Текст книги "Лекции по Русской литературе"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
Действие III, через неделю. Столовая в доме Сорина. Тригорин завтракает, и Маша рассказывает ему о себе, чтобы он как писатель воспользовался ее рассказом. Из первых же ее слов становится ясно, что Треплев покушался на самоубийство, но рана его несерьезна. Обратите внимание на то, что, согласно правилам, которые мне очень не нравятся, нельзя, чтобы герой погибал между действиями, но он может неудачно покушаться на самоубийство; и наоборот, нельзя, чтобы самоубийство срывалось в последнем акте, когда герой уходит за сцену, чтобы покончить с собой. [В. Набоков вычеркнул этот абзац.]
Ясно, что Маша все еще любит Треплева, и желая его забыть, хочет выйти замуж за школьного учителя. Далее мы узнаем, что Тригорин и Аркадина собираются уезжать. Между Ниной и Тригориным происходит разговор. Она дарит ему медальон с выгравированным названием одной из его книг и номером страницы и строки. Когда появляются Аркадина и Сорин, Нина поспешно уходит, прося Тригорина уделить ей несколько минут до отъезда. Но заметьте, ни слова о любви не сказано, и Тригорин выглядит эдаким тугодумом. Действие продолжается, Тригорин что-то бормочет про себя, пытаясь вспомнить строчку на указанной странице. «Тут в доме есть мои книжки?» – «У брата в кабинете…» Он уходит, чтобы найти нужный том. Вот прекрасный повод удалить его со сцены. Сорин и Аркадина обсуждают причины неудачной попытки самоубийства Треплева: ревность, праздность, гордость… Когда он просит взаймы, она начинает кричать, как и предсказывал ее сын. Сорин возбужден, и у него припадок головокружения.
После того как Сорин уведен, Треплев и Аркадина беседуют. Сцена слегка истеричная и не слишком убедительная. Первый поворот: он предлагает матери, чтобы она одолжила денег Сорину, та бросает в ответ, что она актриса, а не банкирша. Пауза. Второй поворот: он просит ее сменить ему повязку на голове, и когда она с нежностью выполняет его просьбу, он напоминает о ее великодушном поступке, который она забыла. Он говорит, как сильно любит ее, – и вот третий поворот: но зачем она поддается влиянию этого человека? Вопрос приводит ее в ярость. Он говорит, что произведения Тригорина претят ему; она замечает, что это зависть, называет его ничтожеством, они злобно ссорятся; Треплев начинает плакать, они снова мирятся («Прости свою грешную мать»); он признается, что любит Нину, но безответно, он больше не может писать, все надежды угасли. Неровность настроений здесь слишком очевидна – это почти демонстрация, где каждый герой верен себе. Сразу же после этого следует ужасная оплошность: входит Тригорин, переворачивая страницы книги в поисках строки, а затем читает на публику: «Вот… «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее».
Совершенно ясно, что, отыскав книгу в библиотеке Сорина на нижней полке, Тригорин, естественно, присел бы на корточки там же и нашел нужную строчку. Одна ошибка как обычно влечет за собой другую. Следующая фраза тоже неудачна. Тригорин мыслит вслух: «Отчего в этом призыве чистой души послышалась мне печаль и мое сердце так болезненно сжалось?..» Сентенция явно слабая, и хорошего писателя, как Тригорина, едва ли охватили бы подобные патетические раздумья. Чехов внезапно столкнулся с трудной задачей: как изобразить автора человечным – и все испортил, заставив его взобраться на котурны, чтобы зрителям было виднее. Тригорин без обиняков говорит своей любовнице, что хочет остаться и попытать счастья с Ниной. Аркадина падает на колени и с большим мастерством молит его: «Мой прекрасный, дивный… Ты последняя страница моей жизни» и т. д. «Ты… лучший из всех теперешних писателей, ты единственная надежда России…» и т. д. Тригорин объясняет зрителям, что у него нет воли – вялый, слабый, всегда покорный. Затем что-то записывает в книжку. Он говорит: «Утром слышал хорошее выражение: «Девичий бор…» Пригодится. (Потягивается.) Значит, ехать? Опять вагоны, станции, буфеты, отбивные котлеты, разговоры». Обратите внимание, что здесь, как и в разговоре матери с сыном, где мы наблюдали смену настроений, герой слишком явно превращается в профессионального автора. Потом еще одна демонстрация: Шамраев… [В. Набоков вычеркнул этот абзац.]
Шамраев входит, чтобы сказать, что лошади поданы, рассказывает о старом актере, которого знал когда-то. Конечно, он верен себе, как и в I действии, но здесь как будто происходит нечто любопытное. Мы уже обратили внимание на то, что Чехов нашел новый прием, как оживить своих персонажей, вкладывая в их уста какую-нибудь глупую шутку, или глуповатое наблюдение, или неуместное воспоминание, – вместо того чтобы принуждать скрягу все время толковать о золоте, а врачей – о пилюлях. Но теперь упрямая богиня детерминизма мстит, и то, что поначалу казалось прелестной ремаркой, окольно приоткрывающей характер говорящего, становится неизбежной и всеобъемлющей чертой, как скупость скряги. Записная книжка Тригорина, слезы Аркадиной при упоминании о деньгах, театральные воспоминания Шамраева стали ярлыками, столь же неприятными, как и повторяющиеся нелепости в классических пьесах – вы понимаете, что я имею в виду: какая-нибудь острота, которую повторяет герой на протяжении всей пьесы в самый неожиданный момент или когда ее ждут. Ясно, что Чехов, сумевший создать новый и лучший вид драмы, попался в им же расставленные сети. Думаю, что, знай он немного больше об их многочисленных разновидностях, он не попался бы в них. И еще я думаю, он был недостаточно знаком с искусством драматургии, не проштудировал должного количества пьес, был недостаточно взыскателен к себе в отношении некоторых технических приемов этого жанра.
В предотъездной сутолоке Аркадина выдает трем слугам рубль, равный в то время пятидесяти центам, и повторяет, что они должны поделить его между собой; а Тригорину удается обменяться несколькими словами с Ниной. Мы видим, как он красноречиво превозносит ее кротость, ее ангельскую чистоту и прочее. Она признается, что решилась стать актрисой и ехать в Москву. Они назначают друг другу свидание и долго целуются. Занавес. Совершенно бесспорно, что хотя в этом действии есть несколько удачных мест – главным образом, в формулировках, оно сильно уступает первым двум. Заметьте, как странно мстит богиня детерминизма, о которой я уже говорил.
Демон этот подстерегает незадачливого автора именно в ту минуту, когда ему кажется, что он достиг успеха. И главное, именно теперь, когда, следуя правилам жанра, автор вернулся к традиционному ходу, и начинает вырисовываться нечто вроде кульминации, публика ждет если не обязательной сцены (требовать ее от Чехова было бы слишком), то, по крайней мере, ее подобия, (что, как ни странно, одно и то же – я имею в виду сцену, которую ждет зритель – можно назвать ее «решающей»), и именно такие сцены – самое слабое место Чехова. (В. Набоков вычеркнул этот абзац.)
Действие IV. Прошло два года. Чехов спокойно жертвует старинным законом единства времени, чтобы сохранить единство места, ибо совершенно естественно, что следующим летом мы вновь встречаемся с Тригориным и Аркадиной, которых ждут в поместье ее брата. Гостиная превратилась в кабинет Треплева – тут множество книг. Входят Маша и Медведенко. Они женаты, у них ребенок. Маша тревожится за Сорина, который боится одиночества. Они говорят о театре в темном саду – голом, безобразном, как скелет. Шамраева, мать Маши, просит Треплева, чтобы тот был поласковей с Машей. Маша все еще любит его, но теперь надеется, что, когда мужа переведут в другое место, забудет о нем.
Случайно мы узнаем, что Треплев пишет для журналов. Старый Сорин устроил спальню в комнате Треплева. Вполне естественно для человека, страдающего астмой, желать какой-нибудь перемены – ее не надо путать с техническим приемом «удерживания на сцене». Между доктором, Сориным и Медведенко завязывается прелестный разговор (Аркадина ушла на станцию, чтобы встретить Тригорина). Доктор вспоминает, что он потратил много времени и денег на путешествие за границу. Потом разговор уходит в сторону. Пауза. Затем говорит Медведенко.
«МЕДВЕДЕНКО. Позвольте вас спросить, доктор, какой город за границей вам больше понравился?
ДОРН. Генуя.
ТРЕПЛЕВ. Почему Генуя?»
Доктор объясняет: просто впечатление, живешь в толпе, сливаешься с нею и начинаешь верить, что в самом деле возможна одна мировая душа, вроде той, в пьесе… Кстати, где теперь эта молодая актриса? (Весьма естественный переход.) Треплев рассказывает Дорну о Нине. У нее был роман с Тригориным, был ребенок, ребенок умер, она не очень талантливая актриса, хотя вполне профессиональная, играет главные роли, но грубо, безвкусно, с резкими жестами. Бывали моменты, когда она талантливо вскрикивала, талантливо умирала, но только моменты. Дорн спрашивает: «Значит, все-таки есть талант?» – и Треплев отвечает, что понять трудно. (Обратите внимание, что Нина в том же положении, что и Треплев, когда речь идет о творческих достижениях.) Он продолжает рассказывать, что повсюду следовал за нею, куда она, туда и он. Но она никогда его близко не подпускала. Иногда она писала ему. Когда Тригорин бросил ее, она немного помешалась. Подписывалась Чайкой. (Обратите внимание, что Треплев забыл о происшествии.) Он добавляет, что теперь она здесь, гуляет где-то в поле, не решается подойти и ни с кем не желает разговаривать.
«СОРИН. Прелестная была девушка.
ДОРН. Что-с?
СОРИН. Прелестная, говорю, была девушка».
Затем со станции возвращается Аркадина с Тригориным. (Запутавшись в этих сценах, мы видим жалкого Медведенко, на которого цыкает тесть.) Тригорин и Треплев пожимают друг другу руки. Тригорин привез журнал из Москвы с рассказом Треплева и с легкомысленным добродушием известного писателя, покровительствующего младшему собрату по перу, рассказывает ему, как люди интересуются им, находят его таинственным.
Затем все они, кроме Треплева, садятся играть в лото, как заведено у них в дождливые вечера. Треплев, перелистывая журнал, разговаривает сам с собой: «Свою повесть прочел, а моей даже не разрезал». Мы видим, как играют в лото – очень чеховская, прекрасная сцена. Кажется, чтобы достичь высот своего таланта, ему нужно, чтобы герои держались свободно, чувствовали себя как дома, удобно устроились, пусть это и не спасает их от милой лени, мрачных мыслей, беспокойных воспоминаний и т. д. И хотя герои не расстались со своими странностями и привычками – Сорин вновь посапывает, Тригорин говорит о рыбной ловле, Аркадина вспоминает о своих театральных триумфах, – все это звучит более естественно, чем фальшивый драматический тон предыдущего действия, потому что вполне естественно, что в том же месте, с теми же людьми через два года будут повторяться те же трогательные, милые пустяки. Автор дает нам понять, что критика жестоко бранит Треплева. Выкрикиваются номера лото; Аркадина не прочла и строки из сочинений сына.
Затем они прерывают игру и идут ужинать, все, кроме Треплева, который продолжает размышлять над своей рукописью. Монолог его столь хорош, что в нем не коробит даже условность: «Я так много говорил о новых формах, а теперь чувствую, что сам мало-помалу сползаю к рутине». Как и большинство профессиональных наблюдений в пьесе, оно относится к самому Чехову, но только отчасти, только в тех случаях, когда он допускает оплошность, как в предыдущем акте. Треплев читает: «Бледное лицо, обрамленное темными волосами… Это бездарно», – говорит он и зачеркивает. «Начну с того, как героя разбудил шум дождя, а остальное все вон. Описание лунного вечера длинно и изысканно. Тригорин выработал себе приемы, ему легко… У него на плотине блестит горлышко разбитой бутылки и чернеет тень от мельничного колеса – вот и лунная ночь готова, а у меня и трепещущий свет, и тихое мерцание звезд, и далекие звуки рояля, замирающие в тихом ароматном воздухе… Это мучительно». (Прекрасно сформулированное различие между искусством Чехова и его современников.)
Затем происходит встреча с Ниной, которую с точки зрения традиционной драматургии можно считать кульминацией, или «решающей» сценой пьесы. Действительно, сцена прекрасна. Нина говорит в манере Чехова, когда его перестали занимать чистые, страстные, романтические девицы. Она устала, расстроена, несчастна. Череда воспоминаний, подробностей. Она все еще любит Тригорина и отталкивает Треплева с его бескрайними чувствами, а он в последний раз пытается уговорить ее остаться с ним. «Я – чайка», – повторяет она без всякой логики. – «Нет, не то… Помните, вы подстрелили чайку? Случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил… Сюжет для небольшого рассказа… Это не то…» «Останьтесь, я дам вам поужинать…» – говорит Треплев, хватаясь за последнюю соломинку. Все это сделано прекрасно. Она отказывается, вновь говорит о своей любви к Тригорину, который так безжалостно бросил ее, затем перескакивает на монолог из пьесы Треплева в начале I действия и поспешно уходит.
Конец действия великолепен.
«ТРЕПЛЕВ (после паузы). Нехорошо, если кто-нибудь встретит ее в саду и потом скажет маме. Это может огорчить маму…»
(Обратите внимание: это его последние слова, потому что теперь, хладнокровно уничтожив свои рукописи, он отпирает правую дверь и уходит в соседнюю комнату, а затем стреляется.)
«ДОРН (стараясь отворить левую дверь). Странно. Дверь как будто заперта…
(Входит и ставит на место кресло.) Скачка с препятствиями.
(Входят Аркадина, Полина Андреевна, за ним Яков с бутылками и Маша, потом Шамраев и Тригорин.)
АРКАДИНА. Красное вино и пиво для Бориса Алексеевича ставьте сюда, на стол. Мы будем играть и пить. Давайте садиться, господа.
ШАМРАЕВ (подводит Тригорина к шкапу). Вот вещь, о которой я давеча говорил…
(Достает из шкапа чучело чайки.) Ваш заказ. Тригорин (глядя на чайку). Не помню! (Подумав.) Не помню! (Направо за сценой выстрел; все вздрагивают.)
АРКАДИНА (испуганно). Что такое?
ДОРН. Ничего. Это, должно быть, в моей походной аптеке что-нибудь лопнуло. Не беспокойтесь. (Уходит в правую дверь, через полминуты возвращается.) Так и есть. Лопнула склянка с эфиром. (Напевает.) «Я вновь пред тобою стою очарован…»
АРКАДИНА (садясь за стол). Фуй, я испугалась. Это мне напомнило, как… (Закрывает лицо руками.) Даже в глазах потемнело…
ДОРН (перелистывая журнал, Тригорину). Тут месяца два назад была напечатана одна статья… письмо из Америки, и я хотел вас спросить, между прочим… (берет Тригорина за талию и отводит к рампе), так как я очень интересуюсь этим вопросом… (Тоном ниже, вполголоса.) Уведите отсюда куда-нибудь Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился… (Занавес)».
Повторяю, концовка замечательная. Заметьте, что традиция самоубийства за сценой нарушается главной героиней: не понимая, что произошло, и вспоминая давно забытый эпизод, она невольно говорит правду. Обратите внимание, кто произносит последние слова в пьесе – чтобы засвидетельствовать смерть и удовлетворить законное любопытство зрителей, врача звать не надо. И наконец, вспомните, что перед неудавшейся попыткой самоубийства Треплев проговаривается о своем плане, – здесь же нет ни единого намека на его решение, однако самоубийство в большей степени правдоподобно. [В. Набоков вычеркнул этот отрывок.]
МАКСИМ ГОРЬКИЙ (1868–1936)
В повести «Детство» Горький вспоминает о жизни в доме его деда по материнской линии Василия Каширина. История удручающая!
Дед был жестоким извергом, а двое его детей, которым мальчик приходился племянником, хоть и были запуганы отцом, сами в свою очередь всю жизнь измывались над женами и детьми. Обстановка в доме слагалась из бесконечной брани, бессмысленной грызни, жестокой порки, откровенной наживы и унылых молитв.
«А между ротами и тюрьмой, – пишет биограф Горького Александр Роскин, – среди непросыхающей трясины улицы, стояли дома, коричневые, зеленые, белые, но всюду в них, как у Кашириных, ссорились из-за пригорелого пирога и скисшего молока, так же развлекались именинами и поминками, сытостью до ушей и выпивкой до свинства».
Дело происходило в Нижнем Новгороде, в среде хуже некуда – то есть мещанской, занимавшей промежуточное положение между крестьянством и нижней ступенью среднебуржуазного класса. Утратив прочную связь с землей, этот класс людей не приобрел взамен ничего, что могло бы заполнить образовавшуюся пустоту, и перенял худшие пороки среднего слоя без искупающих их добродетелей.
У отца тоже было несчастливое детство, но вырос он прекрасным и добрым человеком. Он умер, когда сыну исполнилось четыре года, и овдовевшей матери пришлось вернуться в родное гнездо и поселиться там с ее гнусным семейством. Единственное светлое воспоминание тех лет связано у Горького с образом бабушки, которая, несмотря на омерзительную обстановку в доме, сохранила счастливый оптимизм и огромный запас доброты. Лишь благодаря ей мальчик понял, что на свете бывает счастье и что жизнь – это и есть счастье несмотря ни на что.
В десять лет Горький начал зарабатывать себе на жизнь. Он перепробовал немало работ и ремесел: служил в обувной лавке, мыл посуду на пароходе, работал подмастерьем у чертежника и иконописца, занимался собиранием старья и ловлей птиц. Потом ему открылся мир книг, и он начал читать все, что мог достать. Сначала читал все без разбора, но очень скоро у него сложился прекрасный и тонкий вкус. Страстно желая учиться, он приехал поступать в Казанский университет, но вскоре понял, что туда ему не попасть. Полунищим он очутился в компании босяков и стал записывать свои ценнейшие наблюдения, вскоре ошеломившие читателей обеих столиц.
Ему вновь пришлось тяжело работать, он нанялся подручным пекаря, и его рабочий день продолжался четырнадцать часов. Вскоре он стал участвовать в революционном подполье, где встретил более близких по духу людей, чем в пекарне. И по-прежнему читал все что мог – художественную и научную, социальную и медицинскую литературу, все, что мог достать.
В возрасте 19 лет он пытался покончить с собой. Рана оказалась опасной, но он выздоровел. Записка, найденная у него в кармане, гласила: «В смерти моей прошу обвинить немецкого поэта Гейне, выдумавшего зубную боль в сердце…» Он исходил пешком всю Россию, дошел до Москвы и оттуда отправился прямиком к Толстому. Толстого не было дома, но графиня пригласила его в кухню и угостила кофе с булочками. Она заметила, что к мужу стекается несметное число бродяг, с чем Горький вежливо согласился. Вернувшись в Нижний, он поселился с двумя революционерами, высланными из Казани за участие в студенческих демонстрациях. Когда полиция получила приказ арестовать одного из них и обнаружила, что он улизнул, она арестовала Горького.
«Какой вы революционер? – сказал ему на допросе жандармский генерал. – Вы тут пишите и вообще… Вот когда я выпущу вас, покажите ваши рукописи Короленко». После месяца тюремного заключения Горького освободили, он последовал совету жандармского генерала и отправился к Короленко, которого тоже подозревали в революционных симпатиях. Короленко был очень добрым человеком, известным, хотя и второразрядным писателем и любимцем интеллигенции. Он так раскритиковал сочинения Горького, что тот надолго оставил литературу и уехал в Ростов, где короткое время бурлачил на Волге. Таким образом, отнюдь не Короленко, а некто Александр Калюжный – политический ссыльный, с которым он случайно познакомился в Тифлисе, помог Горькому войти в литературу. Очарованный его красочными рассказами об увиденном в бесчисленных скитаниях, Калюжный настойчиво советовал Горькому записать их в той простодушной манере, в которой он их рассказывал. Когда рассказ был написан, он же отнес и напечатал его в местной газете. Это случилось в 1892 г., Горькому исполнилось 24 года.
Позднее Короленко все же очень помог Горькому – не только ценным советом, но и работой: он нашел ему место в редакции газеты, где сам сотрудничал. В тот год Горький окунулся в работу с головой.
Бедняга учился, совершенствовал свой стиль и все время писал рассказы, которые потом печатались в газете. В конце этого года он получил известность, после чего посыпались предложения из местных газет. Он принял предложение из Нижнего и вернулся в родной город. В своей суровой прозе он подчеркнуто обнажал горькую правду современной русской жизни. И все же каждая его строчка дышала непобедимой верой в человека. Как ни странно, этот художник непригляднейших сторон жизни, ее звериной жестокости был в то же время величайшим оптимистом русской литературы. Он не скрывал своих революционных симпатий, что способствовало его популярности среди радикальной интеллигенции, но одновременно заставило полицию усилить бдительность, так как он уже давно значился в списках подозрительных. Скоро его арестовали – при обыске у другого арестованного революционера нашли его фотографию с дарственной надписью, – но потом выпустили за отсутствием улик. Он вернулся в Нижний, где снова подвергся полицейскому надзору. Его двухэтажный деревянный дом теперь круглые сутки окружали странные люди. Один из них, сидя на тумбе, делал вид, что смотрит в небо. Другой стоял, прислонившись к фонарю, якобы погрузившись в газету. Кучер, сидевший на козлах экипажа, подогнанного к парадным дверям, тоже вел себя необычно – он охотно соглашался возить Горького и его гостей хотя бы бесплатно. Все эти люди были обыкновенными сыщиками. Горький занялся благотворительной деятельностью. Устраивал рождественские благотворительные обеды для бедных детей, открыл приют для безработных и бездомных с библиотекой и пианино, рассылал деревенским ребятишкам альбомы для наклеивания вырезок из журналов.
И вместе с тем он так сильно увлекся революционной работой, что даже нелегально переправил из Петербурга мимеограф для издания подпольной литературы в Нижнем Новгороде. Это было серьезным нарушением. Снова последовали арест и тюрьма. К тому времени он уже был тяжело болен.
Общественное мнение, с которым в дореволюционной России нельзя было не считаться, поддерживало Горького изо всех сил. Его защищал Толстой, по всей России прокатилась волна протестов. Правительство вынуждено было уступить общественному мнению: Горького выпустили из тюрьмы, и он очутился под домашним арестом. «Теперь у него в прихожей и на кухне сидели полицейские. Один из них все время входил к нему в кабинет», – рассказывает биограф. Однако немного погодя мы видим, что Горький снова «принялся за работу, часто писал по ночам» и, встретив на улице знакомого, безмятежно заговорил с ним о необходимости революции. Скажем прямо, обращались с ним не слишком сурово. (Госбезопасность скрутила бы его в один миг.) Встревоженные власти выслали его в Арзамас – глухой городишко на юге России. «Насилие над Горьким вызвало гневное осуждение Ленина», – пишет Роскин.
Развившаяся у него болезнь – чахотка, как и у Чехова – в ссылке обострилась, и друзья, включая Толстого, надавили на власти. Горькому разрешили поехать в Крым.
Еще раньше, в Арзамасе, под самым носом у секретной полиции он занимался революционной деятельностью.
Здесь же он написал пьесу «Мещане», изобразив скуку и затхлость, окружавшие его в детстве.
Она не получила той известности, которая выпала на долю его следующей пьесы, «На дне». «Еще в Крыму, сидя как-то вечером в темноте на террасе, Горький мечтал вслух о будущей пьесе. Он рассказывал, что главным действующим лицом явится лакей из богатого дома, попавший в ночлежку и уже не выбравшийся оттуда. Больше всего он берег воротничок от фрачной рубашки – единственное, что связывало его с прежней жизнью. В ночлежке было тесно, обитатели ее ненавидели друг друга. Но в последнем акте наступала весна, сцена заполнялась солнечным светом, ночлежники выбирались из своего смрадного жилья, забывали о ненависти…» (А.Роскин. «Максим Горький».)
Когда пьеса «На дне» была окончена, успех ее превзошел ожидания автора. Каждый персонаж, выведенный в пьесе, – живое лицо и настоящее раздолье для хорошего актера. Постановку осуществил Московский Художественный театр, который разделил ее неимоверный успех: пьеса прославилась на весь мир.
Наверное, сейчас уместно сказать несколько слов об этом удивительном театре. До его возникновения самое изысканное меню, которое могли получить российские театралы, в основном предлагалось столичными императорскими театрами. У них было достаточно средств, чтобы привлечь самые дорогостоящие таланты, но возглавляли их люди весьма консервативные, что в искусстве нередко приводит к убогости и ограниченности, так что даже лучшие постановки отличались необычайной банальностью. Однако для талантливого актера высшим достижением считалась работа на императорской сцене, так как частные театры прозябали в бедности и никак не могли соперничать с императорскими.
Когда Станиславский и Немирович-Данченко основали свой небольшой театр, положение вскоре стало меняться. Из довольно заурядного предприятия театр начал приближаться к тому, чем он и должен быть – храмом подлинного и отточенного искусства. Московский Художественный театр существовал исключительно на частные средства его основателей и их немногочисленных друзей и не нуждался в большом финансировании. Главная мысль, которую он стремился воплотить на сцене, заключалась в служении Искусству не ради прибыли или славы, но ради высшего предназначения самого Искусства. Все роли в спектакле считались главными, каждая деталь привлекала к себе столь же пристальное внимание, как и выбор пьесы. Лучшие актеры никогда не отказывались от эпизодических ролей, которые им поручали по одной причине: они должны были соответствовать их дарованию и могли принести наибольший успех. Ни одна пьеса не исполнялась до тех пор, пока режиссер не убеждался, что художественное воплощение достигло совершенства в каждой мельчайшей детали постановки – независимо от количества репетиций. Времени на них не жалели. Воодушевление, сопутствовавшее этому высокому служению, вдохновляло каждого представителя труппы, и если посторонние соображения, не связанные с поиском творческого совершенства, становились для кого-то важнее, он или она лишались своего места в этой театральной общине. Увлеченные сильнейшим творческим порывом основателей театра, актеры, жившие одной огромной семьей, выкладывались на каждой постановке так, словно это был единственный спектакль в их жизни. В этом горении чувствовались почти религиозный восторг и трогательное самопожертвование. Работа труппы отличалась удивительной слаженностью. Актеры заботились прежде всего об успехе всей труппы, а не о своем собственном. В зал запрещалось входить после поднятия занавеса. Аплодировать между сценами было не принято.
Таков был дух этого театра. Что же касается его главных идей, которые произвели революцию в русском театре, превратив немного подражательное учреждение, всегда готовое заимствовать иностранные приемы, после того как их тщательно отработали в западных театрах, в великое творческое объединение, вскоре ставшее образцом для подражания и источником вдохновения западных режиссеров, то главная из них заключалась в том, что актеру прежде всего следовало избегать застывшей манеры игры, набивших оскомину приемов, а вместо этого все свое внимание и силы он должен был направить на постижение сценического персонажа. Стремясь убедительно изобразить драматического героя, актер, исполнявший роль, во время репетиций должен был перевоплотиться в воображаемый характер и сохранять в действительной жизни его манеры и интонации, подходящие к случаю, а выйдя на сцену, произносить его слова как свои, словно он и есть этот человек и говорит от себя, в своей естественной манере.
Что бы ни говорили об этой системе, одно несомненно: если талантливые люди подходят к искусству с единственной целью искреннего служения ему в полную меру своих способностей, результат всегда вознаграждает старания. Так случилось и с Художественным театром. Успех его был огромен. Длинные очереди выстраивались еще днем, чтобы пробиться в небольшой вестибюль, самые талантливые молодые актеры искали возможности перейти к москвичам, предпочитая их императорским театральным труппам. Скоро у театра родилось несколько филиалов – Первая, Вторая и Третья студии, сохранявшие прочную связь с отчим домом, хотя каждая двигалась в своем собственном художественном направлении. Был создан театр-студия Габима, где играли на идиш, хотя лучший режиссер и исполнители были не евреями. Эта студия самостоятельно добилась необычайного успеха.
Одним из лучших актеров Московского Художественного театра по странной случайности был его основатель и режиссер – и я бы добавил, его полновластный глава – Станиславский, в то время как Немирович-Данченко оставался соправителем и вторым режиссером.
Самый большой успех на сцене театра получили пьесы Чехова, «На дне» Горького и некоторые другие. Но чеховские пьесы и «На дне» никогда не исчезали из репертуара и, вероятно, будут навеки связаны с именем этого театра.
В начале 1905 г. – в канун так называемой первой русской революции – власти приказали войскам расстрелять толпу рабочих, устроивших мирную демонстрацию, чтобы доставить петицию царю. Позднее стало известно, что демонстрацию организовал двойной агент, агент-провокатор правительства. Толпы людей, в том числе и дети, стали жертвами этой расправы. Горький написал решительное обращение «Ко всем русским гражданам и общественному мнению европейских государств», где называл эти события предумышленным убийством, а царя – главным палачом. Естественно, он был арестован.
На сей раз волна протестов против его ареста прокатилась по всей Европе. Знаменитые ученые, политики, художники требовали, чтобы власти снова пошли на уступки и выпустили его (вообразите себе советское правительство, которое идет на уступки), после чего он вернулся в Москву и открыто участвовал в революционной деятельности, собирая деньги для закупки оружия и отдав свою квартиру под оружейный склад. Революционные студенты устроили в его жилище что-то вроде тира и активно тренировались в стрельбе.
Когда революция окончилась поражением, Горький легко перебрался через границу и уехал в Германию, затем во Францию, а потом в Америку. В Соединенных Штатах он выступал на митингах, продолжая разоблачать российское правительство. Здесь же он написал свою длинную повесть «Мать» – вещь явно второго сорта. С этого времени Горький переезжает за границу и становится близким другом Ленина. В 1913 г. была объявлена амнистия, и Горький не только вернулся в Россию, но даже умудрился издавать в ней во время войны свою «Летопись».