Текст книги "Тайна Утреннего Света"
Автор книги: Николай Зайцев
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Все наши проблемы решены. Это ваша карточка банковского вкладчика. Любой банкомат выдаст необходимую сумму, невзирая на время дня или ночи. Над рукописью начинают работать корректоры и художники. Вам, уважаемый Пётр Петрович, завтра, после полудня, надобно подойти в редакцию по этому адресу, – он протянул Царёву карточку банка и визитку. – У меня всё. Позвольте откланяться. А вы, любезный Николай Иванович, будьте добры, проводите меня до ворот. Боюсь попасть в лапы вашего зверя. И хотя я не христианин, но ради Христа, не будьте так недоверчивы. В своих делах я преследую лишь одну цель – помочь талантливым людям получить немного свободы в исполнении своих творческих замыслов. И только данная мысль подвигает меня на, казалось бы, совершенно неправдоподобные поступки. А теперь, до скорого, – и он вышел, сопровождаемый хозяином дома. Двор опять залился неестественной собачьей яростью, в лае чувствовалась исступлённая обречённость злости, предупреждение о наступлении мрачного начала, посетившего дом.
Никитин вернулся в дом совсем хмурый.
– Кто он? – задал он короткий вопрос. Царёву пришлось рассказать некоторые подробности знакомства с Леоном, но дабы не взволновать поэта, он утаил некоторые детали – чемодан с деньгами, а поведал лишь о помощи в издании романа и, якобы, небольшом авансе за своё произведение. Он видел, что Никитин не верит в великодушие таких чудесных превращений, и ему тоже стало тоскливо. Он чувствовал, что недостоин таких свалившихся, словно снег на голову, благ, но тщеславная вера в необходимость своего творчества для несмышленой публики теснила непонятность происходящего и подстёгивала защитные, хотя не совсем убедительные, мысли в правильности такого оборота судьбы. Эта вера пронизала всё его существо, засела в его голове высшей моралью, светлой надстройкой над годами беспросветной нужды, хамства в кругах литературной элиты, насмешек величавой посредственности, он не хотел возвращения к такому страшному прошлому и уверенно ответил на вызов хозяина:
– Так должно было когда-нибудь случиться. Неужели все мои лучшие помыслы, и дела к ним, могли закончиться по-другому – бесславно. И теперь, когда мне привалила возможность осуществить свои жизненные планы, нужно быть абсолютным кретином, чтобы отказаться от этого божественного подарка судьбы, – выверил свою позицию Царёв.
– Или дьявольского? – покрыл его речь тенью сомнения поэт.
– Пусть он будет из преисподней, этот неожиданный презент, но если это позволит мне материализовать свои мечты, изданные книги станут лучшей песней во славу Господа, – отрицал всякие сомнения в произошедших событиях счастливый их участник.
– Что ж, может быть. Обогащение духа материей не всегда заканчиваются печалью, – почти согласился с благими намерениями друга поэт. «Завидует», – промелькнуло в хмельной голове Царёва, но разум сразу же отказался верить этой минутной мысленной слабости в отношении Никитина. Поэт никогда не отличался корыстолюбием. Он с любовью складывал строки своих стихотворений, и мир откликался на его слова тем же чувством. Завидовали-то, как раз, его славе.
– Но что же всё-таки это такое? – неожиданно и как бы самого себя спросил Царёв.
– Не хочу тебя огорчать, но существует истина, от которой можно отмахнуться и ей же можно перечить, а вот изменить её нельзя и только есть возможность ей изменить. Восставая против истины, очень скоро ожесточаешься, отмахиваясь от сути происходящего, к старости становишься ничтожеством, а вот изменив настоящее, в пользу необъяснимых будущих благ, когда теряешься в догадках, что всё-таки происходит, не растерять бы веру в себя самого. Я не могу определить, что происходит в твоей жизни, только верить дары приносящим нужно осторожно, – ничем не ободрил друга хозяин.
– Ответь, Коля, могу ли я отвергнуть пусть необъяснимое, но благо и вернуться обратно к своему беспросветному существованию? У тебя всё по-другому: слава, почёт, приёмы на высоком уровне, хорошие книги. На меня критики набрасываются, как собаки на ободранную кошку, ещё задолго до напечатания моих произведений. Покажите хотя бы читателю, потом ругайте. И ещё одна странная особенность деятельности наших литературных обозревателей, когда твои работы всё же попадают на страницы журналов от них ни хулы, ни хвалы к предмету твоей гордости – молчание и настороженность, – горевал о наболевшем Царёв.
– Мне кажется, Пётр, ты хочешь добиться невозможного – заставить говорить прессу беспристрастно. Что до моих успехов, то меня просто проворонили. Напечатали раз-другой, как молодого, подающего надежды поэта, похвалили, конечно, авторитетные люди, а читатель зацепился, и пошло, поехало. Ругать поздно – сами восторгались, думали ненадолго это моё увлечение. Так моё творчество состоялось. Не вопреки, а благодаря обстоятельствам. Повезло, не более. Хотя и мой путь в поэзии полон обид, разочарований и ещё неудовлетворённости своим творчеством, что надрывает душу непостоянством свершений и несовершенством человеческого бытия. Нет у человека горше скорби, чем сожаления о прошлых неудачах. Мне говорят, что я поэт будущего, но как же тогда относиться к стихам, написанным мною за прошлые годы. Понимаю, если невозможно унизить в настоящем, нужно отнять прошлое, найти там какие-то закорючки, грешки и вычеркнуть те дни из жизни и подсунуть, взамен, светлое будущее, в котором тебя нет, а будешь ли ты присутствовать в нём полноправно – вопрос. Мы не любим прошлое потому, что бывает опасно заглянуть в него самому, а уж поведать о том другим и вовсе никуда негоже. Но именно там, в тех быстрых днях, мы жили полнокровной жизнью – творили и пели, любили и ненавидели, а теперь же представляем собою бледное разочарование того скорого времени. И какое же будущее нас ждёт? Да, никакое. Ни светлое, ни тёмное, а просто доживание Господних сроков на земле, ещё терпящей наше убогое присутствие. Но я доволен всем пространством, где когда-то находился и даже, возможно, буду продолжать жить. Мне была дана человеческая речь, и она есть и длится. И если наш святой язык от Бога, то с каждым мгновением слово должно становиться всё более достойно взгляда Господа, – Никитин склонял разговор от сиюминутности к вечности. – Главное в письме обрести свой язык. Он был тебе подарен при рождении, но утерян в процессе роста сознания и вот найден, обретён вновь и будет жить в стихах, рассказах, одиноких странствиях по необъятному пространству узнавания красоты своего языка.
– Хорошо говорить о вечном, когда и сам бессмертен, – уловил тему Царёв. – Краткий миг жизни тоже хочется прожить по-человечески, не унижаясь, не выпрашивая в долг банку молока. А не дадут, тогда как?
– А никак. Простить и ждать милости Господней.
– О том я и говорю. Дождаться-то, дождался, но только никто не рад. По бедности все жалеют, ах ты наш убогонький, слезу пустят, а как повезёт, никого рядом не сыщешь.
– Да, кто же его знает, кого более жалеть надобно – богатого или нищего. Оба они в долг живут. Больше денег, больше и долг. Нищий богатому должен, богатый – нищему, только богатые реже отдают, отбирать приходится. А друзья у тебя найдутся, только вот радость от них будет или нет, не знаю.
– Весёлый разговор получился. Шёл радостью поделиться – не принимают подарков.
В меру хмельной для того, чтобы не обратить разум в гнев, Царёв в глубокой задумчивости шёл по дороге к дому. Мысли путались между радостью и непонятностью происходящего. Хотелось как-то ускорить события, определиться, созреть для продолжения своего необычного, нежданно привалившего счастья. Несмотря на фантастичность жизненного поворота, он верил в пересмешки своей судьбы, именно таким виделся ему долгожданный восход на творческий Олимп в лучших и потому очень одиноких мечтах. Желание доказать состоятельность своей миссии в этом мире всегда обозначалось в чёткие контуры какого-то явления, а с появлением Леона и денег становилось настоящим. Конечно, слова друга, высказанные без всякой радости к произошедшим изменениям в его жизни, настораживали, но досмотреть последствия нынешних свершений хотелось, и то было не простое любопытство, а желание участия в дивном возрождении стремления к славе. Это порождение человеческого эгоизма присуще писательской среде, где собственная обморочная гениальность имеет намерение во что бы то ни стало появиться на страницах газеты, журнала со стихами, рассказом, и дальше, дальше до грехопадения, до безумия, до смеха. Лишь бы признали где-то, в каких-то кругах, которые потом для многих пишущих становятся кругами ада. Желание высказаться перерастает в единственную страсть – показаться, промолвить пару слов в телекамеру, с трибуны, в невидимую ослеплёнными славой глазами пустоту. Но в отличие от многих других писателей, не желающих замечать свою заурядность, Царёв осознавал провалы и успехи в своём творчестве. Пока он хотел только высказаться и услышать мнение публики о новом романе. И всё. Никакой славы ему никогда не предлагали, ни по какой цене, а если бы такое случилось, платить всегда было нечем. Но все эти мысли о славе бродили вне разума Петра Царёва, они подразумевались, но основой жизни не становились, потому что у них не находилось продолжения, без которого нельзя писать и даже жить. Образные же мысли уже законченных и только задуманных произведений всегда обитали в его голове, обновлялись, продолжались, но не заканчивались. Он уже пробовал обходиться без денег, еды, женщин, но без мыслей ему жить не удавалось.
У ворот дома прогуливался Леон. Как-то не подходила его фигура в светло-золотистом костюме, увенчанная мягкой шляпой к той местности, где старые постройки середины прошлого века никак не отзывались на призывы нового времени к урбанизации и комфорту. «Он попал сюда случайно, и должен скоро исчезнуть», – фатально подумал Царёв.
– Вот и вы. Признаться, заждался, – глаза Леона зажглись, но тут же погасли и с тем огнём исчезли незаконченные мысли писателя, – я пришёл сообщить, что на некоторое время уеду. Завтра я должен быть в Париже.
– Где, где? – не понял такого быстрого перемещения в пространстве Царёв.
– Во Франции. Вам бы тоже не мешало отдохнуть, Пётр Петрович, плохо выглядите. У нас много дел и нужна энергия, чтобы выполнить нужные задачи. После завтрашней встречи у редактора, поезжайте за город, снимите хорошую дачу и отдыхайте, а через неделю, по возвращении, я вас найду.
– Но я могу дождаться вас и дома, – возразил писатель.
– Нет, вам нужна перемена действительности, какая-то романтика, отвлекающий пейзаж.
– От чего отвлекающий? – попытался уточнить Царёв.
– От себя. Вот вам адрес загородного дома, там вас встретят и приветят. Впрочем, вас туда отвезут, так будет надёжней, – и Леон испарился. Темнота сомкнулась за клубом пара, объяла Царёва, мягким движением подтолкнула к калитке, втолкнула в дом, где на несколько минут загорелся свет, и затем вся округа погрузилась в сон. Тьма в доме писателя стала непроницаемой, и он закрыл глаза, не желая видеть мрак, заполонивший, как ему показалось, весь мир. Он, вдруг, ощутил себя частичкой этого мрачного пространства и чувствовал продвижение в глубины тьмы, где будто бы и должно произойти озарение. И свет вспыхнул, и в нём возникли кроваво-красные скалы, по узкой тропе меж которыми вереницей двигались люди в чёрных одеждах с накинутыми на головы капюшонами. Лиц не видно – головы склонены к земле. Это странное шествие угнетало взгляд однообразием идущих в молчании людей. Только осыпание скальной крошки под ногами людей выдавало их движение. Ничего не понимая, Царёв бросился догонять молчаливую процессию. Но уже первые шаги оказались непростым делом – острые камни ранили босые ноги, и он понял, почему тропика, вслед идущим вьётся красной змейкой. Шагая по этим кровавым следам, превозмогая боль, он сумел сократить расстояние к хвосту скорбной очереди людей, медленно продвигающейся к невидимой впереди цели. Неожиданно люди остановились, и Царёв едва не ткнулся в спину человека, замыкавшего череду движения. Тот обернулся, откинул капюшон и оказался редактором журнала «Горизонт» Фаерфасом. Лицо его окрысилось, став похожим на морду гнусного зверька, рот оскалился редкими зубами, послышалось шипение, дохнуло тленом и словами: «И здесь меня достали. Мерзкие писаки. Когда вы только поймёте – мысль человеческая может вырастать от земли и до пупка. Женского, мужского – неважно, но не выше. Этот размер её и блюдёт редактор, а не пятистопный ямб, не хорей с амфибрахием и не роман с повестью. Выше уже Господь. Туда полёт ваших мыслей строго запрещён. Ещё услышит и подумает, что вы созрели для жизни в райских садах. Ложе Прокруста, помните. Так вот, чтобы ни длиннее, ни короче, если про высоту непонятно. Итак, многих упустили. Вашего друга Никитина просмотрели, уже не вернуть, признан своим народом. Планка творческих изысканий и находится на высоте пупка, подползти под неё можно, а вот перешагнуть, как получится. Эта высота закономерна – рождённый ползать летать не может – помните такую крылатую фразу от буревестника революции. Она многое объясняет и проясняет. Ползайте, ползайте – летать не дадут, – вереница людей стронулась с места, и редактор рванулся догонять, прокричав уже на ходу, – мне на доклад к хозяину, а то влезет еще кто-нибудь наперёд и на меня настучит. Ступайте, Петр Петрович, у вас ещё только начало этого пути, но вождь уже с вами рядом, – и он махнул рукой в сторону тропы под ногами и, накинув капюшон, соединился с безликой вереницей себе подобных существ, и скоро все они исчезли в проходе между скалистыми кроваво-красными хребтами.
Утро, в котором проснулся Пётр Петрович, оказалось сочувствующим его мыслям. Серые тучи затянули окрестности горизонта и вот-вот грозили упасть на землю мелким и противным осенним дождём. Царёв поёжился в мыслях о такой погодной перспективе, стал искать что-нибудь светлое в этом начале дня и вспомнил о приглашении в редакцию издательства. Он стал придумывать слова, целые диалоги, относящиеся к будущему разговору, но скоро понял, что все эти словесные изыски напрасны, потому как нынче сам визит необычен и наверняка разговор будет состоять не из просьб и взаимного непонимания, а внимания к его рукописи и, собственно, работы над художественным словом. Он облегчённо вздохнул – день неплохо начинался, не нужно было готовиться к противостоянию, а только согласиться или нет с правкой в рукописи собственного произведения. Но давняя мысленная война с редакторами всех мастей продолжалась, анализировалась прежняя полемика, выстраивалась, уже ненужная ко времени, защита, тянулась дискуссия, что длилась часы, дни, годы, но никогда не заканчивалась. Мозг упорно искал выход в изнурительном разоблачительном процессе, где ответчик, истец и судья, в одном лице, добивались единого решения. Это соломоново решение никогда не находилось. Иногда мозг готов был взорваться от напряжения, и тогда выручал чистый лист бумаги, на который, однако, ложились совершенно другие мысли, далёкие от склоки и эмоциональной перебранки, красивые, смелые, а иногда и очень нежные. Расписавшись, Царёв забывал и ненавистных критиков, редакторов, погоду за окном, путал день с ночью и, выложив в тетрадь всё тайное и явное, мучительное и желанное, прошлое и будущее, он валился с ног, отсыпался без сновидений и чувствовал величайшее наслаждение – пустоту в голове. Сегодняшний разброд мыслей в голове писателя, между спорами из былых хождений по кабинетам литературных начальников и приятной нынешней неизвестностью будущего разговора, внезапно оборвался вспоминанием сна, явившегося прошедшей ночью. Память видения показалась ему такой ясной, что лицо Фаерфаса, вдруг спроецировалось на стене, а за ним красные скалы и уходящая к ним цепь однообразных человеческих существ, одетых в чёрную одежду. Фаерфас беззвучно разевал рот и удалялся куда-то вглубь стены, пока не исчез совсем. Царёв подошёл к белизне недавно побелённой стены, пошарил по её шероховатой поверхности, интуитивно отыскивая щель, куда могло исчезнуть изображение столь крупного масштаба. Не отыскав и намёка на выход в этой стороне дома, он подошёл к окну, заглянул в сумрачное заоконное пространство и остановился, осененный догадкой о причине сна и его настенного повторения. Если ночное прозрение правдиво, значит, начинают сбываться пожелания старого друга, безвременно покинувшего этот мир. Тот частенько говаривал, казалось бы, без всякой к тому надобности: «Петро, когда ты будешь узнавать события на день, на месяц, на год вперёд, тогда станешь писателем, а покуда не знаешь, что произойдёт сегодня вечером – ты простой графоман. Оно придёт это узнавание будущих перемен в тяжком, похожем на бред сне – тебе привидится близкая смерть врага. Ты станешь пророком, но никогда не сможешь этому порадоваться». Видение того света и доселе ненавистного раба Божьего Григория, уже пребывающего в тех краях, действительно не породило счастливых эмоций. Душа Царёва содрогнулась от страха ответственности за ночное прозрение, и он решил проверить истинность своих новых способностей. Одевшись, он сразу же отправился в редакцию журнала «Горизонт», взглянуть на ещё живого редактора. А может, уже и нет. «Дел по горло. Так нет, новые заботы прибавились. Свихнуться недолго, – мрачно, под стать погоде, топорщились мысли писателя. – Чёрт бы его побрал, Фаерфаса этого. Не мог кому-нибудь другому присниться. Чего ради мне, друзьям бы своим снился. Нет, и тут хочет мне досадить».
В коридорах редакции сновала всякая писательская мелочь. «Они что живут здесь? Правильно делают, на виду нужно быть, тогда и заметят», – подсказал он себе ответ на хлопанье дверей в кабинеты, где даже мёртворожденным поэтам могли выдать свидетельство о рождении. Таких случаев находилось немало, члены творческого союза, к этому привыкли, понимали – жить хочется всем, даже маленьким букашкам, полевым мышам и прочим тварям. От этой коллективной уступчивости, когда душа против, но телесно человек слаб, и на литсоветах руки поднимаются вверх, изумляя дух и оправдывая тело, мелкая сошка расплодилась в гуманитарной среде, пустила корни, проникла в кабинеты и сама стала вершить судьбы гениев, талантов и просто проходимцев.
Царёв сходу толкнулся в кабинет редактора. Из открытой двери на него оскалился Фаерфас. Его улыбка выразила такую нечеловеческую устрашающую мощь, что створ двери захлопнулся как бы сам по себе. «Царь Ирод. Это его улыбка на известие об избиении младенцев в Вифлееме, – узнал этот звериный оскал Царёв. – Неужели такое возможно? Через тысячи лет встретить потомка иудейского царя и где?» Дверь распахнулась:
– Пётр Петрович, чего это вы замешкались? Я скоро ухожу, так что выкладывайте, что там у вас на душе наболело, да и у меня к вам будут вопросы, – Фаерфас захватил писателя под руку и втащил в кабинет. Ошалевший от улыбки редактора, потом от проникновения в глубины веков, теперь от любезного приятельского отношения Царёв едва вымолвил:
– Я только хотел узнать.
– Жив я или нет? – Фаерфас заглянул ему в глаза и расхохотался. – Я всегда живее всех живых. Но всё равно рад вас видеть. Вы единственный человек, который мне по-настоящему симпатичен.
– Но ведь… – замычал Царёв, выражая непонимание к этому откровению.
– Ах, да, понимаю, – опередил его вопросы редактор. – Ругал ваши произведения. Не ругают только дураков – их просто печатают. К вам более высокие требования и для их выполнения кнут необходим. За одного битого двух благополучных дают, а то и более. Прости, Пётр, а лаял я тебя для твоего же блага. Чтобы не возгордился. Гордыня людей разума лишает, а ты человек впечатлительный, легко можешь сломаться. Слава она нужна, чтобы скрыть глупость. Ты не любишь меня. Знаю. А кто-нибудь напечатал твоих рассказов больше, чем это сделал я в своём журнале? Нет. А вот тебе вёрстка свежего номера. И здесь отрывки из твоего романа. Садись и читай. И помни – Фаерфас жил, жив и будет жить, и ругать будет только того, кто этого заслужит. Я исчезну на часок, а ты, как вычитаешь всё, оставь свои замечания и если не вернусь к тому времени, брось бумаги на столе. Бывай, здоров, – редактор исчез, оставив недоумение на лице писателя, и свежую, пахнущую новизной и сразу же тайной, журнальную вёрстку. Журнальная версия романа, собранная из отрывков произведения, понравилась автору. Он сделал некоторые незначительные пометки на полях, что мало изменило суть напечатанного текста. От неожиданности произошедшего, Царёв не очень внимательно отнёсся к знакомым строкам уже набранного произведения – голова была занята покаянными мыслями: «Ну, Гриша, обрадовал. Воистину не знаешь, где найдёшь. Но я то знаю, – содрогнулся он, вспомнив свой провидческий сон. – Надо бы как-то предупредить. А о чём и как? Не поверят. Засмеют и только. Положеньице ещё то, ни украсть, ни покараулить. Лучше уж пусть будет так, как будет, – и, дочитав вёрстку рукописи, в основном удовлетворённый содержанием напечатанного, и собственной правкой, отправился в издательский дом Леона.
Строение по адресу, пропечатанному в визитке золотыми буквами, нашлось не сразу. Царёв долго плутал, расспрашивая редких прохожих о местонахождении нужного объекта, но никто ничего слышал о таком заведении. Нескоро, но улица нашлась, довольно захолустная, даже не асфальтированная, с грязным арыком на обочине. «У чёрта на Кулишках», – ругался писатель, вытирая носовым платком с ботинок въедливую осеннюю пыль. На двери небольшого, аккуратного, будто бы недавно построенного здания, красовалась золотым блеском вывеска – «Христофор Колумб» – издательский дом. «Дальнее плавание предстоит, – писатель отворил двери. – И чего ради, на краю города, такое заведение открывать и ещё расписывать золотом. Всё равно не найдёт никто». В вестибюле его встретила великолепно обихоженная пустота. Он даже на мгновение замер, очарованный чудесным матовым светом, исходящим будто бы от стен, покрытых обоями, с вкраплёнными на их поверхность светлыми деревенскими пейзажами. На симпатичных пластиковых подставках, в цветочных горшках, топорщились иглами кактусы, а в центре холла, в кадке из великолепного зелёного самшита, росло лимонное дерево, увенчанное крупными жёлтыми плодами. «Как в раю, – подумал Царёв. – Древо познания добра и зла. Обман зрения. Роскошный, аппетитный плод таит в себе такое редкое мучительно-кислое разочарование, хотя полезность его здоровью безусловна. Это и есть величайшая доброта природы – плод, прячущий в своей плоти будущую отвратительную гримасу, на лицах его вкусивших. Оный вкус и есть неожиданность узнавания чего-то, а испорченный портрет часто остаётся навсегда у многих людей, вкусивших от плодов обмана». Но уже через минуту, в удивительной атмосфере предполагаемого отдыха для взгляда вошедшего сюда, из открытых дверей кабинета материализовался образ человека, что в раю не всегда возможно вообразить – абсолютно лысый череп, с выпирающей маковкой на темени, сизый, как неудачно окрашенное пасхальное яйцо, безбровое лицо, трагические, будто подведённые гримом тени под глазами, заострённые кверху уши, раскосый разрез глаз и бесстрастный ко всему взгляд, скошенные в презрительную мину губы. Все эти несоответствия прелестной обстановке фойе издательского дома усугублял нездешний, совсем не солнечный загар, покрывавший, будто пеплом лицо, шею и руки незнакомца. «В огне обгорел что ли? Медали за отвагу на пожаре не хватает этому типу», – вернулся из райских кущей к действительности Царёв. «Пожарник», однако, довольно громко озвучил имя и отечество писателя и продолжил:
– Ждём вас. Хозяин предупредил о вашем визите. Как вам наш офис? Далековато, зато лишним людям сюда хода нет. Потому чисто у нас и воздух свеж. Лимоном можем угостить прямо с куста и под коньячок. Хозяин ещё прошлым разом от французов привёз. Они хоть и лягушатники, но в коньяке толк знают, что мы сейчас и проверим. Прошу, – жестом заправского лакея указал направление движения обгоревший. В небольшом кабинете он усадил гостя в круглое, вращающееся кресло, повернул лицом к столу и сам уселся напротив.
– Роман, – отвлечённо проговорил хозяин.
– Да-да, по этому поводу я сюда и пришёл, – ответил писатель, как само собой разумеющееся.
– Нет, Роман – это моё имя, а ваше произведение уже в типографии. Сигнальный номер вам сейчас выдадут, и если что-нибудь не понравится, сообщите по телефону поправки. Всё будет учтено. А теперь для доброго знакомства выпьем чаю, так у нас нынче говорят, начиная застолье, – после оных слов вошла девушка, поставила столовые приборы, поднос с закусками и вазу с фруктами. Царёв замолчал, любуясь ловкими движениями подавальщицы. Они казалось, воспроизводили чудесный танец. Не слышалось звуков стука, предметы выскальзывали из рук и ставали на поверхность стола бесшумно, но от облика девушки исходила дивная музыка, сопровождая ритуал гостеприимства. Красота девушки сияла неземным светом, пронизывающим весь её облик и только взмахи длинных ресниц выдавали её настоящее живое присутствие. «Сказка», – принял условия происходящего Царёв, но тут девушка исчезла, но всё принесённое ею сюда осталось и порыв ветерка, колыхнувший лёгкие портьеры на окнах, как показалось, случился по причине окончания мгновения наслаждения видением. Он уже не мог вспомнить, когда его так завораживала женская красота.
– У этой девушки есть имя? – спросил, вдруг, Царёв, сомневаясь в обычности виденного им сюжета.
– Она приходит, когда нужно накрыть на стол и, наверное, уже ушла домой. Сотрудники все в отпуске – спросить не у кого. Я вернулся от отдыха по приказу шефа, для срочного издания вашей книги. За удачу, Пётр Петрович, – Роман поднял фужер с каплей коньяка на дне. От выпитого ароматного напитка вскипела кровь и даже нездешняя внешность редактора показалась знакомой и привычной, и если бы не отсутствующий взгляд и улыбка, полная сарказма, можно было бы признать некоторое обаяние его личности. Царёву начинало нравиться приличное отношение к своей особе: «Фаерфас душу излил и тут, пожалуйста, и стол полон, и коньяк французский. Наконец-то», – ликовал алкоголь внутри писателя.
– Вы закусывайте, Пётр Петрович, – прервал его милые сердцу мысли хозяин, – напиток вкусный, но крепкий. Да, нет-нет, вы пейте, это я так предупредить. Сам-то я мало пью, вот и брякнул, не подумав, – видя, что гость опустил бокал, поправился в словах Роман. – Почему не выпить. Хорошо сидим и дело сделали. Домой вас доставят в лучшем виде. За вас, дорогой Пётр Петрович, – бокалы снова наполнились. Чуть позднее, но в этом же добром для него времени, писатель выпивал за себя, за Леона, за мир на земле, за воскрешение своих надежд. Его уже никто не останавливал, и он не замечал, что коньяк в бутылке не убавляется, хотя узнать количество оставшейся жидкости было трудно – стекло винной посудины изготовлено непроницаемо-тёмным. Необычная обстановка вежливости и предупредительности его желаний растормозило действия гостя за гостеприимным столом, и он как следует напился. Но всё-таки, поднявшись из-за хлебосольного стола, сразу задал вопрос:
– А книга? Я должен посмотреть сигнальный экземпляр.
– Она в машине. Идёмте, я вас провожу, – и Роман подхватил гостя под локоток. У подъезда и впрямь ожидал, мягко фырча, шикарный, чёрный автомобиль. Петр Петрович никогда не разбирался в марках авто и, не имея личного транспорта, всегда шарахался от чуждого его пониманию средства передвижения. Эти разнокалиберные железные монстры осложняли ему жизнь – невозможно вовремя перейти улицу, в неподходящий момент окатят грязью из лужи, чего доброго, могут и сбить, покалечить, только потому, что он находится не внутри, а снаружи уютного, недосягаемого его сознанию мира. Роскошь транспортного чуда, дверцу которого отворил Роман, он почувствовал сразу же, как только опустил своё хмельное тело на подушки переднего сидения. Он как бы расплылся по всем загогулинам кресла и даже растерялся от удобства той позы, в которой оказался. Роман прихлопнул дверь, и машина покатилась, как показалось седоку, в неведомую, но зовущую даль. Некоторое время Царёв сидел неподвижно, такая приятная истома охватила весь его организм в этом быстром движении в будущее. Наконец он повернул голову и увидел водителя машины. Шевелюра из густых, торчащих, как иглы дикобраза волос заслонила образ человека, сидящего за рулём: «Что ж это он не пострижётся? Надо же такие волосы иметь, будто куст чертополоха на голове топорщится».
– Вам удобно? – обернулся шофёр, и в его облике мелькнуло что-то петушиное – узкий нос и красные обезбровленные глаза.
– Конечно. Очень. Не беспокойтесь, – промямлил пассажир и стал смотреть в боковое окошко. За стеклом очень резво проносились мимо дома, пешеходы, переулки и обгоняемые автомобили. Но любопытство к облику водителя брало верх над наблюдением картины за окном, и он как бы невзначай посматривал в его сторону и каждый раз всё больше вжимался в кресло и цепенел в его мягком пространстве. Как только он бросал взгляд на своего шофёра, тот оборачивался к нему то кабаньим рылом, с торчащими из пасти грязными клыками, то козлиной рожей, оскалившей зубы в приветливой улыбке или уже упомянутым петушиным клювом. Царёв вжался в сидение, боясь шевельнуться, чтобы не тревожить безобразное наваждение: «Сиди тихо, – говорил он себе. – И вправду коньячок забористый будет».
– Приехали, – косматый водитель открыл дверцу.
– Куда вы меня привезли? – не узнавая местности, спросил писатель.
– На дачу хозяина. Приедет, тогда и разберётесь. Входите, там уже всё готово, – тряхнул гривой волос водитель в сторону калитки, за которой мощённая камнем тропа вела к дому. Когда, проделав несколько шагов по дорожке к дому, Царёв оглянулся на оставшегося за воротами шофёра, в ответ ему кивнула кабанья голова, едва не коснувшись клыками земли. «Убирайся подобру-поздорову», – подгоняя себя, простился Петр Петрович и уже на крыльце дома ещё раз обернулся. Автомобиля уже не было, а на колу забора восседал чёрный петух и, махнув крыльями, заорал своё ку-ка-ре-ку. Писателю захотелось побыстрее спрятаться, и он рванул на себя дверь дома.
Усилия оказались напрасными: дверь легко отворилась, и Царёв от своего рывка едва удержался на крылечке, чтобы не свалиться наземь. Чертыхнувшись, он вошёл в остеклённую веранду. Никто его не встречал. Он разделся в передней комнате, устроил вещи в шкафу и пошёл осматривать помещение, надеясь отыскать здесь кого-нибудь не похожего на кабана и тем более на козла. Хмель от пережитого страха шоферских превращений выветрился, и трезвый ум искал сочувствия переживаниям оставшимся от ужасных видений. Никого, кто бы скрасил его одиночество, не нашлось, и он присел у включённого телевизора. На экране толпились звёзды какого-то вульгарного шоу, где слова и действия обнажались нахальным бесстыдством. Комната, где уже осмотрелся наш герой, оказалась довольно просторной и была наполнена мягкой мебелью – креслами, диваном, небольшой софой с подушками, и в ней кроме телевизора находился огромный холодильник. Этот монстр, что занимал четверть территории помещения, отливал синевой Ледовитого океана и, казалось, откроешь дверку и разом попадёшь в пространство льдов, где можно встретить белого медведя и толстенного, усатого моржа. Но будущий постоялец дачного дома получил воспитание в старых, добрых традициях, со знанием Божьих заповедей и не лез в холодильник, зная, что забота хозяев угощать, а гостей терпеливо ждать приглашения к столу. Хотелось выпить, чтобы растворить в алкоголе непреходящие картины звериных морд, которые памятливо высовывались с экрана телевизора, превращая и без того отвратительное телемесиво из полуголых девиц, рекламы прокладок, памперсов и пива, страшных новостей – в свинарник. Протомившись в кошмаре явных и воображаемых видений, озвученных визгами певиц и барабанным перестукиванием однообразных мелодий, восторженными голосами ведущих рекламных роликов, бочками потребляющих пиво мужиков, хранящих последствия неумеренной любви к пенному напитку в памперсах, способных впитать воды мирового океана, Царёв задремал и перенёсся в ареал, где обитали живые люди, нормально одетые и говорящие на понятном наречии. Где-то в большой и очень светлой зале кругом заставленного едой и напитками стола сидели люди, знакомые и нет, и голос Никитина читал стихи. Сам чтец отсутствовал, но его слова жили в глазах, проникали в сердца слушателей и даже цветы в букете, водружённого в центр стола, повернули свои прекрасные головки в сторону звучащей речи. «Не зря стихотворство называется изящной словесностью», – думал вслед словам поэта Царёв. «Я не один, не один. Слово мой раб, но и мой господин», – выговаривал невидимый автор. «Лучше не скажешь, оттого он и поэт, что ничего похожего нигде не услышишь», – Царёв видел всех сидящих за столом людей, но сам там не присутствовал. А где же тогда он? Такие вопросы может задавать себе во сне только очень уж озадаченный жизнью человек. А действительно, где он? В открытых глазах, прямо против него, образовался небольшой, накрытый стол. «Как в сказке», – решил проснувшийся писатель и осмотрелся в комнате – кто-то же должен собирать эти кушанья, стоящие теперь перед ним. Но в доме ничего не изменилось. На экране телевизора измученно шутил Петросян, и вынужденный зритель переключил канал и, увидев футболистов на поле, остался смотреть игру. Под неторопливый голос спортивного комментатора, грешившего нефутбольной лексикой, подводя погоню за мячом под образы художественного произведения, Петр Петрович поужинал, съев овощной салат, кусочек поджаренной рыбы, крылышко курицы, пирожок с ягодной начинкой на десерт и налил чаю в тонкий стакан в серебряном подстаканнике. Вечеряя, он выпил только две рюмки коньяка из пузатой бутылки, и больше не хотелось. Прихлёбывая горячий, пахнущий лимоном чай, он наслаждался одиночеством, но ему казалось, что и стол и телевизор и кресло, где благоденствовало его тело, находятся в гораздо менее измеримом пространстве, чем комната дачного дома. Все эти вещи и сам он обитали на самом дне необъятного, освещённого чьей-то мощной энергией Космоса и одиноко чувствовал себя только его разум, остальной мир жил своей обычной жизнью, доступной всему живому, но почему-то исторгнувшему из себя – из дальнего, высокого, светлого мироздания неожиданное прибежище писателя. Оторванность от прежней среды обитания пугало, но этот страх не происходил от чувства опасности, и жил отдельно, как субстанция малых перемен в необозримых далях Космоса, ожиданием обнаружения здесь своего присутствия. Чем оно будет и когда это произойдет, оставалось загадкой уже потерянного мира. Но ни мир, ни отсутствующий в нём Царёв, не имели о том никакого понятия.