Текст книги "Загадка седьмого кессона"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Прочий юмор
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Автор неизвестен
Загадка седьмого кессона
Потихоньку возводим ту странную архитектуру,
в зеркалах отражая вторую и третью натуру,
чтоб герой под готический бред оживал,
словно Голем в Гарлеме
Вознесенский бы "голым в гареме" рифмовал...
Почему бы и нет?
Семен Белинский
ЗАГАДКА СЕДЬМОГО КЕССОНА
Начальник крупнейшего сибирского строительства – Петр Иванович Подболотов так привык к тому, что его внезапно поднимают среди ночи для борьбы с различными стихийными бедствиями – обвалами, наводнениями, землетрясениями, что незаметно для себя полюбил их, включил, так сказать, по системе Станиславского в малый круг своего существования.
Теперь он ругал их разве что для вида, как старший брат-работяга ругает младших братьев – беспутных художников, чувствуя в себе ту же темную силу, только более организованную.
И то сказать: большой планетой мыслил себя Петр Иванович – ему во что бы то ни стало полагалось зафиксировать и обустроить ее, смоделировав время и пространство, по крайней мере не хуже, чем это сделал когда-то один всем известный умелец.
Это еще неосознанное чувство космического строителя терзало Подболотова в далеком сорок первом, когда он – новоиспеченный лейтенант вопреки зову души строил не акведуки с развязками на тринадцати уровнях, а простецкие землянки в три наката, которые, в общем-то, принесли больше пользы людям, чем Собор Парижской Богоматери со всеми его химерами.
И позже, много позже, чей-то неопознанный пепел стучал в сердце Петра Ивановича, когда он – уже изрядно полысевший сотрудник какого-то Гражданстроя – на очередном творческом диспуте поднял кверху палец и сказал с укоризной кому-то: "А вот Корбюзье!.." – и замер многозначительно и через неделю вылетел из института и перешел на сугубо промышленное строительство, где в силу созревших потребностей общества уже разрешалось более или менее функционально сопрягать различные плоскости и сферы.
И совсем недавно, почти вчера – когда Петр Иванович, словно искусный гример в порыве вдохновения разнообразно набрасывал черные мушки "стратегических" на желтое лицо песков и тянул незаметную с воздуха узкоколейку в лоно горы, которая открывалась не по слову "Сезам" – он еще не знал, кого благодарить за то, что ему позволено упорядочивать хаос мира, или, точнее говоря, превращать его из одного вида в другой.
И только полгода назад, когда Петру Ивановичу предложили возглавить строительство синхрофазотрона площадью в три квадратных географических градуса (невиданная доселе мера!), потому что подобное чудовище уже заложили шустрые американцы в далекой Батавии, воспетой музыкальным стариком-возвращенцем Вертинским, где круглый год цветет миндаль, скрипят ступени в погребок "Муаровая красавица" под ногами иностранных матросов и постоянная температура страстей гарантирует тепловую незыблемость двадцатимильного электромагнита, на обмотки которого пошла вся колумбийская медь последнего десятилетия, только полгода назад Подболотов довел идею строительства до Абсолюта, отделился от нее и зажил самостоятельно – как бы ее материальное порождение, гениально предвиденное в доисторическом тумане рабовладельцем Платоном.
В тот памятный день в долгой и откровенной беседе с Ростиславом Николаевичем выяснилось, что Батавия – не древнее название Джакарты, столицы Индонезии, а всего лишь один из американских штатов, и на это Подболотов ответил министру, что в его родной Сибири климатические условия такие же постоянные – только, так сказать, с обратным знаком – и поэтому все, на что способны капиталисты в своем бананово-лимонном раю, он – Петр Иванович Подболотов! – совершит в условиях вечной мерзлоты, а также дефицита цемента и солярки, под тягучие якутские песни, полные неизъяснимой прелести натурализма.
На том и сошлись. Тогда-то Подболотов и почувствовал себя большой планетой с постоянным климатом переезда во время пожара после наводнения перед землетрясением и вроде бы успокоился. Ни разу не пожалел он о своем согласии, хотя – что греха таить – иногда мерещилась ему чертовщина спокойной жизни и даже где-то в перспективе не очень его пугала. Пусть инфляция времени подтачивает основы, не осмелится, не склюет время жатву, которую он посеял – есть у него верный страж-пугало: большая белая собака у граммофонной трубы. Грустными глазами смотрит она в желтый раструб – так нарисовано на пластинке! – и слушает "Зэ войс хиз мастэ" – Голос Его Хозяина.
Крутится, крутится на семьдесят восемь оборотов танго его юности "Дождь идет", неуютное по первости жилье – дощатый вагончик – становится похожим на скособоченную танцплощадку, только не до конца забывается Подболотов: придет время и на оперативке грянут сполохи почти что буденовских сабель – по живому месту воздаст Петр Иванович кесарево, кому надо. Потому что, если хочешь что-нибудь изменить на этой земле – иначе нельзя!
А пока Подболотов спал.
Вместе с ним спала вся шумная стройка. Не подложив под голову запаску по причине ее громадности, спали шоферюги – короли карьеров; развесив на дымящихся валенках пояса с гремучей ртутью, спали матюжники-взрывники; под пятой гегемона грустили во сне кандидаты на сокращение – плановики, экономисты, бухгалтеры и прочий привычный к перечислению административно-управляющий люд. Размагниченно давили щеку уголовники, поэты казенной посуды – с могучим храпом вздымали они татуированные крылья, среди их хищных снов трепетали грезы мелкой политической шпаны. Спали до поры зерна великого севооборота – будущие зэки. В пол-уха дремал заместитель Подболотова по кадрам и режиму Олег Степанович Дудин, по прозвищу Папа-Док – нажил-таки плоскостопие на нелегкой своей работе...
А над всей этой неухоженной местностью всходило белое снежное пламя и смыкалось где-то наверху, на сто первом километре, с огнями Северного Сияния – побочным продуктом деятельности Высших Цивилизаций, которые все, что им надо уже построили, и теперь только каленой метлой выметают оставшийся строительный мусор в дальние от себя окрестности.
Не спал Семен Белинский, отказник седьмого года.
Не то чтобы ему было наплевать на завтрашнюю производительность труда и фондоотдачу – свято относился он к велению времени! – просто неистребимы были в нем привычки человека-совы: в трех климатических зонах шлифовал он свое мастерство ночного сторожа, а в четвертой, которая так и называлась "зона" окончательно отработал искусство тихого растения – дышать только ночью.
Белинский писал письмо жене...
Ах, какие же мы все-таки трудные, закоснелые в своем вредном упорстве! Как больно, как тяжело с нами щекастому режиссеру – голос его охрип, тик перекосил чело и вены вздулись на лбу: правду, только правду, ну скажите же, наконец, правду! – умоляет он нас. Мы бы и рады, да у нас не получается. Коварная неаристотелева логика затмила нам очи, как выразился бы Николай Васильевич, и если бы душевно зрячий начертал предыдущую фразу, она выглядела бы так: НЕ Белинский НЕ писал НЕ письмо НЕ жене...
Словно губастый, траченный молью таитянский божок, он смотрел в окно и плакал, и царапал по бумаге обкусанной шариковой ручкой. С незапамятных времен жил он бесхитростно на виду у всех, однако, никто и никогда не видел его такого, и значит, было что, было что скрывать Семену Белинькому: этот звенящий холодок вдоль позвоночника, тревожный внутренний гул, сомнительное торжество правого, образно мыслящего мозгового полушария Семен сочинял очередные стихи.
В эту минуту он оплакивал, елозя по корявому подоконнику, не свою объективную утрату – замену фамильного мягкого знака на безродную свистящую – оплакивал Семен зыбкие, недостоверные явления, происходившие с ним когда-то. Казалось ему, что в далеком городе, где оставил он свою юность, кто-то думает о нем, ждет его возвращения, кто-то смотрит вот так же, как он, в метель и тоже плачет, отходя ко сну, с учетом разницы поясного времени.
Легкая птица прошлась по мятой школьной тетрадке – появилась там клинописная стремительная надпись "Письмо к женщине". Качнулась светлая челка сделавшего дубль в "Англетере" и заторопился, заторопился Семен только бы успеть, только бы не отстать от того, кто – и без того в заведомо обреченной попытке – рвется у него изнутри...
"Мой дом забыт, он не проигран в карты, не конфискован и не подожжен, он был оставлен мною как-то, как будто громом поражен. Я, пораженный будто громом, маячу на краю Земли... Не стань мне домом, о не стань мне домом как звездный свет, как желтый лист!.."
Черт его знает, может быть действительно не кривил душой Семен, может быть, на самом деле пришлись ему по нраву эти слепые центробежные силы, словно мягкий камушек, закинувшие его куда Макар телят не гонял?!
Может быть, в отличие от известного поэта с неудобно склоняемой фамилией, в бездомности обрел он опору – подставку для балансирования?!
Но почему тогда плакал Семен в ночи?
"По-прежнему среди равнины стоит мой дом в кольце путей, колокола рождений и смертей – там рюмки отбивают именины. Привычка там тоскует на пороге, собака ожидает у дверей... Не стань мне домом, как концом дороги, событьем в бесприютности моей!.."
Трое их было в ту прекрасную залетейскую пору, как еще до ссылки говаривал первый из них, ныне с больным сердцем под журчанье Гольфстрима прокартавивший нобелевскую речь в гулком, украшенном флагами помещении, а третий переоценил себя, неосмотрительно ввязался в маленький религиозный диспут где-то под Бухарой и в решительную минуту стушевался, не сумел отстоять догматы иудаизма перед шиитской бритвой, а второму посреди всего этого абсурда забрезжил некий свет... но об этом будет сказано позже...
Стекло в том месте, куда Семен прижимался лбом, оттаяло, и в овальном, неправильной форме иллюминаторе сквозь неясное вчера проступил его завтрашний день – седьмой день голодовки.
Не честолюбивые политические замыслы докучали Семену, и не решению продовольственной проблемы споспешествовал он. И даже не научный голодарь, любимец Запада – корифей здоровья Брегг, посредством виндсерфинга на девяносто втором году жизни подаривший свое легкое, но полное незаменимых аминокислот тело акулам Тихого океана, установил Семена на этот чреватый всякими неожиданностями путь.
Просто сидел когда-то преуспевающий начальник мощного вычислительного центра Белинский в метро, на парапете подземного перехода с линии на линию, товарища ждал – такого же делового парня, как он сам, Белинский. Внезапно среди всей этой давки и толкотни странно перехватило ему горло, что-то заставило его поднять глаза вверх, и вдруг с громом разодрался бетон, вспыхнул свет перед глазами – вернее, сделался Семен огромным светом, а потом все исчезло и увидел Семен, что это он бежит и толкается вместе со всеми, и даже более того – что все они, люди, абсолютно неразличимы, одинаковые, как один человек, и этот один человек – он сам.
Диковинная мысль распахнулась перед ним от земли до неба: да что ж это мы за орда такая дикарей, у которых одна забота – завтра сработать больше каменных молотков, чем вчера!
Высоко-высоко, как не получалось у него на тренировках по карате, завизжал Семен и, разрывая душу почище Дэвиса или Маллигана, хлынули у Семена слезы, так что стоящий неподалеку подземный милиционер рванулся было к нему на помощь, но по дороге застеснялся и, отвернувшись, пряча лицо, проскочил мимо, старательно топоча сапогами.
А тут как раз и товарищ подоспел...
Много надежд возлагал он на эту встречу – надо было вопрос решить, как друг друга к себе по совместительству оформить, какой конкурентноспособный подарок в Главсоюзкомплект отвезти, чтобы фонды на американскую магнитную ленту "скотч" выбить...
Впервые случилась с ним такая позорная проруха – не узнал он того, к кому торопился на встречу: мешковато сидел перед ним заплаканный человек и смотрел куда-то вдаль пронзительными даже сквозь слезы глазами. В общем, как позже обнаружил Семен в самопальных переводах с китайского – "того старика больше не стало, пришел совершенно другой старик".
Товарищ ушел несолоно хлебавши, а Семен, будто камень на камне, просидел до самого закрытия метро, покуда не потеснила его пылесосом старуха-заочница. Тогда сдвинулись внутри Семена какие-то колесики, медленно поднялся он с места и, не боясь ошибиться, двинулся все равно к какому выходу – открылась ему жизнь, как она есть, и не стояла больше перед ним проблема отбора и выбора.
Пока он шел домой по темным улицам, никто не попался ему навстречу, только у закрытой пивной отделился от стены зеленый при газосветке человек, подошел к нему и пахнул на него перегаром:
– Что, еврей, русского пива захотел? На-коси выкуси! – и показал ему фигу. И засмеялся.
Но не ужаснулся Семен, не взметнулась его нога в отработанном приеме "йоку-гэри", не рухнул наземь человек с переломанными ребрами...
Обнял Семен забулдыгу и тихо сказал:
– Пойдем ко мне, брат! У меня водка есть.
И пошел дальше, не оглядываясь, а человек отшатнулся и заторопился в темноту от этого жуткого места – напугал его проклятый еврей до смерти!
А когда Семен пришел домой, он первым делом открыл холодильник и выбросил в мусоропровод все консервы и колбасу, которые хранились там в неблагоприятных для ботулизма условиях: чувствовал Семен, что он – все свиньи и коровы мира, все рыбы, все существа с клешнями и щупальцами, и стоял у него в ушах свой собственный визг на далеком мясокомбинате, где ему, полуоглушенному током, он же сам – забойщик скота в звании ударника коммунистического труда вскрывает яремную вену.
И успокоился тогда Семен.
И ни с чем не сравнимое, ничем не омраченное счастье, что впервые за много бесчисленных лет, пока в кромешной тьме пробирался он, сам того не зная, к этому самому свету, к бессмертию себя как частицы Жизни, пока занимался разными, недостойными человека глупостями, впервые, но зато уж навсегда, усталый блудный сын вернулся домой, и прежнее нелепое, полное бессмысленных тревог и страстей существование ушло и никогда не вернется, никогда ранее не бывалое счастье охватило Семена.
Он поднялся со стула и закружился по кухне, тихонько хлопая в ладоши, чтобы не разбудить спящую в комнате женщину.
И она не проснулась, счастливо засмеялась во сне и повернулась на другой бок, удостоверив этим исполненным доверия жестом, что новая жизнь не за горами, а Семен вдруг почувствовал, что умирает – все стало тускнеть, уменьшаться, проваливаться куда-то, становиться знаком, вехой прошлого, пока он с ужасом не понял, что его радость и счастье превратились в воспоминание о счастье и радости.
Ошеломленный, застыл он возле раскрытого холодильника. Вот оно, оказывается, как бывает! Вот оно что такое – Обретенный и Утраченный Рай!
Вяло, словно спутанный клубок червей, потекли в нем мысли прежнего рода – надо бы к финишу мусоропровода спуститься, консервы подобрать... хорошо, что эта женщина – утеха многих – его дождалась: очень умело она делает то, что в длинном абстрактном анекдоте называется "дилижанс"...
На этот раз женщина проснулась.
– Где ты был так долго? Я тебя ждала-ждала...
Не зная, что ответить, он топтался на месте.
– Знаешь, я счастье во сне видела, даже не думала, что так бывает... Просто удивительно, оказывается, я раньше счастья не знала, а казалось бы...
Он подсел на тахту рядом с ней и, сбиваясь, путаясь в междометиях и утирая слезы, стал рассказывать, что с ним приключилось.
– Тебя Бог отметил! – нараспев перебила она его, когда он совсем запутался и начал повторяться. – Я таких боюсь! Не провожай меня, тут стоянка рядом!
Стук каблучков – последнее, что услышал Семен в своей черной тоске, а потом разбудил его телефонный звонок: секретарша-биоробот, не поступившая в институт дочка нужного человека, добралась-таки до него.
– Семен Израилевич, как хорошо, что Вы дома! Я Вас ищу, ищу – что делать будем с формой один-мехсчет? Ее надо сегодня отправлять в ЦСУ!
И Семен понял, что ему уже навсегда безразлично – какая новая кукла усядется на его прежнее место и что она будет делать с формой один-мехсчет.
– Людочка, как бы Вам сказать... – лихорадочно затягивал он не решение, но ответ, – я, понимаете, заболел СПИДом, и мне нельзя появляться на работе. Я знаю, Слава мою подпись умеет подделывать – пусть он за меня распишется в заявлении по собственному... Вы уж постарайтесь побыстрее оформить... А на мое место Преображенского поставьте – он его днем и ночью видит.
Заахала Людочка – славная девочка, пусть и с перламутровыми коготками, но Семен ее уже не слышал.
Был он уже далеко, и синим огнем мосты за ним запылали... Решительным человеком оказался Семен, проснулись в нем какие-то устои и впервые его потянуло к старой, преданной фамилии.
На минуту забежал он в гараж, где стоял его новый "Жигуленок". Не собирался Семен на нем ездить, пока антирадар не поставит, да теперь уже было все равно – поехали, милый!
Прямо на работу помчался он к своему знакомому книжнику, схватил его и – как будто за ними собаки гонятся – примчал к нему домой, где сунул тому в зубы полторы тысячи задатка и нагрузил машину религиозной литературой.
Книжник задаток брать не хотел: как не стыдно, мы же – интеллигентные люди, потом рассчитаемся! Но Семен его заставил задаток взять – мало ли что потом случится.
Накупил Семен сухарей, телефон из розетки выдернул, и звонок – тоже. Если милиция беспокоиться станет – пусть дверь ломает, только не должна она – милиция...
Выключил Семен верхний свет, поставил на стол малый светильник и засел за книги – понимал он, что единственный смысл высшего образования: привычка с книгой работать.
...За это время погода три раза тепло на холод меняла, ломая биоритмы труженикам опасных профессий, и несколько раз светильник со стола на пол падал – лампочка в нем всякий раз разбивалась, каждый раз Семена сильно пугая...
И нашел, нашел-таки Семен жемчужное зерно в этой пыльной груде, выискал воспаленными глазами – что про него, Семена, в этих книгах пишут.
Оказалось, что счастье это неизбывное, великое сострадание к миру живому, который без него уже который год совсем доходит, это понимание, что ты – это все, а все – это ты, в христианстве называется благодать, в буддизме – сатори, в исламе – марифат. Вот только не нашел Семен, как такое состояние у алеутов называется или в индейском жилище фигвам, но больше того, что он нашел, его уже ничего не интересовало.
А достигают такого состояния бескорыстным служением людям, убийством своего эгоизма, аскетизмом, голоданием.
И словно подменили Семена...
...Сквозь выплавленный на малое время, исчезающий иллюминатор смотрел на круг своей жизни Семен, на свою восемнадцатилетнюю маяту в стране милосердия и сострадания, и задыхался, и плакал, как тогда, в метро, потому что за все эти годы не смог он, в общем-то, по-настоящему помочь ни единой живой душе – ни в Молдавии, куда он бросился работать за харчи сразу после дивного своего открытия, ни в других городах и весях... казалось бы, огромная территория – шестая часть чего-то там – была доступна ему, а вот поди ты, не было ему нигде места...
А стройка спала.
Ночь покрутилась-покрутилась вокруг гигантского котлована, похожего на цыганский табор, и решила уходить – все равно у этих ребят ей ничего не отломится!
Рассветало толчками.
Толчки были мягкие, но мощные, со все нарастающим размахом, пульс природы пошел вразнос – взбесившийся часовой механизм – и Петру Ивановичу Подболотову казалось во сне, что кто-то несобранный размашисто подключает к нагрузке один энергетический агрегат за другим. Из серо-черного кошачьего мрака, как будто со дна морского, всплывали, проявлялись то здесь, то там белые округлые предметы. В Батавии это походило бы на сексуальную игру космических сил, но в этом суровом краю не хватало витаминов для простого продолжения рода, поэтому сексуальные игры были отменены.
Свет ударил сквозняком, последнее стремительное ускорение духа подхватило Петра Ивановича, он задергался, закричал что-то жалобное, окончательно проснулся и к душевному облегчению признал в подозрительных предметах монтажную всячину, занесенную снегом.
И тут раздался стук в дверь.
Позднее, когда придет пора разбираться во всей этой истории, чтобы раздать по заслугам синяки и шишки, все заинтересованные стороны, словно сговорившись, примутся танцевать именно от этого стука, как будто именно он явился причиной последующих невероятных событий. Но это не так. Все началось пол-года или пол-века тому назад, а вернее всего искать эту первопричину как можно дальше и глубже – например, в затонувших городах Атлантиды, где она, запорошенная временем, возможно, и сейчас валяется на какой-нибудь полке в обнимку с Надеждой на Завтрашний День.
Итак, послышался стук в дверь, потом она приоткрылась, и сквозь клубящийся мороз в верхний угол просунулся совсем уж противоестественный в этих местах предмет – голый череп, такой круглый и полированный, как будто злые подземные воды толкали, мытарили его с мамонтовых времен и наконец выкатили – вот вам, Петр Иванович, информация к размышлению!
Однако, голубенькие глазки черепа светились младенческой мудростью не мог он быть таким древним, не мог, поэтому Подболотов спохватился: ошибся со сна, черт попутал, и сказал:
– Заходите, товарищ, заходите. Что случилось?
Лысый сначала продвинул толстый портфель, потом вошел сам и с порога прижал палец к губам:
– Тише, Петр Иванович, тише! Извините за раннее беспокойство, скорее поставьте вашу собаку!
– Какую собаку?
– Музыку! Я вам потом все объясню.
– Да кто вы такой, черт возьми?! – не выдержал Подболотов и осекся: вспомнил, что где-то видел лысого, раза два встречался с ним на совещаниях о-го-го какого масштаба и, значит, играл тот в гармонии сфер определенную роль, играл, хотя и сидел оба раза скраешку, на кончике стула, как бы подчеркивая этим свою непричастность к текущему моменту.
– Да поставьте вы пластинку!
Нехотя, Подболотов вылез из-под одеяла и зашлепал к столу, по дороге обернулся и еще раз поглядел на пришельца. Тот стоял как вкопанный, не спешил шевелиться, и по этой основательности Петр Иванович окончательно поверил, что пришелец в своем уме.
Щелкнул автопуск, и сквозь легкое газированное шипение понеслись по вагончику сладкие звуки про дождь, похожий на дым, в котором растворяется, исчезает прошлое, и остается только легкое личное воспоминание о благословенной стране, но и оно оседает вроде воздушного пирога – пш-ш-ш...
Комната наполнилась временем% недели, месяцы, годы летали по вагончику, как большие желтые бабочки и щекотали Петра Ивановича пониже уха, возле сонной артерии. КАк всегда, он закрыл глаза, но какая-то посторонняя нота властно вплелась в томительный хоровод. Петр Иванович напрягся вслепую, словно дирижер, чтобы выхватить эту постороннюю ноту, вскинуть кверху фальшивым солнцем и с размаху потушить – переломить о колено...
Но не дернулся Петр Иванович, не совершил справедливое, в общем, деяние, потому что настырный звук затрепетал совсем рядом, за спиной, неясный ритм оформился в нем, возвысил его в ранг музыки, и когда Подболотов резко повернулся, он увидел, что лысый подобрался совсем близко и бубнит что-то, не разжимая губ. Петр Иванович, как лошадь от змеи, отпрянул было назад, но в насекомом гудении пришельца явственно послышалось:
– Петрываныч-вам-пакет-петрываныч-вам-пакет-петрываныч-вам...
Такую уж фразу тот поставил на конвейер и малым этим трудом вернул Подболотова к обстоятельствам.
Петр Иванович – чтобы не поворачиваться к незнакомцу спиной – завел руку назад и выключил проигрыватель, музыка, утончаясь на конце, скользнула пестрой лентой – блл-у-у! – и исчезла, как вода в раковине.
Лысый тотчас же снова приложил палец к губам, полез в портфель и вытащил толстенный пакет, весь заляпанный сургучом и мастичными печатями. Потом он с трудом подмигнул – видно, нелегко давалась ему эта роль, большому человеку – и протянул Подболотову пакет.
– Это, Петр Иванович, материал по седьмому кессону, помните,
Вы запрашивали?
– Ничего я не запрашивал, у меня и пятого кессона нет! – хотел было отмежеваться от странного посетителя Подболотов, но у того черт знает откуда, вроде бы из рукава, словно шпаргалка на экзамене, выскочила красная книжечка, три черные буквы прочертили в белесом воздухе некое козлиное слово, и Петр Иванович святым духом понял, что – по словам одного мудрого человека – прошло время уклоняться от объятий и настало время обниматься.
– Оставьте материал. Я потом посмотрю.
– Нет, нет, Петр Иванович. У вас могут появиться вопросы, посмотрите, пожалуйста, при мне, чтобы я потом Вас не беспокоил.
Подболотов разорвал обертку.
В пакете была толстенная голубая книга с крестом на обложке и сопроводительные письмо. Книгу Подболотов положил на стол – не та минута, чтобы чужой мудростью жить! – а на письмо возложил большие надежды.
И не ошибся.
Письмо было напечатано на бланке уже знакомой Петру Ивановичу организации, и телеграфный адрес и расчетный счет указывались в углу, наверное, для того, чтобы все, имеющие с ней дело, знали – по какому счету им придется платить...
Подболотов скользил глазами по бланку, словно жук-водомерка по воде: не касаясь глубин, а в голове его уже троекратно, как на вече новгородском, повторилась формула "свободное волеизъявление". Неизвестно откуда она всплыла, но ой как соответствовала мгновению, потому что бланком предписывалось Подболотову "в двухдневный срок со дня получения подготовить свои соображения по методам отделения хляби от тверди вообще и по завершению строительства Вавилонской Башни, в частности".
На этом директивная часть письма кончалась и другим шрифтом было перечислено приложение: Библия, Книги священного Писания Ветхого и Нового Завета в одном томе общим объемом 100 (сто) печатных листов.
И подпись на письме была – короткая, но вразумительная.
– Понятен материальчик? – нарушил молчание лысый.
Подболотов поднял со стола том.
Он лег в руку приемисто, как парабеллум (не раз и не два спасала Подболотову жизнь эта немецкая побрякушка), и с неожиданной тоской Подболотов подумал, что за последнее время редко держал книгу в руках, отвык уже, и что сейчас вот, с книгой, он похож на хвастунишку Кэто или как его там – сунул голову в чужую рисованную шкуру с шашкой в руке и надеется, что вылетит из объектива птичка и донесет куда надо добрую весть о боевом парне на коне и под знаменем...
Подболотов раскрыл том.
На титульном листе зиял фиолетовый штамп "Изменения не сообщаются", и гриф стоял "Совершенно секретно особой важности". А ниже черным по белому бросалась в глаза надпись: "Перевод с еврейского".
Подболотов в испуге захлопнул том.
– За два дня не успею! – Подболотов положил книгу на стол.
Больше тысячи страниц.
– Тысяча триста семьдесят! – уточнил лысый. – И час в час за ответом прибудет вертолет. Я привезу Вам другую пластинку – эта слишком тихо играет... Привлеките Дудина – он в курсе.
Он повернулся и обратным порядком – сначала сам, потом портфель исчез за дверью. Подболотов выглянул в окно. Мир был обычен. Свирепый буран прижимал к земле высокие чувства, даже огни электросварки фиолетово стелились понизу, как будто на снегу вдруг расцвела трава-валерьянка.
И только длинный человек – фаллический символ в ондатровой ушанке, вертикальный, как перст судьбы, не вписывался в эту двумерность, нарушал, пренебрегая реализмом, планиметрию пространства. Но и он медленно удалялся, подволакивая ногу за ногу...
Подболотов вернулся к столу.
Не сон ли это?
Но, словно кусок чистого неба, голубела на столе диковинная книга. "Глаз бури" – вспомнил Петр Иванович тайфун в Иокогаме. Но зачем? Зачем?
И почему намек этот грубый – "перевод с еврейского"?
А как же тогда Кирилл и Мефодий?
Уж не хотят ли проверить его, Подболотова, отношение к этим инородным предметам, песчинкам в государственном механизме, который, может быть, только потому кое-как и ковыляет, что по лени и мнению общественному их всех из него до конца еще не выперли куда-нибудь на скрипке пиликать?!
Недаром, когда Подболотов зэков поинтеллигентнее подбирал черную смерть в желтых песках прятать, приставлен был к нему генерал в папахе отвечал генерал за то, чтобы такая песчинка, не дай бог, крепильщиком или взрывником не прикинулась... должно быть, боялся генерал, что выроет эта малая песчинка из казахской земли большую еврейскую правду, и оскудеет, обесценится тогда земля...
Надо было что-то делать!
Подболотов потянулся к селектору:
– Олег Степанович! Зайди-ка ко мне на минутку, срочный вопрос!
Не успел Подболотов прибрать раскладушку и побриться слева, как в тамбуре завозились, зашлепали большими ступнями, и Дудин, как озабоченный пингвин, вырос в дверях.
– Слушаю, Петр Иванович!
Большой опыт накопил Дудин, работал еще с Менжинским, а фамилии всех, при ком сидел, и вспомнить не мог, но выдал себя старый чекист, изменилось, дрогнуло у него лицо, когда взгляд упал на столик у изголовья. Правда, и Подболотов на высоте оказался, не лыком был шит – чуть заметное движение это перехватил и оценил по достоинству.
– Слушай, Олег Степанович, какие у тебя дела на сегодня?
– Инспекторы мои отчет составили по тринадцати причинам текучести, проверить надо, – полностью уже владея собой, неторопливо ответил Дудин.
– Брось ты этот отчет к едрене-фене, без тебя справятся!
– Скажи лучше – о чем с тобой лысый говорил?
– А он со мной и не говорил вовсе. Меня к его вертолету охрана подозвала, он мне документы в нос сунул и отвернулся. Документы у него серьезные, а в нашем деле лишнее не спрашивают.
– А откуда же ты тогда знаешь, что он – лысый?
– Он на снег спрыгнул, когда еще винты работали, не хотел дожидаться, шапку с него и сдуло... Я его в спину видел, когда он к тебе, Петр Иванович, направился – только и всего...
– Не знаешь, зачем он прилетел?
Дудин промолчал.
– А он сказал, что ты – в курсе.
– Если так сказал, значит, должен быть в курсе. С высокого насеста дальше видно... Да ты расскажи, Петр Иванович, в чем дело! Не первый год вместе работаем, ты же меня знаешь – могила!
Подболотов двумя пальцами взял со стола письмо и протянул Дудину. Тот снял очки и просмотрел бумагу простыми глазами, осторожно оторвал от письма малый уголок, растер между пальцами, труху аккуратно высыпал в бумажник, потом вытащил откуда-то школьный измеритель и принялся сравнивать ширину разных букв, особое внимание обратил на подпись поставил лист горизонтально на уровень глаз и долго шептал что-то про себя, мельком проверил обертку и печати на ней, открыл Библию, с интересом посмотрел на фиолетовые штампы, заглянул в конец и начало книги ("выходные данные ищет" – догадался Подболотов), аккуратно положил все на столик и повернулся к Петру Ивановичу.