Текст книги "Памяти Александра Блока"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
И сейчас же вся органология, все "sicherliche" в восприятии красок поэзии Блока меняется, исчезает заря и появляется лилово-зеленый тон. Об этом лилово-зеленом тоне вспоминаю: приблизительно в девятьсот пятом, шестом году Александр Александрович по поводу своей "Ночной фиалки" сделал мне признание о том, что его поражает в этом цветке, в ночной фиалке-встреча именно с этим цветочным сочетанием. Будем помнить, что цвета у поэта всегда не есть цвета просто, а символы каких-то глубин и целин. Сквозь лилово-зеленые сумерки идет лилово-зеленый цвет, которым светится ночная фиалка Блока. Вместо голубого цветка Новалиса, вместо посвящения в таинства Изиды-что мы видим? Покров сорван, неофит падает мертвым. Вот, что делалось с тем, кто срывал покрывало с Изиды.
Есть такая символика: говорят, что когда человек подходит к порогу очень важного события своей внутренней жизни, то он переживает одновременно нечто ангелическое и нечто смертное; он должен как-то внутренне при жизни познакомиться со смертью, пережив нечто и смертное, и светлое. "Прекрасная Дама"-ангелический образ, и поэтому там-смерть: "Фиолетовый запад гнетет, как пожатье десницы свинцовой"... И кончается это так: "нам открылось: мертвец впереди рассекает ущелье". Кто же этот мертвец? он-ветхое сознание, раздвоение души, внешний "Александр Александрович", коллектив, а с другой стороны-личный Александр Александрович, индивидуальный. Этот разрыв, это раздвоение есть прямое следствие зари, и если переживается сначала одна сторона, светлая, то неизбежно переживается и другая сторона, темная. Тьма должна быть пережита.
И Александр Александрович, так же, как он максималистически подходил и делал последние конкретные выводы из оптимистической стороны своей философии, так же беспощадно начинает теперь шаг за шагом видоизменять этот свой прекрасный мир, начинает сознательно его разрушать,-тоже по законам внутреннего мира. И мы видим; вот, Она превращается в ту девушку, вокруг которой сидят мертвые короли в поэме "Ночная фиалка". Эта девушка-королевна страны воспоминаний: стало быть в памяти только, в воспоминании живет "Прекрасная Дама".
Это раздвоение образа "Прекрасной Дамы" соответствует раздвоению самого поэта: "но в туманном вечере нас двое, я вдвоем с другим в ночи". С кем же?-с самим собою. Или: "я, как месяц двурогий, только жалкий день серебрю, что приснился в долгой дороге всем бессильным встретить зарю". Это-органическое переживание, естественное на пути развития внутреннего самосознания. Вот именно это ощущение: "я жалкий день серебрю"-остается после былых богатств; разбитое корыто, сказка о рыбаке и рыбке, точная формула переживаний. Но вместе с тем "Прекрасная Дама" изменяет свой облик во внутреннем мире, она продолжает это изменение, делаясь "Незнакомкой", раздваиваясь между "Незнакомкой" и "звездой";-потом звезда сверху падает-в Проститутку... Раздвоение идет своим нормальным путем до последних пределов, и Блок, с присущей ему "трагедией трезвости", с особым тщанием разлагает этот мир; но, с другой стороны, этот мир, сначала не узнанный, продолжается в нем: вдруг "в руке протянутой Петра запляшет факельное пламя", вдруг в город "небесный кузнец прикатил", и раздается совсем неожиданная у Блока нота:-"солнцу, дерзкому солнцу, пробившему путь, наши гимны, и песни, и сны без числа!... Опаленным, сметенным, сожженным до тла-хвала". Вспомните, наконец, стихотворение "Митинг", где над убитым революционером встает
Ангел. Ангел, встающий над революционером!-стало быть, Она-не умерла. Она-только переменила свое имя; и Арлекин, уведший Коломбину, есть первая не узнанная личина, которая, становясь яснее, приводит Блока к революционеру-интеллигенту, в самом лучшем смысле слова. Революция-встает, она есть душа человеческая. Революционный переворот своего времени, осознаваемый Александром Александровичем до конца, органически как-то вступает в его поле зрения,-путь уединенный становится путем общественным. Был "рыцарь", Прекрасная Дама, потом вдруг появился кто-то третий, и Арлекин стал Пьеро, Арлекин, Коломбина-"третий принцип". Там, где появляется "третий принцип", появляются четвертый, пятый, шестой... там появляется проблема общества. Нельзя идти к внутреннему преображению, не преобразив общества. И убыванию одной ноты в поэзии Блока начинает соответствовать возрастание другой.
Вместе с этим здесь надо отметить еще один штрих, чрезвычайно важный для понимания органологии образов в поэзии Блока. Мы видели: изменяется цвет неба, – голубой тон, туман, дымка романтическая оседает, появляется запах болота, болото замерзает-снег; и все, что истлевало в болотах, вся имагинация первого периода становится в замерзшем виде снежным вихрем, "Снежной Маской". Над этим вихрем – пустота, а вдали свет звезды, которая и нисходит в следующем периоде. Вот изменения Александра Александровича – здесь путь всех больших поэтов, ибо они одни и те же в своих многоразличиях.
Фауст, убив Гретхен или будучи причиной ее смерти, не поняв ее, переживает уныние, потом восстает; вскоре мы застаем его в придворном обществе, и дело идет о привлечении Елены Прекрасной на сцену. Мефистофель говорит:-ты можешь вызвать ее, но для этого ты должен сойти в мир Матерей, и не советую тебе туда идти. Мефистофель боится:
если Фауст пойдет к первично-целинному, которое находится ближе к миру богов, т.-е. пойдет в мир Парок, которые правят судьбами самих богов, то Мефистофель потеряет власть над Фаустом. Но Фауст идет в этот мир Матерей-в этот безобразный мир. Гете характеризует этот мир, характеризует этих таинственнейших Матерей; вспомните у Пушкина: "Парок бабье лепетанье",-это вообще тема исконного, тема родового но и тема страшного, потому что мир хаоса, пока к нему не прикоснешься, выглядит страшно.
Характерна эта поднимающаяся тема стихотворений "К. матери" у Александра Александровича, это прикосновение к ночной стихии для того, чтобы, узнавши, набраться новых сил. "Сын не забыл родную мать, сын воротился умирать", возвратился осенью в дорогое, родное жилище. Перечтите все другие стихотворения Блока "Моей матери''. Или тема эта выступает в другом аспекте:-"Она веселой невестой была, но смерть пришла, она умерла, и старая мать погребла ее тут"; и сейчас же далее; "но церковь упала в зацветший пруд". Какая церковь?-тот "страшный мир", который хотел преобразить Александр Александрович:-"Будут страшны, будут несказанны неземные маски лиц". Это не преобразилось, не стало святыней, а кануло в пруд и, канувши в воду, оно осуществилось: в "Балаганчике", где закостеневшие "мистики" стоят, как картонные, и невеста – картонная... "И старая мать погребла ее тут, но церковь упала в зацветший пруд... Миновали сотни и сотни лет... И счет годин старуха забыла;– как мир стара, как лунь седа, никогда не умрет (да, Матери– не умирают!) – никогда, никогда... А вдоль комодов, вдоль старых кресел мушиный танец все также весел"... (-"Парок бабье лепетанье, жизни мышья суетня", жизни мушья суетня – "я понять тебя хочу, темный твой язык учу"). Вот что происходит во внутреннем мире Александра Александровича, и это уже откладывается, как понимание своего рода потому что он-понимает.
Фауст из мира Матерей прямо на сцену приводит не сценическую Елену, а Елену, взятую им из мира Матерей, и эта Елена становится его женой, они рождают Эвфориона-"стремление к высшему". Но персонажи той сцены у Гете не знают, кто это-Елена Прекрасная ли, или кто? Они не могут понять, что для имеющих глаза и слух к мистике это-Елена, а для других-неизвестно кто. Словом, Фауст, непосредственно из мира Матерей приводит в "Балаганчик." Елену, которая и должна поднять эту упавшую в пруд церковь. Прикосновение к непосредственной данности, к целинам, к истокам нашего бытия есть прикосновение к чаяниям жизни, которая дает цветы.
И опять органологически характерно стихотворение Блока этого периода "Моей матери": "Я насадил мой светлый рай... (говорится про сад)... и бережно обходит мать мои сады, мои заветы, и снова кличет-сын мой! где ты? цветов стараясь не измять. Все тихо. Знает ли она, что сердце зреет за оградой? что прежней радости не надо"... (Да, не надо, ибо "прежнее"– нельзя консеровать и жить консервами былого периода; Александр Александрович никогда консерватором не был)-"что преж– ней радости не надо вкусившим райского вина". Это прикосновение к миру Матерей есть таким образом источник какого-то райского чувства, которое и выражается чудесно в стихотворении "Принимаю". "О, весна без конца и без краю, без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита!". Первое испытание-побеждено. Имя Елены сейчас же узнается. Это есть имя России.
Блок становится, прикоснувшись к земле, тут впервые нашим национальным поэтом.. Он понял, что мировая София не может быть без оправы человеческой, но он понял еще и то, что эта оправа человечества без народного лика, без народной души, без прикосновения к корням народности, не может дать плодов. Интернационал может быть только со-национал, ко-национал; "интер"-"лежащий между"-может быть иногда и тем мертвецом большим, о котором Гоголь говорит в "Страшной мести": его грызут другие мертвецы. Этот "интернационал" должен войти в душу "национала" для осуществления, для конкретного воплощения человеческих задач.
Это все понял Александр Александрович. Низведение "Прекрасной Дамы" в хаос, в чернозем-продолжается, углубляется и конкретизируется, и в этом нисхождении появляются ноты прекрасного снисхождения, сердечности, расширенного сердца. Можно сказать, что теперь "Прекрасная Дама" существует для Александра Александровича в каждой женской душе; в каждом сознании русском живет она, живет и продолжает жить, и ее имя-Россия, которая и становится женой поэта: "О Русь моя! Жена моя!" Вот кто Прекрасная Елена, которую он вывел из хаоса.
И в это время нам становится понятным интерес Александра Александровича, казавшийся многим немотивированным, к народнической литературе, его даже переоценка слабых писателей (в статьях "Золотого Руна") с точки зрения этого глубокого пафоса к черноземно-русским поэтам. Это время, когда зачинаются в сознании Блока статьи о русской интеллигенции, потому что именно интеллигентское органистическое начало должно соединиться с народом. Но, увы, русская интеллигенция этого как раз и не делает, по его мнению. Не против интеллигенции, а за интеллигенцию говорит он (с девятьсот седьмого, восьмого года) горькие слова о русской интеллигенции, потому что есть интеллигенция и интеллигенция. Интеллигенция должна быть интеллигенцией большого Разума-Манаса, большого "Mens", который только и делает Манас из "Mann", Mensch", который есть всегда Манас, который делает человека "челом века".
Вот таким "челом века" начинает делаться расширенное сознание Александра Александровича, которое расширяется постольку, поскольку оно могло углубиться в глубочайшие сокровеннейшие темы. Продолжение темы "Прекрасной Дамы" -есть органическое развитие всей линии искания, всего духовного максимализма, стремления воплотить в жизнь мечту, показать, что эта мечта не мечта, а наша действительность. Эта тема снисхождения и кротости появляется у Блока:– "Божья Матерь "Утоли мои печали" перед гробом шла, светла, тиха. А за гробом в траурной вуали шла невеста, провожая жениха. Был он только литератор модный, только слов кощунственных творец... Но мертвец-родной душе народной: всякий свято чтит она конец". И далее, про невесту: "словно здесь, где пели и кадили, где и грусть не может быть тиха, убралась она фатой от пыли и ждала Иного Жениха"... И в других стихах, посвященных кому-то, но могущих быть посвященными каждой русской женщине:-"Не подходите к ней с вопросами, вам все равно, а ей-довольно; любовью, грязью иль колесами она раздавлена-все больно". Пока не полюбишь раздавленных во всей конкретной их раздавленности, облепленных грязью, во всей конкретности их грязи, до тех пор всякие превыспренности – ложь. Это и делает Александра Александровича поэтом, вобравшим в себя стихию России.
Луна есть мертвое тело когда-то бывшего солнца: Александр Александрович в своем сознании как бы переносит в страну луны своего старого "мертвеца"-когда-то прекрасное индивидуальное мистическое прозрение, которое во всяком конкретном человеке должно быть; на мистике-не проживешь, но без мистики-ни одного действительно жизненного переживания не проведешь. Вот эта "луна", второе я, живет и продолжает по законам смерти естественный внутренний путь; та оболочка,-которою когда-то обволакивалась Прекрасная Дама, ставшая Незнакомкой, Проституткой,-с одной стороны скрывает всякую русскую женщину, а с другой стороны становится очень страшным лицом, лицом противообраза Прекрасной Дамы (образ равен противообразу, о котором Александр Александрович говорит:-"Есть в напевах твоих сокровенных роковая о гибели весть, есть проклятье заветов священных, поругание счастия есть!.." А затем:-"И коварнее северной ночи, и хмельней золотого Аи, и любови цыганской короче были страшные ласки твои",-страшные потому, что видеть это разложение прежнего образа значит отразиться в противообразе. Это опять событие внутренней жизни, совершенно закономерное; и поэт-обречен; чему?-"Я обречен в далеком мраке спальной, где спит она и дышит горячо, склонясь над ней влюбленно и печально, вонзить свой перстень в белое плечо". А она отвечает тем, что заставляет его воскликнуть:-"Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце острый французский каблук!"
Этот "удар в сердце" вызывает такое сопоставление: в мистике утверждается, что подхождение к какому-нибудь порогу, рубежу, за которым идет новый этап сознания, всегда сопровождается чувством затруднения, как будто на пороге стоит Страж. Подходы к порогам внутренней жизни бывают неоднократны. Первый подход имеет вид встречи с Ангелом и прикосновения к смерти; второй подход имеет вид встречи со Львом. Помните рассказ Федора Сологуба, в котором некий Лев взламывает ударом лапы стену и вонзает когти в сердце подошедшего к опасному рубежу. Этот Лев-есть образ женский, и второе испытание состоит в способности перенести-удар Льва в сердце.
Второе испытание, вторая встреча-одолевается, и одолевается тем, что Александр Александрович становится национальным, поэтом-, воспринимает Россию, воспринимает с той суммой любви, которая перемогает эти остатки прошлого, консервированного мира. Когда он начинает говорить о России, то совершенно неизгладимые ноты звучат в его поэзии. Для всего можно умереть, но для чего жить?-"Лесть, коварство, слава, злато-мимо, мимо навсегда... Человеческая тупость-все, что мучило когда-то, забавляло иногда... И опять-коварство, слава, злато, лесть, всему венец-человеческая глупость безысходна, величава, бесконечна... Что ж, конец?-Нет... еще леса, поляны и проселки, и шоссе, наша русская дорога, наши русские туманы, наши шелесты, в овсе... А когда пройдет все мимо, чем тревожила земля, Та, кого любил ты много, поведет рукой любимой в Елисейские поля".– И в дальнейших стихотворениях описывается Россия, страшная Россия, преступная, пьяная; и поэт говорит:-"да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне!". Но он уже чувствует,, что этой России грозит опасность. Тут его индивидуальное чувство и национальное чувство перекликаются. С одной стороны он говорит России;-,,Тебя жалеть я не умею",-иди, иди в проститутки,-да, ты Катька из "Двенадцати", ты блудила с офицерами, а теперь поблуди с солдатами. И вот при таком реализме поэт как бы говорит:– и в тебе, Катька, сидит Прекрасная Дама... И если Катька не спасется – никакой "Прекрасной Дамы" нет и не должно быть.
По этой линии идут углубляющиеся устремления Блока;
он говорит о России:-"Тебя жалеть я не умею и крест свой бережно несу... Какому хочешь чародею отдай разбойную красу! Пускай заманит и обманет,-не пропадешь, не сгинешь ты, и лишь забота затуманит твои прекрасные черты"... А что забота-есть, что можно сгинуть, что надвигается опасность для самой внутренней души России-это поэт знал. И тут звучит великолепным синтезом изумительное творение Александра Александровича, которое перекликается и подает руку через несколько лет "Скифам"-"Куликово поле". Александр Александрович был национален, когда переживал период "зорь" в девятисотых годах; так же был он национален, когда остро переживал девятьсот седьмой год, год реакции; и так же он был национален в девятьсот восьмом году, когда он уже знал и сказал нам ясно о событиях четырнадцатого года и дальнейших годов... "Река раскинулась. Течет, грустит лениво и моет берега. Над скудной глиной желтого обрыва в степи грустят стога. О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь! Наш путь-стрелой татарской древней воли пронзил нам грудь. Наш путь-степной, наш путь-в тоске безбрежной, в твоей тоске, о Русь! и даже мглы-ночной и зарубежной-я не боюсь. Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами степную даль. В степном дыму блеснет святое знамя и ханской сабли сталь... И вечный бой! покой нам только снится сквозь кровь и пыль. Летит, летит степная кобылица и мнет ковыль... И нет конца! мелькают версты, кручи... Останови! Идут, идут испуганные тучи, закат в крови! Закат в крови! из сердца кровь струится! плачь, сердце, плачь... Покоя нет! Степная кобылица несется вскачь!". Россия несется навстречу к своим страшным годам, и как не вспомнить дальнейшее:-"к земле склонившись головою, говорит мне друг:-Остри свои меч, чтоб не даром биться с татарвою, за святое дело мертвым лечь!".
Что же происходит? Александр Александрович, переживший эпоху "Прекрасной Дамы", опять имеет видение: все Та же,– "и с туманом над Непрядвой спящей, прямо на меня Ты сошла в одежде, свет струящей, не спугнув коня. Серебром волны блеснула другу на стальном мече, освежила пыльную кольчугу на моем плече. И когда, на утро, тучей черной двинулась орда, был в щите Твой лик нерукотворный светел навсегда". И тут же – переход: – "Опять с вековою тоскою пригнулись к земле ковыли, опять за туманной рекою Ты кличешь меня издали"... И в последнем отрывке этих стихов – эпиграф из Соловьева:-"И мглою бед неотразимых грядущий день заволокло": – "Опять над полем Куликовым взошла и расточилась мгла, и, словно облаком суровым, грядущий день заволокла". Вспомните девятьсот восьмой, девятьсот девятый год-когда "за тишиною непробудной" отплясывали канкан и танго когда существовало растленное общество эпохи реакции – и в эту эпоху он пел: – "За тишиною непробудной, за разливающейся мглой не слышно грома битвы чудной, не видно молньи боевой... Но узнаю тебя, начало высоких и мятежных дней! Не может сердце жить покоем, не даром тучи собрались. Доспех тяжел, как перед боем. Теперь твой час настал.Молись!"
Твой час настал,-настал час России; индивидуальных переживаний образа больше нет, есть образ коллективный– душа народа. И с этого времени мы уже не имеем индивидуально субъективного Александра Александровича, – перед нами поэт Русский, с большой буквы. Так следует подходить ко всем этим прекрасным образам Блока, от Прекрасной Дамы и до России.
Третьим испытанием является встреча с Драконом. Уже не Лев, а Дракон. Кто переживет это испытание, тот должен стать Георгием Победоносном и убить этого Дракона или быть им убитым. Это вполне конкретно и реально выражено в поэзии Блока. Чувство опасности возникает. Входит великолепный сэр и говорит:-"Пора смириться, сэр!". Александр Александрович субъективно чувствует ноты, о которых нам так несравненно рассказал Стриндберг в "Инферно", "Шхерах" и других произведениях. -"Есть игра: осторожно войти, чтобы вниманье людей усыпить; и глазами добычу найти; и за ней незаметно следить. Как бы ни был нечуток и груб человек, за которым следят,-он почувствует пристальный взгляд хоть в углах еле дрогнувших губ. Ты и сам иногда не поймешь, отчего так бывает порой, что собою ты к людям придешь, а уйдешь от людей'-не собой". Вот это чувство "глаза индивидуального" есть не что иное, как чувство глаза того единственного образа, того нерукотворного образа, который в сердце Александра Aлeкcaндpoвичa, как вы знаете, отныне отпечатан: России. К этому сводится дальнейшая идеология России;-Россия есть первая целина, она не Восток и не Запад, она-не варвары и не эллины. Шрадер в своих работах доказывает, что первейшее праарийское племя было расселено на юге России и что уже потом две ветки индо-арийского племени расселились – на Запад и на Восток. По теории Шрадера оказывается, что была исконная раса и что стволом, не стволом даже, а между-двух-ствольным маленьким завитком были Скифы, т.-е. те первичные обитатели, которые в себе сохранили что-то от исконного, исконно арийского; и несомненно, – я уже говорю теперь символически, – есть какой-то образ Скифианина, который встречается у нас, у современных искателей; это был "скифийский посвященный", это был духовный Скиф. Но начало будет всегда концом. Россия искони была не Востоком, не Западом, она должна стать не Востоком, не Западом, в ней встреча Востока и Запада, в ней есть, в ее личных судьбах, символ судеб всего человечества. Вот эта всечеловечность и человечность, вот эта идеология-делает Александра Александровича во-первых Скифом, во всех смыслах слова, как максималиста, как того; кто доводит свой ход мысли-не в абстрактных схемах, но в жизненных переживаниях-до конца. Это особенно его связует с судьбами русского народа, с судьбами народа, призванного примирить Восток и Запад, создать условия действительного братства народов. И когда разразилась мировая война, то Блок был один из немногих поэтов, воздержавшихся от всяких националистических стихотворений. Но какою же любовью к России, каким же вызовом, "какому хочешь чародею"-является этот звук "Скифов", написанных Блоком, вы помните, в каких условиях русской действительности:-когда русской армии уже не существовало, Брестский мир еще не был подписан, и все себя спрашивали-что же за положение создается? Александр Александрович именно в этом катастрофическом положении увидел начало первого конкретного шага, который так и не осуществился за Брестским миром: не могли, не решились этого конкретного шага максимализма революционного провести до конца...
Александр Александрович является в "Скифах" своим лицом выразителем действительно народной души: "Мильоны– вас. Нас тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы-мы; да, азиаты-мы, с раскосыми и жадными очами. Вот срок настал" (тот срок, о котором он говорил за восемь почти лет до этого:-"твой час настал") – "вот срок настал. Крылами бьет беда, и каждый день обиды множит, и день придет – не станет и следа от ваших Пестумов, быть может! О, старый мир! пока ты не погиб, пока томишься мукой сладкой, остановись, премудрый, как Эдип, пред Сфинксом с древнею загадкой!"... (В одной этой фразе:-"Сфинкс с древнею загадкой"-опять-таки целое философское откровение, целые теории коренятся). "Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя, и обливаясь черной кровью, она глядит, глядит, глядит в тебя" (в Запад) "и с ненавистью и с любовью!... Да, так любить, как любит наша кровь, никто из вас давно не любит. Забыли вы, что в мире есть любовь, которая и жжет, и губит!". Дальше говорится о том, как мы любим все-"и сумрачный германский гений", и старую Галлию, и "лимонных рощ аромат", и "венецьянские прохлады"-да, мы берем это в себя, но не как синкретизм; мы, как долженствующие соединить Восток и Запад, мы, скифы, должны бережно вобрать в себя это все и положить не в мертвый музей, а в живой музей нашего сердца, нашего русского сознания. – "Придите к нам! От ужасов войны придите в мирные объятья! Пока не поздно-старый меч в ножны, товарищи! Мы станем-братья!". Да братья, братья; "товарищи" – это только начало... Але-ксандр Александрович теперь уже знает, что политическая революция,-"граждане"-сон пустой, она взывает к социальной; и социальная революция ("товарищи"!) – сон пустой, она взывает к духовной, к революции сознания. Если мы не исправим наших индивидуальных путей, если мы, реформируя экономику, не станем каждый "стезею"-какая же чертовская гримаса получается из всего этого!
"Товарищи! мы станем-братья!". Стали ли мы братья?– вот вопрос, который поднимает сознание Александра Александровича,-стали ли мы братья? Ведь это вопрос о том, быть или не быть,-стали ли мы братья? "А если нет-нам нечего терять, и нам доступно вероломство! Века, века-вас будет проклинать больное позднее потомство! Идите все, идите на Урал! Мы очищаем место бою" (-наш "бой"-не "Маркизова лужа" заговоров, даже война была "Маркизовой лужей" для подлинного максималиста)-"мы очищаем место бою" (-какому же бою?) "стальных машин, где дышит интеграл" (-механика) "с монгольской дикою ордою",-с волной еврейских погромов и других прелестей Востока, не вобравшего из всех трех революций-революции сознания. Да, стальной интеграл натыкается на Восток, и в этом "интеграле"– и Ллойд Джордж, и "сэр", и те однобокие, материалистические, только материалистические, механические мировоззрения, которые вопреки всему конкретному продвигают свои контр-революционные идеологии под флагом изжитого материализма. И на этом идеологи контр-революции пытаются создать тот братский коллектив, который Александр Александрович всю жизнь искал на всех путях! Все его искания, весь его максимализм был-воплощение, воплощение и воплощение: дово-плотить до братства; потому что "товарищ"-это еще недово-площенный "брат"; "товарищ"-это еще официальное имя; пока "товарищ" не станет "братом"-не будет в "товарище" товарища. Так вот, если этого не будет, если "стальной интеграл" и Восток не сольются в Восток и Запад, если Россия не будет тем, чем она может быть и должна быть, если какой-то враг символический ее погубит,-третье испытание Дракона, и государственный Левиафан, безжалостный, стальной, съедающий, – что же будет тогда? Тогда-"мы очищаем место бою!.. Но сами мы-отныне вам не щит, отныне в бой не вступим сами! Мы поглядим, как смертный бой кипит, своими узкими глазами. Не сдвинемся, когда свирепый Гунн в карманах трупов будет шарить, жечь города, и в церковь гнать табун, и мясо белых братьев жарить!".
В тысяча девятьсот восемнадцатом году, когда писались эти строки, Александр Александрович был в том же настроении, в каком он не раз в жизни бывал, начиная с ранних эпох стихов-"Будут страшны, будут несказанны неземные маски лиц",.-А теперь-"в последний раз опомнись, старый мир!" Вот в каком настроении создаются "Двенадцать", которые выходят в это же время. Здесь та же линия. "Логос" Владимира Соловьева вошел в рыцаря, и не в рыцаря, а просто в Пьеро, а Пьеро стал-"только литератор модный, только слов кощунственных творец", и в нем-русский интеллигент; и дальше этот интеллигент стал босяком-"молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда!"-и наконец этот босяк стал Петькой из "Двенадцати". А "Прекрасная Дама" была "Незнакомкой", "Проституткой", и даже проституткой низшего разряда, "Катькой". И вот в Катьке и Петьке "Двенадцати", в том звуке крушения старого мира, который Александр Александрович услышал со всей своей максималистической реалистичностью, должно было быть начало восстания, начало светлого воскресения, Христа и Софии, России будущей:-впереди-"в светлом венчике из роз, впереди-Исус Христос". Да не так же это надо понимать, что идут двенадцать, маршируют, позади жалкий пес, а впереди марширует Иисус Христос,-это было бы действительно идиотическое понимание. "Впереди Исус Христос"-что это?-Через все, через углубление революций до революции жизни, сознания, плоти и кости, до изменения наших чувств, наших мыслей, до изменения нас в любви и братстве, вот это "все" идет к тому, что "впереди",-вот к какому "впереди" это идет.
Я, товарищи, извиняюсь, что так много отнял у вас времени, но вы видите-даже краткий пробег по основным символам поэзии Блока, лишь краткое перечисление этих символов показало нам глубокую органологическую связь всего его творчества от "Прекрасной Дамы" до "Двенадцати". И вот, что же есть "Двенадцать"?-"Двенадцать"-не "стальной интеграл" и не Восток, не то и не другое, а нечто третье, соединяющее и то и другое, нечто совсем новое.
Можно ли Александра Александровича как поэта разрывать, можно ли его брать с эстетической точки зрения? Я знаю, что я бы, например, мог написать о словесных инструментовках и ритме поэзии Блока-целые тома, но было бы пошло и стыдно, если бы на эту тему я заговорил сегодня, здесь, где мы вспоминаем его.
Можно ли причислить Александра Александровича к тем или другим партийным влияниям? С Гете ведь всячески поступали. Но послушаем, что Александр Александрович говорил сам об этом своем периоде,-он сам, Блок "Двенадцати", какое понимание политическое придавал "Двенадцати" он. Вот заметка Александра Александровича о "Двенадцати", написанная им 1-го апреля 1920 года, которая нашлась после его кончины. Вольная Философская Ассоциация поручила мне,-по моей просьбе,-дать мне возможность обнародовать ее вслух. Вот она.
"С начала 1918-го года приблизительно до конца октябрьской революции (три-семь месяцев?) существовала в Петербурге и Москве свобода печати; т.-е., кроме правительственных агитационных листков, были газеты разных направлений и доживали свой век некоторые журналы (не из-за отсутствия мыслей, а из разрушения типографского дела, бумажного дела и т. д.); кроме того, в культурной жизни, в общем, уже тогда заметно убывавшей, было одно особое явление: одна из политических партий, пользовавшаяся во время революции поддержкой правительства, уделила место и культуре: сравнительно много места в большой газете, и почти целиком – ежемесячный журнал. Газета выходила месяцев шесть (кроме предшествующего года); журнал на втором номере был придержан, и потом-воспрещен. Небольшая группа писателей, участвовавшая в этой газете и в этом журнале, была настроена революционно, что и было причиной терпимости правительства (пока оно относилось терпимо к революции). Большинство других органов печати относилось к этой группе враждебно, почитая ее даже собранием прихвостней правительства. Сам я участвовал в этой группе, и травля, которую поднимали против нее, мне очень памятна. Было очень мелкое и гнусное, но было и острое. Иных из тогдашних врагов уже нет на свете, иные-вне пределов бывшей (и будущей) России; со многими я помирился даже лично; только один до сих пор не подает мне руки. Недавно я говорил одному из тогдашних врагов, едва ли и теперь простившему мне мою деятельность того времени, что я, хотя и не мог бы написать теперь того, что писал тогда, не отрекаюсь ни в чем от писаний того года. Он отвечал мне, что не мог тогда сочувствовать движению, ибо с самого начала видел, во что оно выльется; меня же понимает постольку, поскольку знает, что я более "отдаюсь" стихии, чем он. Это совершенно верно: в январе 1918-ro года я в последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе девятьсот седьмого или в марте девятьсот четырнадцатого. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было писано в согласии со стихией "..... (с тем звуком органическим, которого он был выразителем всю жизнь)..." например, во время и после окончания "Двенадцати" я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг-шум слитный (вероятно шум от крушения старого мира). Поэтому, те, кто видит в "Двенадцати" политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой,-будь они враги, или друзья моей поэмы.