывает, потому что удар шпаги или выстрел пистолета не докажет невинности того, кто виноват, справедливости того, что ложно… Однако, несмотря на все эти прекрасные мысли, которые в продолжение одной секунды перетолпились и голове моей, слова офицера так сильно задели меня за живое, что я, отложа в сторону философию, с гордостью, приличною человеку, чувствующему нанесенную ему обиду, сказал своему сопернику: «Милостивый государь, вы забываете, что грубость не принадлежит к числу отличительных качеств образованного человека. Не вы должны требовать у меня удовлетворения, а я – я обиженный!.. В доказательство же, что я не заслуживаю названия труса, я требую удовлетворения и, как обиженный, предлагаю условия: мы стреляемся в трех шагах».

– – Тем лучше,– отвечал он с дьявольским хладнокровием,– но будет промаха. Итак, едем!

– – Но пистолеты?

– – Они здесь,– сказал он, выставляя из-за шинели пистолетный ящик.

Я стал одеваться.

В передней раздался звонок. "Письмо, сударь",– сказал человек, подавая мне красиво сложенную раздушенную записочку. Я взглянул на адрес: Андрею Ивановичу Гронову. "Кто принес это письмо? оно не ко мне".

Офицер, взглянув на адрес, вырвал записку из рук моих, с поспешностию распечатал и жадными глазами впился в мелко исписанный листок.

Мгновенно выражение лица его совершенно изменилось: улыбка зашевелилась на его губах, глаза заблистали радостью.

– – Милостивый государь, – сказал он, обращаясь ко мне,– я виноват перед вами; стыжусь своей запальчивости и прошу у вас извинения в нанесенной вам обиде. Впрочем, если этого для вас недостаточно, я не прочь от удовлетворения.

Изумленный неожиданною переменою в обращении офицера, я пробормотал не помню что; он взял меня за руку, пожал ее с каким-то двусмысленным выражением лица и оставил меня рассуждать на досуге о чудесах, которые творятся со мною. Но недолго я оставался в недоумении; скоро насмешливые взгляды и урывчатые фразы, долетавшие со всех сторон до ушей моих, объяснили мне всё дело: я был жалкою игрушкою женщины. Офицер успел, еще до появления моего в московских обществах, завоевать сердце прекрасной Лидии Александровны Карно. Ревнивая, как и все женщины, она не выпускала из виду своего возлюбленного; ей показалось, что Тронов сделался к ней холоднее, и вот, боясь лишиться его навсегда, она сочла небесполезным прибегнуть к одному из обычных маневров женщин: возбудить в нем ревность. Ей нужна была для этого какая-нибудь жертва, и я был этою глупою жертвою!

Нет! на этот раз мне не нужно было бежать за шестьсот верст, чтобы заставить сердце забыть его идола: любовь превратилась в ненависть, в ненависть бешеную, жгучую, еще сильнейшую, чем была ее предшественница. И все-таки я должен был бежать из Москвы, если не хотел быть игралищем молвы, оселком, на котором всякий пробовал свое остроумие, шутом общества, – и я через несколько дней, проклиная себя, любовь, ревность, женщин и любовников, мчался в Варшаву, напутствуемый гулом колоколов, которые казались мне насмешливым хохотом старушки над глупою ролью, которую заставили меня разыгрывать на потеху добрых людей!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю