Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Николай Шипилов
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
– Тронь-ка!
– Три! – переводит Ермолаев.
– Пора любви…
– Восемьдесят девять! – ухахатывается мальчишка.
– Парашютист…
– Шестерка! – Ермолай плачет от восторга.
– Стой! Что за парашютист? – Федя встает из-за стола. – Это почему: шестерка – парашютист?
– Это почему: шестерка – парашютист? – спрашивает и Рязанова.
– Потому что «шестерки» параши носят и у параши спят, – отвечает Графин.
– Гений! – подает с балкона голос Глебов. – Это шутка гения!
– Если шестерка, то я кончил середку! – говорит Федя. – Проверяйте.
Графин начинает проверять, называя числа обычными именами. Но распахивается окно Ганиной комнаты, и женщина в бигудях кричит:
– Лю-у-у-ди-и! Скорей! Ганька повесился-а-а! У-у! Гаврилушка-а! Скорей! Лю-у-уди-и! – И из комнаты слышится ее топот, грохот посуды. На некоторое время сидящие за столом оцепенели. На крик из дворовых сараев-углярок выскочил второгодник Николаев и встал в проеме двери, а за его спиной, то подныривая под мышку, то возникая над плечом, мелькало чье-то белое в кудряшках лицо.
– Глядите! – срывающимся в смехе голосом закричал Ермолай. – Николаев с Федоровой уроки учат!
И сразу все пришло в движение: все бегут, разминая затекшие спины: вытаскивают Ганю из петли, отхаживают, поят водкой. Ганя лежит на тахте, и когда открывает черные от зрачков глаза, то из-под ресниц его выбегают две оживленные слезинки. Рязанова упала на крутом лестничном марше и разбила белое колено. Александра Григорьевна, обняв себя за локти, стоит, прислонившись спиной к простенку меж окнами, жует мундштук. Ганина жена убирает следы погрома на кухне общего пользования.
– Фто, Ганя? – тихо спрашивает Митяша. – Фто плафеф: больно? Я ведь думал, друг, ты в больнитфе…
Графин протягивает Гане трубку.
– Ну, курни, Гаврило, да выходи в лото играть, пока на больничном…
Ганя шепчет, осторожно поматывая головой:
– Нет мне жизни без голоса… Не шутки это… Вот так вота…
Жулик пытается лизнуть его в рот.
– Опять он про свой голос! – слезливо говорит Ганина жена и, швыряя на пол мокрую тряпку, тыльной стороной ладони чешет нос: – Опять про голос! Да какой там голос-то был? Тоненький, как у комарика, а? Смотрите, люди, ведь как на рыбалке весной голос потерял, так с ума мужик сошел! Не могу, грит, не петь! – Между делом она дает пинка Жулику, и тот понятливо покидает жилплощадь. – Одна, мол, радость была: голос, грит, как, грит, запоешь, где захочешь! – продолжала она. – Ну не дурак ли?
– Мне без голоса не жить, – едва слышно твердит свое Ганя.
– Ты что, Магомаев? – воспитывает Рязанова. – А, Гань? Это тому голос потерять – куска хлеба лишиться, а ты-то крановой! Зачем же так переживать, Га-ня!
А Ганя свое:
– То ведь как запою, запою!.. А теперь?
– Ты, Гань, глупый… – занюхивая остатки Ганиной водки свежим воздухом, говорит Митяша, – Уфеные фкоро придумают лекарфство: попьеф – и пой!
– Ага! – щурится Рязанова, – По рупь семнадцать, что ли! Так ты и с одеколона, Митяша, поешь…
– Не, – возражает Митяша, – с одеколофки я фтрелять рвуся! А наука-то ффяф – ого! видел, по телевизору показывали, как одному от ноги палетф отмякали, а к руке прифобафили! А? Ого!
– Ну, я пошел, – говорит Графин, выждав паузу. – Пошли, Федор, слышь? Кепка-то с деньгами там, на столе…
– Да я побуду! – ответил Федор. – Теперь уж поздно…
Ганя ковыряет ворс ковра на стене.
– Эх, ребята-ребятешь! Эх, в армию бы, братчики, уйти, что ли? В армию как хорошо-то, братцы…
– Чо ковер-то ковыряешь? – все так же слезно, но уже зло говорит жена. – А нынче чуть телевизор не разбил! Чо он ему, телевизор-то, сделал, а? – поворачивается она к Графину.
– У телевизора и спрашивай, – холодно отвечает Графин и медленно направляется к двери.
– Господи, господи! – слезоточит Ганина жена. – Хорошо, хоть соседей дома нет…
– Да, – говорит Александра Григорьевна, – пожалуй, и я пойду. Выздоравливайте, Гавриил, простите, отчества не знаю… Что же вы? Голос к вам вернется… У нас на фронте был лейтенант Коля Болтавин: так рисовал! Рисовал бесподобно! А впрочем, что это я?.. Ну, вот… Главное, все в порядке! Счастливо! – Она уходит на цыпочках, комкая носовой платок из тонкой ткани.
– Мувык, а плафев, как… дите, – говорит Митяша, – выходи играть…
Все уходят. Ганя остается один и украдкой от жены сморкается в подол своей длинной алой майки.
Солнце скраснело и стыдливо пошло прятаться за березняк. Цугуноцка сходила домой и обула стеганые бурки. Рязанова отвела домой ребенка. Удивленно оглядев спущенные шины велосипеда, Митяша уехал на нем в сторону магазина.
– Что-то сегодня народу… маловато, – зевнув, не открывая рта, сказал Федя. – Восьмой час уже… Эй! Глебов! Поиграть не хотите?
– Во-о-н, за сараями Кит с Ромкой Голубевым идут! – говорит им из коляски Глебов. – Им все равно: страдать иль наслаждаться, а я поработаю!
– Черти, – говорит о приближающихся новеньких Федя, – опять где-то пили! Как вдвоем – так пьют! В субботу первенство дороги, а какие из них футболисты… Прозяпаем…
– И к бабке не ходи! – соглашается Графин. – Кит, он ведь ни украсть, ни покараулить. Работать надо, гнуть, ломить, а он футболом промышляет. В июне колхозникам пендель не забил, а оформлен ведь по четвертому разряду бетонщиком на полигоне. Правильно я говорю, Федор? На нас, бывало, если люди смотрят, так мы с себя семь потов сгоним и за бесплатно. Потому и заработанным денюжкам цену знаем.
– А вот вы, Графин… Вы ведь совсем не пьете? Я имею в виду спиртное, – спрашивает Александра Григорьевна.
– Мне и с табаку хорошо, – отвечает Графин. – Ну что, сдавать карты? Или этих подождать?
Подошли парни. Оба рослые, длинноволосые, на полных губах улыбки, в глазах муть из винного отдела.
Графин сказал Ромке:
– Садись, брат-кондрат, составь партию… А ты, – повернулся он к Киту, – постой, полюбопытствуй…
– С чего это? – возмутился Кит и подбоченился.
– С того, что с грызунами не играю. – Графин мешал кубики в мешке. Никто не мешал ему вести разговор, слушали, зная, что Графина с толку не собьешь.
– С какими грызунами? Мы грызуны? Нам по двадцать три года!
– А вот с теми грызунами, которые по тридцать лет с мамкиной шеи кору грызут, – ответил Графин, сдавая карты. – У тебя морда как у нищего сума, а работать не хочешь. Ишь, пришел на бутылку выиграть! У меня выиграешь!
– Ха-ха! – наигранно усмехнулся Кит. – У тебя-то? У суслика пузатого?
– Я пузо на свои отъел, а если твою поганую копейку возьму, так потом руки чем отмывать, соляркой?
– Ну давай я сяду! И выиграю!
– Раньше сядешь – раньше выйдешь, – говорит Графин.
– А что эт меня посадят? Я чо, ворую?
– Может, и воруешь, – говорит Графин, считая банк в кепке. – Кто у бабки Цугуноцки мешок бутылок из сарайки умыкнул?.. Все поставили?
– Все, – нестройно ответили игроки.
– Значит, боишься меня принимать, – насмешливо щурился Ромка и, доставая бумажник, высыпал возле Кита горку мелочи. Графин засомневался.
– Ну так и быть, садись. Поживем – увидим…
– Только кричать без фокусов, – поставил условие Кит. – По кругу, по количеству карт… А то как хочу, так и схвачу! – И подмигнул Графину.
– Проверим, зачем на твоих плечах этот безобразный чан с ушами, – говорит Графин и начинает выкрикивать номера бочонков: – Семью семь, футболист… Девятью девять… Без шестнадцати двадцать… Четыре в кубе – ваших нет…
– Стой!
– Сады Семирамиды… Новобранец…
– Стоп, Графин Графиныч!
– Шишки-пышки – торговые излишки… И один в поле – двое.
Кит, заискивающе хохоча, встает из-за стола:
– Скажи, что за шишки-пышки – и мы пошли!
Вышедший из дома с куском халвы Ермолай сразу пояснил:
– Пуд – торговые излишки! Шестнадцать!
Графин прекратил кричать и многозначительно пыхтел трубкой. Александра Григорьевна поощрительно поглядывала на его физиономию, выныривающую из дымного облака. Кит обиделся:
– Пошли, Ромка, от этого… афериста…
Игра заканчивается в сумерках. Голуби гомозятся на коньках крыш – готовятся ко сну. Вышла на балкон мать инженера Глебова и увезла его в квартиру, потом унесла мольберт. Это значит, что по телевизору начинается продолжение многосерийного фильма. Из окна Рязановой слышится голос ее мужа:
– Мама-а! Где мое китайское белье?
– Зачем ему летом китайское белье? – удивилась Рязанова, но ушла, потирая вымазанную зеленкой коленку и позванивая мелочью.
– Ну все, – собирает свои мешочки Графин, – По-немецки – цацкигецки, а по-русски – по домам…
Александра Григорьевна послушно кивает головой: да, пора по домам. Ермолаев с Жуликом удаляются в сторону сараев. Цугуноцка облегченно вздыхает, освободившись от добровольной повинности, и тоже уходит, подпирая рукой поясницу. Передний край подола ее платья из цветастой фланельки едва не волочится по земле.
Остаются Графин и Александра Григорьевна. Некоторое время молчат, смотрят на столешницу, избитую костяшками домино, изрезанную именами влюбленных. Неловкое молчание нарушает Графин:
– У тебя, Александра Григорьевна, лампочки на сто пятьдесят свечей нету? У меня есть, да слабенькая… – спрашивает деловым тоном.
– Не знаю, – отвечает Александра Григорьевна, поднимая к нему лицо, – я в этом не понимаю… А зачем вам?
– Да ввернуть бы в фонарь-то на столбе. И по вечерам можно бы играть, правда?
– Ой, не знаю! У меня уж и так голова болит…
Разговор их ровен, неспешен, они не торопятся каждый к своему одиночеству.
– Болит голова оттого, что ты не выигрываешь, Александра Григорьевна, волнуешься…
– Как же играть, чтоб не волноваться? Для того и игра, наверное.
– Это точно, – соглашается Графин, – не ради копеек – общества ради. С этими телевизорами-то как люди здороваются, позабудешь. Кто хозяин в доме? Телевизор… Ишь, как Ганина баба сегодня взвилась из-за телевизора!
– Что это с Гаврилом-то сегодня? – Ее тянет к Графину, к разговорам в летние вечера, да поздно менять эту соседскую дружбу на непривычную семейную жизнь.
– Он, Ганька, сердечен уж больно… – Графин, будто стесняясь своих слов, поднял с земли щепку и поскоблил ею подошву туфли, сказав при этом: – Этакую срамоту производят с хорошей кожи… Кожа-то натуральная! – Подумал над сказанным и, решившись, продолжил: – Сердечный человечек, прямо дурачок не дурачок, а умным назвать язык не повернется. Вот после войны сразу, когда завод этот бетонный-то строили, тут ведь и лес рядом стоял… Про нас говорили: над лесом, мол, живут, ага. Коров, овечек, свиней люди держали. Ну и пастушок тут один был, Санька Кропотов… Выстругал он себе раз в лесу палку из молодой сосенки, фонариками-то ее украсил, узорами. Вот гонит вечером стадо по поселку, а шантрапа в чику играет возле почты. Увидали палочку-то эту, навалились всем гамузом – и ну колотушку отымать. Тот кряхтит, стонет горюн, а палчишку эту не отдает. Да… Тут – я в окошко глядел, – выскакивает Ганя, а было ему лет, однако, пять-шесть. Смотрю, он давай этих обидчиков пастушковых кулачонками колошматить, давай их за волосья таскать! Суразенок суразенком: какая-то на им майка зеленущая до пят, под ей, посмотрю, и трусишек-то не было, голова ступеньками стрижена, а ишь жалостливый какой! Кто-то ему раз да два – он с ног. Встал – воет, а сам все за пастушонка заступается, за слабого, стало быть… Таким людям надо большими вырастать, а он, видишь, какой вырос? В чем душа вмещается? В песне, Александра ты моя Григорьевна… Как весна, бывало, завалинки подсохнут, так Ганька уже сидит на крылечке барака и чешет на гармошке! Старухи его подхваливают, а он и расстараться радехонек-рад… Всех парнишка осчастливить хотел. Ан нет, товарищ ты мой! На Любке вот женился – пожалел. Не все, дескать, такие подлецы, как те, с кем ты гуляла. А она – одно слово, майорша… С солдатами из лесу не выходила. Ганя как поп: все поет, да кадилом машет, да веруйте кричит. При тебе уже женился-то, сама знаешь. Связался младенец с чертом… Так-то, брат-кондрат, я понимаю… Эхма, да не дома, дома, да не на печке, на печке, да не моя, – заключил Графин, уперев руки в колени и глядя в редкую мураву двора затуманенным растерянностью взглядом.
Александра Григорьевна вынула гребенку из слабых волос, задумчиво погрызла ее уголок, расфокусированными зрачками поглядела, как Графин выколачивает трубку о лавочку, и сказала:
– Эх, Графин, Графин! Курили бы вы поменьше! Вы на войне начали?
– Я? – переспросил, окутываясь дымом, ее собеседник. – Мне от курения польза теперь одна, голимая… Помирать не хочу, а брось я курить, как Гриша Клюквин, и что? А курить, как Гриша Клюквин, и что, и что? А курить начал еще, когда у хозяина жил! Давненько и отсюда не видать, Александра Григорьевна… – Графин встал, поправил за поясом рубашку, повел широкими плечами. – Приказываю, – сказал он, не умея шутить, – тебе, Александра Григорьевна, идти искать лампочку в загашниках! А я пойду погляжу у сараев лестницу.
– Нет, – ответила она, – я, наверно, кино пойду смотреть. Документальное про войну. Может, увижу кого из своих! – извинительно улыбнувшись, она встала, поежилась.
– Колю Болтавина? – пробулькал Графин ревниво.
– Эх! – вздохнула Александра Григорьевна, тронув брошь на груди. – Коля Болтавин, Коля Болтавин…
– Ну, вольному воля, прощенному – рай, – без обиды уже отпустил ее Графин.
Спустилась темнота. Светятся окна, мелькают тени людей, кошек, собак и летучих мышей, слышатся девчоночьи взвизги и разбойничьи посвисты малолетних грабителей огородов, сиплые, одушевленные ночью гудки заводского мотовоза. Кто-то бегает по крышам притулившихся друг к другу дровяников. Ближе к полуночи в уже освещенный заботами старого Графина двор прибрел пьяный Митяша. Он подошел к столбу с фонарем и стал разгребать щебенку под ним. Достал из кармана мелочь денежную и несколько смятых бумажек малого достоинства, положил все это в ямку и стал закапывать, прихлопывая землицу, как ребенок, который строит домик из влажного песка. Из сараев слышится сдерживаемый смех. Невдалеке от Митяшиной захоронки выросли силуэты мальчика и собаки.
– Эх, посмотрите, Иваны, как гуляют тфыганы, – закричал Митяша, проходя под Ганиным окном. – Гавря-а! Гавря-а-а! – уже слабей прокричал он, вяло махнул рукой и стал уходить в темноту между домами, бормоча: – Только ферти полефаты попадаютфа одне…
К заветному столбу подбежал Жулик, обнюхал его, бодро поднял левую лапу и прыснул на столб, умиленно поглядывая на зевнувшего три раза кряду Ермолая…