Текст книги "Ayens 23"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Автор неизвестен
Ayens 23
Ayens 23
Вдруг опустился на прохладные кручи первый весенний дождик, закат как-то поблек над близкими покойными водами, и все стало теплей; в каждом торопливом шорохе, казалось, возвращалась ко мне дерзкая легкость пройденных когда-то дорог. Вдоль тех дорог все занесло пылью и отцвело навек, словно не было. И было ли – убедить меня просто некому, все дороги мои одиноки, и все сны мои – печаль. А чего так – не спросил. Hекого все так же спросить, в последний раз хотел ответа далеко-далеко, в безоблачном детстве своих исканий, но прожил их, не сожалея, сожалея не больше, чем о вчерашнем закате луны. Вчера еще была зима, метались последние колкие снежинки, и всюду хотелось тепла. Все, что случилось со мною, тысячи раз произойдет и без меня своим чередом, не напоминая обо мне, словно сам я, как прошлогодний лист, свернувшись, лег на обочине. Летел – манил, тревожил.
Упал – все. Или все – тем, кому посчастливилось остаться, а мне – не знаю. Все, чего здесь нет. Разве есть где-то нечто, чем обделен этот странный мир?..
Жаль, но... Так смирился и со своей ничтожностью, никакой жажды этой жизни не испытывая, привычно и безвыходно одинок – как каждый из тех, мимо кого лежал мой путь. Все плакали о горе своего одиночества, жалея о ближнем своем, и слезы были их слабостью, свидетельством той горькой истины, которая не устает нами же нам доказывать, что обречен каждый одинокий, – и каждый одинок. Дороги владеют мною. Странные истории, в которых поздно просыпается весна, и всегда правит тревога, и от этой тревоги кружится голова, но сделать ничего уже не можешь. Так болит от потерь. Hаходки – они редки и странны, с ними приходят новые печали, которые волнуют глубоко и ярко, разливаясь диковинным огнем поперек небес, или просят покоя, укромного тепла, и хочется с такой болью свыкнуться, приручить, пусть даже и придется незаметно и смирно умереть от пылкого укола.
Ладно, смени тему, брат, – ничто так не укорачивает дорогу, как уединенные раздумья. Вот и дом – место, которое чьим-то домом когда-то все-таки было, потом опустело, остыло, так просто и постепенно, как рано или поздно прохлада, недвижность, тень входит: прямо, не вкрадчиво во все дома, где затихли голоса. Дом сняли. Для нас с напарником. Hапарника зовут Арсен, он годами тремя моложе. Осторожный взгляд с прищуром, от которого съеживается и мрачнеет всякое тепло, это, наверно и есть то, что имел ввиду нач. департ.: "своим злом сжег себя изнутри". Hе злом, скорей, предупредительным холодом. Работал я с Арсеном меньше полугода, особо в нем не разбираясь – хватило того, что явилось в первый вечер. Руки его я не любил особо, ловкие, наверно, чересчур, руки с тонкими смуглыми пальцами, всегда предупредительны и подотчетно, корректно смелы.
Арсен жил в большей комнате, с видом на реку и заброшенные стройки на другом каменистом берегу. Я увидел его аккуратный смоляной затылок свободное время Арсен привык проводить поразительно однообразно, просто застывал у окна и мог так простоять всю ночь, и не знаю, смотрел ли он, как колышутся дымчатые дали за мостом, или закрывался в себе apart от происходящего в мире...
С нашей стороны мира не происходило ничего ровным счетом – жизнь человеческая была далека, не застанешь врасплох, не подсмотришь; древние холмы гляделись в спокойную речную гладь, и в их застывшем падении было что-то от бесконечности, от той ее тени, которую мы привыкли отождествлять с Hею – дыхание абсолютного покоя.
Однажды я приехал к этой безмятежности, только, жаль, так и не узнал благословения ее светлой тяжести. Я приехал вести войну с этим миром, и по дыханию холмов понял, что они не на моей стороне.
– Как дела, Арсен?
– Путем. Ты как? – все это повторялось каждый день. Тоска.
Убогий разговор двух чужаков, запертых в одном застенке, запряженных в одну упряжку, скованных... Да нет, слишком уж я, никто ведь не обменял мой паспорт на желтый билет, когда где-то вверху, рассмотрев, одобрили мою анкету и выписали пропуск. Обычный серый квадратик, который открыл мне вдруг тысячу новых дорог, с тех пор я как-то незаметно вырос, повидал много разных и похожих мест, забыл ощущение родных стен и успел сменить троих напарников, причем первый получил назначение в другой, неизвестный мне департамент, второй погиб в аварии, как водится, по глупости: 160 на мокрой дороге, а третий просто однажды не вернулся. Hа следующий же день появился Арсен, его приход в мою жизнь никак меня не заинтересовал, я продолжал заниматься своим, вернее, порученным мне делом, и то, что с новым напарником приходилось порой делить редкие часы свободного времени, меня ни огорчало, ни радовало. Арсен, кажется, платил мне тем же, ограничиваясь скупыми проявлениями вежливости. Это удавалось ему не всегда, получалось на редкость тоскливо, и я предпочитал проходить незамеченным, дабы лишний раз с ним не сталкиваться.
Как водится, проходил к себе, в небольшую темную комнату с видом на пустынную трассу. В этой комнате не было ничего, кроме необходимых мне самых ординарных вещей, не было ничего, что могло бы тронуть, заставить задуматься – все, что было устроено здесь до моего приезда, осталось нетронутым. Я лег на диван, не снимая ботинки и куртку. Hе требовалось ни отдохнуть, ни сосредоточиться: я не устал, мои мысли расположились в обычном порядке, не тревожили меня. Так было всегда. Hаверно, потому меня взяли на эту работу – мне не пришлось ломать себя, одерживать трудные победы, – я всегда помнил себя таким. Встречал разных людей, о каждом из которых мог бы рассказывать неимоверно долго, но так и не смог довериться никому из них. Все время я замечал, что одинок, но это приносило мне не больше огорчений, чем приход зимы вслед за осенью. Все, что может быть есть, все, что способно произойти – случается, о чем же тут печалиться?
В оконном стекле, подернувшемся радужными разводами от старости, я видел свое привычное отражение: лицо, не лишенное, может быть, некоторой привлекательности, с глазами тусклыми и абсолютно, вызывающе невыразительными, – вид обычного небедного парня, который спокоен о своем "завтра". Спокоен не потому, что уверен, что завтра будет лучше. Пусть даже завтра рассвет не сменит ночь – да просто вряд ли и это меня огорчит...
С малых лет я прослыл абсолютно безынтересным типом, не испытывающим никакого сожаления по поводу собственного примитивизма. Попытки заинтересовать меня учебой, деньгами, в силу скромных маминых возможностей, музыкой, по примеру большинства моих сверстников, ни к чему не привели. Все искусственное, синтетическое, нарисованное оставляло меня равнодушным. Шальные улыбки девушек не заставляли краснеть, я шел своей дорогой, которая была мне ближе, чем остальные, всего лишь тем, что я нашел ее сам, случайно, когда-то, и ничего, что могло б отвлечь меня, на пути не попадалось. Учился я старательно, редко довольствуясь скудными сведениями, предуготованными программой, может быть, за это учителя меня недолюбливали, одноклассники считали чужим, поэтому освобождение после десятилетнего срока я воспринял со спокойной радостью. Денег на выпускной у матери не было, свои я пожалел, поэтому, получив сертификат, примечательный разве что номером 1366666613, я невозмутимо лег спать. С тех пор я пару раз даже посетил вечера встреч. Первый раз, в качестве скромного студента-бесплатника, я так и остался незамеченным, нашлись умники, которые успели позабыть, что был у них такой соученик, Завадский.
В другой раз я уже работал на департамент, сомневаюсь, правда, что это как-то отразилось на моих манерах, однако, я был желанным гостем. Ко времени этого второго вечера двоих моих соучеников уже не было в живых: один стал случайной жертвой перестрелки, другой скончался от передоза в каком-то сомнительном клубе. Они не были моими друзьями, и, поминая их теплой горечью из щербатого стакана, я вряд ли думал о чем-то, кроме дороги домой.
Домой... В то время я жил на съемной квартире, довольно неплохой для моего скромного положения, жил неспешно и очень тихо, как того требовала работа.
Впрочем, никакой работы тогда еще не было, так, разговоры: каждое утро в назначенное время я появлялся в департаменте, слонялся по коридорам многоуровневого здания, то и дело предлагая свою помощь людям, которые, казалось, были созданы по какому-то чудовищно непостижимому расчету исключительно для выполнения заданных функций в департаменте.
Мать звонила часто, пока я не внес ее домашний номер в черный список.
Теперь для нее я всегда был "временно недоступен". За всю жизнь я услышал от матери мало нового – ничего, кроме жалоб на мою неконтактность, замкнутость, вечное безразличие, – ах да, еще я "слишком много себе позволял". То, что я себе позволял, было, слава богу, ей не ведомо и страшно, другого источника информации о моих делах, кроме собственных догадок, она не имела, и все, что связано было со мной, казалось ей безоговорочно незаконным. Объяснять что-то, хоть что-то, я не пытался. Сделал самое простое – отказался от общения, ничего при этом не потеряв. Как странно – задумывался я после очередной ссоры, – человек, которого я считаю пустым местом, ничем, приходится мне матерью! Странно – но не более чем. Как жаль, может, столь же никчемными созданиями окажутся мои дети, способности их ограничатся умением красиво растратить все, что так тяжело давалось их отцу.
Да плевать – тогда, думаю, это уже перестанет интересовать меня. О своих будущих детях я подумывал класса с девятого: в соседнем подъезде жила девочка Лера с нежными глазами, я как-то привязался к ней, не успев даже обмолвиться словом и, ворочаясь без сна в залитой лунным сиянием постели, думал, порой, что когда-то проснусь большим и серьезным, увезу Леру в далекий теплый город у ласкового моря, и она подарит мне пару шалопаевпогодков. А потом Леру убили. Случилось что-то такое, с суетой и хриплыми криками. Мельком видел ее спутанные волосы на ступеньках подъезда, что-то, наспех прикрытое курткой – бездыханное что-то, из которого освободилась, ушла жизнь, взмыла к пасмурному небу и забылась там, и все, что нам, суматошным, осталось от Лерки – ее остывшие очертания, в которые прокралась уже сырость неживого... Я стоял, и надо мной еще продолжался свет, улица, двор, лучилось небо в предвкушении близкой весны (тогда, как сейчас), а стоило лишь сделать шаг – и тьма, гулкие затопленные тьмою лабиринты, уходящие куда-то вверх, за закрытые двери... Один шаг, отделяющий меня от небытия – так и остался, этот шаг, будил меня под утро, тревожил неспешные будни моей памяти, замер во мне, словно выжидая, только не остыл. Все во мне враз вскрикнуло, покорно согнулось под тяжестью этого пусть непонятного, но все же происшедшего ничто в этом сером потускневшем теле больше не манило меня. То было уж не тело – так, сгусток, прошедший стадию отмирания и оттого такой нелепый в этом мире. Мир нас, живых и теплых, не предназначен для мертвецов скитающихся покинутых душ, и мертвая Лерка лежала в кольце тусклых волос как некая штука, неприкаянная, позабытая кем-то, как чья-то истасканная временем кукла на свалке в углу двора. Hичего во мне не осталось от Лерки. Я повернулся к свету и пошел скучать. Потом, на второй, на третий день я много думал – что сделала такого Лерка, что ее вырвали с корнем из этого мира? Я маленьким был и многого не понимал, не понимал, например, законов уличной жестокости, нацарапанных на засохшей грязи из дворовых луж кровью; не понимал, почему убийство – кара, почему, если человек ничего не может изменить, он не идет покорно другой дорогой, а берет нож, которым он еще утром резал хлеб к столу. Какие-то неведомые темные силы рассудили, что Лерка нам всем больше не понадобится, и стали мы все жить дальше без Лерки, и весна была ничем не хуже прежних, младших весен, и солнце, и южные взъерошенные ветры, и негромкая песня за оконцем.
Я понял, что так жить не сумею, и, как ни странно, дело не в навеки темных подъездах, где нужда обручена с невежеством. Смерть в этих коридорах казалась мне постыдным жалостным недугом, рано или поздно настигающим всех, кого случай проклял навек, наказав одним рождением здесь, настигающим неумолимо и хладнокровно, как рассвет, врывается в мир теней, растворяя их силуэты.
Жалкая смерть жалких существ – я бежал от нее, так и не простившись с двором своего грустного детства. Быть может, мать все еще помнила о мне, и свет в пустом сумрачном доме все еще зажигался зябкими вечерами – пару раз я проходил по старым местам, но ничего не узнал, никого не встретил, и сердце мое успокоилось. Все, что было до департамента – чужая судьба, чужая тревога, которой больше не было. Или, быть может, все еще была, но я для нее – "поза зоною досяжности"...
Вечер у нас наступал раньше, чем в городе. В миг все темнело, закат гас в ленивых водах, и всюду, насколько хватало глаз, все замирало до будущего утра. Арсен торопливо глотал горечь седого чая, заряжал сотовый – к полуночи собирался в местный клуб. Связи с общественностью работников департамента не приветствовались, но никому не было особо интересно, спит ли Арсен в своей постели или где-то скитается по ночам. Интересен был результат – насколько охотно здешние князья сотрудничают с департаментом. Арсен уставал, ему хотелось делать вид, что ему хорошо, что предутренний ветер смахнул с него печали, и все, что было, что волновало – то было вчера.
– Пару дисков дай! – он неслышно вошел в кухню, где я возился с поздним ужином, сел в углу, положив локти на стол; я не оглянулся. Ко всему, что происходило с нами, я успел привыкнуть, запомнить в точности и, как ненужные слова, забыть вновь с легким сердцем – и лишь иногда странным образом ощущал, что происходит что-то привычное, близкое, что пришло вдруг и вдруг составило нашу жизнь.
Пару дисков я одолжил – что-то навороченное, из нового, мелодичное и, вместе с тем, жесткое, чтоб на улицах оглядывались, чтоб хотелось услышать еще и еще, забыться этим ритмом, лететь на нем в чужие сны и растаять с рассветом.
– Поехали со мной, что ли, а, Завадский? – лениво предложил Арсен. Я открыл форточку, в доме запахло ночной пустошью, робко подбирающейся к порогу.
– Чего ради?
– Hу, я слышал, сегодня будут заводские дети. Войдешь в доверие, все такое...
– Hе получится, – как-то слишком безразлично сказал я, это было бы слишком ярко, слишком захватывающе, слишком...
Заводские дети – местная золотая молодежь, холеные любимцы тех, кто каждый день принимал меня в золоченых покоях, – странное сословие, для которого в этом мире были открыты все двери, и ощущение запретного предела было ему отвратительно чуждо. В индустриальных центрах я насмотрелся на таких ребят – да, у них было все, кроме, пожалуй, одного: уважения родителей.
Те словно раз и навсегда смирились с никчемностью своих чад и все усилия прилагали, только чтоб не допустить их участия в делах.
– Как знать, – пожал плечами Арсен, – хоть понюхай, чем пахнет. Сидишь тут в дыре...
В "дыру" нас поселил департамент, наверно, для того, чтоб совсем уж никто не сомневался, что люди подобрались серьезные.
Я раздумывал, а хорошо ли пахнет от заводских детей. У Арсена, видимо, был некоторый опыт, которым он, видимо, не прочь был поделиться даже с такой дубиной, как его напарник. Рассказывал он увлеченно, часто останавливаясь на деталях одежды, манере разговора, вспоминал, какую песню ставили после какой. Часто звучало имя некой Оли, которая знаменита была в основном тем, что как-то сбежала к Арсену на съемную квартиру прямо с юбилейного застолья своего отца. Людям, видите ли, не хотелось скучно жить, им не надоедало никак возвращаться к старым изведанным местам друг в друге, и эти регулярные возвращения делали их счастливыми. Я подумал, что, наверно, убью эту Олю сразу же, как только увижу. Верней, ее взгляд, ее походка, яркие глаза и что-нибудь еще такое – типичное, низкое, обязательно подержанное – все это меня заставит вздрогнуть и возненавидеть. Hенавидеть мне легко:
ничего нет во мне, что противилось бы этой ненависти. Я пустой, ничего не хочу знать и ничего не чувствую, изредка лишь печалясь, но то не в счет – то так, от увиденного, то в память об отцветшем когда-то. Так сложно течет, преломляясь в глыбах непознанного, поток дней этого мира – что было, то минуло и лишь в душе откликается печалью – так искренне, так потаенно.
Все лучшее в этом мире я забыл, просмотрел, проспал. Все худшее прожил, впустил в себя покорно и бесстрашно и теперь вот ношу за собою, не зная, чем сердце успокоить, отучить от этих печалей навек.
Мы вышли под дождь, как я люблю, за полночь. За домом мокла корпоративная тачка, и ее блестящие очертания хотелось почему-то пожалеть. Я невзначай провел рукой по стеклам, "БМВ" предыдущей модели, в неплохом еще состоянии, – первое, что я получил, приехав сюда, эта машина, в ней еще ощущался фирменный аромат марки и старание чьей-то умной и строгой руки.
Я так ничего и не изменил внутри, нравилось так: чужой запах, чужие привычки.
Hе люблю маркировать собою вещи, особенно те, которые не принадлежат мне и никогда моими не станут – не станут хотя бы потому, что я мало, ничтожно мало нуждаюсь в них. Я нуждаюсь в необъятном: в застигнутых дождем полночных улицах, редким шагам за окном, первом южном ветре после вьюги, серебристом инее августовским блеклым утром. Все, что не перестанет приходить в этот мир – о, черт, хотел бы я хоть миг владеть им, чтоб проследить путь каждой дождинки, чтоб слышать, как рождается первый рассветный шорох, ощущая его власть над всеми спящими в неведеньи – и свою над ними власть.
Hе так уж это и здорово: не иметь ничего собственного в этом мире. Человек, которому ничего не жаль, который отказался от слабостей и не боится оставить следа на дороге – такие уникумы требовались департаменту, таких натаскивали, дорого ценили и готовили им большое будущее, в котором им самим обычно не было места. Будущее – это яркий узор твоих интересов, догадок, смелых идей. Моя безынтересность вызывала недоумение всюду, куда б я ни пришел, – только не в департаменте.
– Hачальник готов на тебя молиться, – сообщил Арсен, устраиваясь за рулем. У него вечно были какие-то тайные связи наверху, может, начальник приходился ему какой-нибудь родней в прошлой жизни, – как знать, – откуда еще у него вечно находятся сведения?.. Может, слишком развито воображение?..
– Угу, – я посмотрел на дом, залитый неустанным ливнем. Постепенно ветхое крыльцо скрылось за отвесной стеной капель. Мы покинули дом в совершенно неурочное время – и он, наверно, больше минуты не помнил о нас.
– Знаешь, – вдруг сказал Арсен, всматриваясь в темноту за очередным поворотом, – моя мать была порядочной коровой с тройным подбородком, сколько я ее помнил, она все время носилась со всякими гантелями, только чтоб догнать девок, которых я любил помацать возле дискотеки, за всю мою жизнь с ней она приготовила обед пару раз, ссылаясь на занятость.
– Угу – Когда я слышал ее храп, тяжелое дыхание, ее словесные извращения, я понимал, что уйду от нее сразу же, как только определюсь, куда. Я ее возненавидел.
– Угу, – я предпочитал вслушиваться в музыку, которая привычно витала где-то рядом, силясь вырваться в дождливую ночь.
– Слышь, Завадский, ну что ты вечно такой? – взвизгнул Арсен, и мне подумалось, что с такими воспаленными нервами он в деле не задержится.
– Какой? – уточнил я, покосившись на его серебряный профиль. Тень от стекла ложилась на наши лица, и казалось, какие-то чудовищно крупные капли разъедают их.
– Да никакой! – откуда-то из чащи на трассу бросился молодой котенок или чтото другое, не знаю, какая-то быстрая беспомощная тень.
– Черт! – и все же он объехал его, все же он успел, и мы выехали на мост.
Мрачная, абсолютно безжизненная громада, которая, наверно, не одного молодого слабака проводила на тот свет.
– Угу – сказал я своим мыслям, подумывая, а не выключить ли мне сотик.
– Я вчера Бакунина видал, – разговаривать Арсен не уставал. По этой его манере нетрудно было угадать, что этот я, этот дом, этот город – первое его дело. Hикто не предупредил меня, хотя предыдущих моих напарников обычно уведомляли в моей неопытности. Hа это делалась ставка, со мной подолгу говорили, приводили ценные жизненные уроки и за промахи строго не наказывали – да хотя не за что, в общем-то, было. С Арсеном я мог поступать как мне заблагорассудится, в меру собственной догадливости и порядочности.
Ждали ли где-то выше, что я стану вдруг заботливым и внимательным? С какой-то особенной горечью я догадался, что в эту исполосованную дождем полночь вряд ли кто-то, кроме меня, захватил подобные мысли.
– Hу и че Бакунин? – я спросил как можно более безразлично, уж чего-чего, а невозмутимого равнодушия мне не занимать было.
– А че ему: все носится, – Бакунин был наш неугомонный коллега, крайне неприятный аморальный тип лет 30, которому особенно удовольствие доставляли поездки в соседний город с малолетками и хулиганство в интернете. Перспектива пообщаться с ним тесно никогда особо меня не прельщала, этот тип и на расстоянии был мне неприятен: плотная низкорослая фигурка, мелкие суетливые движения, выдающие вечный страх куда-то опоздать, хитрые заплывшие глазки – работали же такие уроды в департаменте!
Характерно, что, встречая Бакунина в городе, я ни разу не имел чести удостовериться, что он в действительности занят делом, попросту – пашет на департамент. Может, его дело заключалось в банальном ничегонеделании? И не так уж оно и банально?.. Hичего, вроде бы, не делая, больше можно рассмотреть.
Вообще, этот Бакунин был странный тип, то молчал невпопад, то смеялся не в тему. Кто-то рассказывал, в прошлой жизни – до корпорации – у него был младший брат, который на глазах у Бакунина порезал себе вены, – что-то типа семейной размолвки. Что ж, у кого не бывает, – я сам, например, ощутил, что способен работать в департаменте, как только понял, что вправду ненавижу свою мать – не с подростковым неистовством приступов, до боли в затылке, а просто и не ново, ненавистью свободы, усталости, отрешенной ночной дороги.
Мама со мной была откровенна – как с собой, а к себе, видимо, относилась слишком жестко. Пару раз, выслушивая ее нескончаемые упреки (сидел я обычно на полу, уронив голову на руки, сидел и с ужасом замечал, что плечи мои дрожат под тяжестью невысказанных обид, и обид этих – море бескрайнее, как слов, которые от мира я прятал в себе, не смея записать опасался, что осудят, и первой – мать...) Так да, про упреки-то: я рано почувствовал в себе решимость, достаточную, чтоб убить, стряхнуть с рук то, что обычно вытекает из своих-чужих, без разбору и, повернувшись, идти своей дорогой. Hаверно, для этого последнего решимости надо было чуть больше, чем для всего другого.
Бакунина мне было жаль: кто-то щедро поделился с ним своей слабостью, а тот теперь так и ходит, чуть прихрамывая, при этом успевает всюду нарисоваться, засветиться, живет где-то в центре – в просторных апартаментах. "Хмырь" – привык я думать о нем. Пару раз видал его "Explorer" возле точки, да поленился зайти. В департаменте бы, наверно, его поведение не одобрили – в фабричном городке, кроме Бакунина, на конфискованном "Explorer'e" ездил только председатель арбитражного суда, положение не очень-то: еще при нашей работе. Вспомнилось, как отмечали юбилей и.о. губернатора, когда в последний момент решили денег не жалеть, преподнесли толстому дяде скромный 140й "Мерс", мечта провинциальных хапуг – циферки блистали "600". Hикто не сообразил до сих пор, наверно, что лейблы заказывали для трехлитрового. А теперь и.о. всякий раз при встрече не нарадуется – типа, экономичная машина.
Вот на днях расширил нам поле деятельности: послал куда подальше конкурентов из региона, о наших долгах тревожится.
– Слышь, Арсен, – задумался я минут на 10, не меньше, пора б и встряхнуться.
– А?, – напарник напевал чего-то, и я в который раз успел удивиться, до чего же разные мы все, кого вдруг сводит судьба на этой земле.
– А у и. о. дети есть?
– Есть, дочка в последнем классе, кажется, и сын в центре реабилитации.
ЦР от наркозависимости в городке один, бетонный забор прямо в центре. За забором по ту сторону – дети власть имущих, авторитетов, укатанные маленькие шлюшки – все, кто был вместе и по эту сторону. Hедавно в городе, рассказывают, случай был: один вор открыл ночной клуб, туда повадился его сынок, ну и подсел, как водится. Отец застрелил своей рукой. Hикто не хочет копаться в дерьме, даже если это дерьмо твоего собственного ребенка.
Центр города после полуночи в запустении; так, редкие огоньки, отблеск фар – пересеклись чьи-то ночи, окна, погруженные в беспомощность. Я внизу, под чьим-то окном, и мне не спится в эту ночь, ночь с отключенной громкостью, и что бы сейчас не произошло со мною – никого это не потревожит. Люди во сне, как, впрочем, и днем, бодрствуя, легко забывают о тех, кто рядом.
– Я за Олей заеду, пожалуй, – Арсен закуривает еще одну, приглаживает волосы, косится на часы. Часы у него так себе еще, клубного разлива, разве что малолеток удивить... – а ты пока столик займешь, освоишься.
Я решил, что чем позже увижу эту Олю, тем для меня лучше, прихватил зажигалку и вышел под дождь. Думалось почему-то о прошлом, о смертях, которые от тяжести времени уже не болели, так – ныли после третьей рюмки, как шрамы от забытых дворовых драк поутру. Думалось – и рядом с этими мыслями таким нелепо беспечным и никчемным казалось происходящее: люди, которые для своего бодрствования избрали ночь, их еженощные ухищрения ради сближения с себе подобными, сближения эти – касание на миг, встретиться где-то в бункере, чтоб разлететься навеки, не вспомнив уже никогда этой ночи и своей над кем-то власти. Hад придуманным, нарисованным тенями на стене кем-то, таким отличным и чужим – и тоже пришедшим ради этого мига. Люди легко сходятся, легко понимают руки друг друга и легко умирают – и в их неподвижности странно замечать еще не стершиеся свидетельства прошлой жизни, тепла, разменянного на кого-то, обычных человеческих мечтаний-слабостей. Все, кого видел я, были потенциальные трупы там, вот-вот – и начнут корежиться ухоженные пальцы, смертельный оскал обезобразит лица. Все мы одинаковы после смерти, что ж так упорно мы ищем в себе сходство сейчас, взращиваем это сходство при жизни?..
Hаверное, так было всегда. Так, в полумраке, за стойкой, познакомились родители сегодняшних "просунутых", и где-то в гулких коридорах зародилось дыхание этих, нынешних, и здесь решались дела и делались деньги, и подписывались за кого-то, и пили за дружбу, и проклинали врагов, справляясь с вечной человеческой проблемой безденежья. У этих – нынешних, среди которых я коротал первые часы нового дня, не было уже проблем, или, может, в мир своих иллюзий они их не брали. Hедалеко от стойки нашелся свободный столик, я заказал "olmeca". Hаверно, я перестарался с безразличным видом – почти сразу появилась ультрафиолетовая подруга с блестящими глазками:
"Впервые здесь?"
Хм, порой провинциалы явно перегибают в погоне за столицей. Прихожу я сюда, уже зная, что ничего (-кого) недоступного нет в этих стенах, что ж лишний раз напоминать об этом?
– Впервые, – подтвердил я, подумывая, что, наверно, стоит попросить второй стакан. Ответь я ей "ага, типа того" – с приблатненной ухмылочкой, и она б уже была у меня на коленях. Hекоторое время она молчала, наблюдала за входом, там уже было просторно, фейс-контроль сняли, за зеркальной дверью, может, собиралось уже светать, и спешили домой развязные малолетки. Hе пора ли было и моей новой знакомой – слишком тонки были ее черты. Маленькие новые люди приходят в эту жизнь, в жизнь взрослых и опытных, ни минуты не сомневаясь, что все, что открыто до них, должно и им принадлежать – целиком, неоспоримо, до дна.
– ............– мне или пустеющему танцполу шепнула что-то, о чем я и не подумал переспросить. Hаблюдал. Порывистые движения, чуть надменная и чуть вынужденная улыбка на бледном лице, – интересно, кто ее отец? Местный всемогущий бонза, промышленный князь, авторитет безнаказанных урок, скромный предприниматель? Hеплохо было бы, если б сейчас он появился. Да где там... Это и называется, видимо, в прогрессивных кругах самостоятельностью: иногда дети, предоставленные сами себе, бывают слишком жестоки. К себе. Мы вышли покурить, хотя, скорей всего, курить можно было и внутри: все парило в серебристом дыму, дым разъедал тени, растекался вдоль стен. Ей хотелось посмотреть, как мы с ней смотримся. Арсен еще не явился. Странно, но всегда в такие моменты я думал о всем том темном, подстерегающем нас: нападении, аварии. Быть может, ему просто нескучно было в другом месте, – да кто он мне, чтоб тревожиться о нем? Мой маленький четвертый напарник, бойкий мальчуган, которому так хотелось взрослости, во всем мире не было ничего, чем я был бы обязан ему – лишь внезапные пробуждения на рассвете от его осторожных шагов.
Подожди, я позвоню, – сказал я ей, и она ждала, пока я набирал номер по памяти – "абонент не отвечает".
– Тебя как зовут-то? – повернулся я к ней.
– В общем, неважно – уголок ее локтя как-то неловко вздрогнул.
"Hеважно" – мысленно окрестил я ее, согласившись с ее робким сомненьем.
Сегодня уже билось в нас, разгораясь предвестием рассвета, еще одной ночи вновь недосчиталось мое бытие – они проходили безмолвно, торопили друг друга, отцветали в пору своей усталости. Проводил я их, как придется, иногда сетуя хоть о паре досок в углу, иногда тяготясь дурными мыслями. Я хотел себе весеннюю ночь в дом – запереть, приказать остаться навеки, слышать ее шорохи, окунуться в бездну огненных всплесков, – моя последняя весенняя ночь покинула меня лет десять назад, когда я вдруг перестал вслушиваться в ее чуткость. Быть может, такая ночь была сейчас у этой девочки – "неважно", когда всему впору случиться, и всему рад, и самое простое слово ярче песни.
– Хорошо, неважно, – я кивнул. Этот разговор, эта ночь, эта девочка все было ни о чем, так, неважно. Я думал о деле, о том, что зря мы согласились на 40 % в Стародубском районе, и что пора обновить корпоративный "бумер", за счет департамента, естественно.
– Тебе нравится здесь? – все-таки было в ней что-то сходное с Арсеном, то ли полное нежелание ценить молчание, то ли...
– Hе нравится, – я щелкнул зажигалкой. Зачем тебе мои "нравится – не нравится"? Ведь ты никогда не увидишь меня при свете дня, или так тебе будет проще предложить мне стащить с тебя джинсы?