Текст книги "Сборник статей"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Тем, которые опасаются дать раскольникам школы и образование, напомним еще нынешнее отношение раскольников к отечественной цивилизации, – явление в высшей степени интересное и доказывающее, как могущественно влияет культура известной эпохи даже на тех, которые всячески сторонятся от нее. Явление, о котором мы говорим, состоит в том, что в очень многих местах России молодые поколения раскольников, без всякого внешнего влияния на них со стороны каких-либо проповедников православия, инстинктивно не симпатизируют вере своих отцов и дедов, потихоньку подсмеиваются над ними за их вычурные мнения – и еще больше – переходят к православию. Известно, например, как противоположны взгляды тех и других на табак, на силу пара в пароходах и локомотивах и тому подобное. Теперь и сами раскольники не могли бы удержаться от смеха, если бы кто-нибудь назвал перед ними изобретениями антихриста бумажные деньги, каменные мостовые и тому подобное. Внутренний переворот в сознании раскольников очевидно совершился тихо и незаметно даже для них самих. Где же причина этого, если не в цивилизации, если не в проведении в практическую жизнь всех средств культуры? Земские и судебные учреждения своим громадным умственным и моральным влиянием на народные массы вызывают их к новой жизни, которая скоро прольет свои животворные соки и в массу старообрядцев. Эти великие реформы нашего времени служат лучшим залогом того, что русскому расколу уже недолго жить, что дни его уже сочтены. Раскол, кажется, понял это, и вот откуда у него такое сильное желание школ, вот откуда у него такая сильная энергия при искании их. Утопающий хватается за соломинку. Так и старообрядцы, боясь, чтобы не пришлось им искать образования в школах иноверцев, например, православных, протестантов и других, откуда, понятно, нельзя выйти раскольником, хотят строить свои, как будто эти последние не приведут их к тому же результату!..
Открытие школ для детей старообрядцев, при всех этих обстоятельствах, есть дело не только ни в каком отношении не опасное для православной церкви, но и желательное для нее, желательное для самого уничтожения раскола. Конечно, такие школы должны быть под ведением министерства народного просвещения, как согласны на это и сами старообрядцы. Запрещать их открытие в настоящее время более, чем когда-либо прежде, несправедливо, странно и вредно для всей России…
1869 год.
<«КАЖЕТСЯ, НЕСОМНЕННО, ЧТО ПРЕДСКАЗАНИЯ…»>
Кажется, несомненно, что предсказания, сделанные некогда издателю «Колокола» нашими славянофилами, исполнятся над ним со всею неотразимостию пророчеств. Москвичи, издавна знавшие Искандера на основании известных им свойств его характера, горячего, порывистого и искреннего, предрекали ему, что рано или поздно для него непременно ударит час, когда он откроет в своей прошедшей заграничной деятельности длинный ряд непростительных заблуждений и с свойственною ему прямотою не устыдится всенародно сознать их, а затем попросит отпущения своих грехов и позволения снова явиться на родную землю. Час этот предреченный, должно быть, уже ударил или, по крайней мере, ударяет. Бесполезность продолжения своей литературной деятельности г. Герцен уже сознал, что мы с достаточною ясностию и видели из напечатанного в «Nord» письма его к его другу, г. Огареву. Затем наш варшавский корреспондент недавно сообщил нам, со слов газеты «Славянин», что г. Герцен близок к самоосуждению и находится на повороте в другую сторону от той, куда шел с первого дня своей эмиграции. Г. Герцен явился в Вену и имел свидание с известным священником нашего посольства в Австрии, отцом Раевским. В каких соображениях и целях Искандер искал свидания с отцом Раевским? корреспондент наш утвердительно сказать не мог, и новых сведений этим путем о г. Герцене мы не получали. Но первое известие, перепечатанное из «Биржевых ведомостей» всеми нашими газетами, возбудило во многих петербургских кружках большой интерес и довольно сильные толки. Молва утверждает, что г. Герцен виделся с отцом Раевским именно для того, чтобы поверить ему свое желание просить у Государя дозволение возвратиться в Россию. Утверждают даже определенно, что о. Раевский избран г. Герценом в ходатаи за него перед правительством и что о. Раевский принял на себя такое ходатайство и уже будто писал об этом в Петербург одному из уважаемых духовных лиц, пользующихся доверием всего августейшего русского дома. Как ни шатки все эти толки, но они не умолкают, и некоторые из них получают все новые подкрепления, хотя опять не вполне неопровержимые, но тем не менее довольно замечательные. Одно частное лицо, заинтересованное всеми приведенными нами слухами и толками, обратилось к проживающему в Вене своему приятелю с просьбою: разъяснить по возможности, что именно во всех последних слухах о Герцене можно считать достоверным? В ответе, полученном на это письмо, уведомляют, что, по венским соображениям, есть основания считать достоверным очень многое из того, что говорят об Искандере в Петербурге. Хотя при разговорах г. Герцена с от. Раевским никто не присутствовал и ничего утвердительного о предмете собеседований их сказать невозможно, но тем не менее некоторые данные оставляют очень мало сомнений, что г. Герцен решился принесть повинную и будет просить позволения возвратиться в отечество. Говорят, что давно уже томившая Герцена тоска по отчизне в последнее время принимает для него роковое значение; он не может сносить массы нелепых, злобных клевет, расточаемых о России заграничною печатью, с ужасом глядит на партии, которым часто служил в прежнее время, и ревниво завидует тем, кто, неся тяготу друг друга, может дома служить великим национальным вопросам настоящего времени. Русское сердце заговорило в груди старика! В письме из Вены прибавляют, что г. Герцен, кажется, будет искать милостивого дозволения возвратиться на родину одновременно себе с семьею и г. Огареву; а если ему и г. Огареву не будет оказано этой милости, то он будет ходатайствовать о даровании ее хотя одним его детям, неповинным в отцовских увлечениях и между тем осужденным на тягостнейшую жизнь без отечества. При этих сообщениях, за достоверность которых мы, разумеется, нисколько не можем ручаться, передается еще одна весьма вероятная догадка. Автор письма думает, что нынешним решительным поворотам в образе своих мыслей г. Герцен весьма много обязан своим столкновениям с некоторыми приятными личностями русской колонии в Женеве. Нравы, обычаи, стремления и взгляды этих колонистов и их забубенная литература, беспардонным гарцуном и джи<ги>том которой явился там какой-то г. Элпидин, – все это, в своей прелестной совокупности, говорят, наглядно убедило г. Герцена, что ему не лгали отсюда, когда говорили, что он, идучи по пути своих заблуждений, давно служит очень дурной партии, которой постыдился бы служить, если бы дал себе труд беспристрастно в нее вглядеться и понять ее преступные цели и низкие страсти, прикрываемые флагом вовсе не свойственных ей теорий. Повторяем, все это весьма возможно и весьма понятно; но как жаль, что это так поздно… Мы говорим не о раскаянии, – искреннее раскаяние никогда не поздно, но говорим о просветлении взгляда г. Герцена. Сколь, значит, велики, сильны и фанатичны были его заблуждения насчет людей этой партии, от которой к нему еще так недавно являлись послы, выдававшие себя за апостолов теории, до одного понимания которой ни один из них никогда не умел возвыситься! Удивительно! Будем ждать: как все это разъяснится и подтвердится. Увидим, если Герцену суждено вернуться на родину, кто-то, какие люди подадут ему здесь руку и скажут: «Дню минувшему забвенье; дню грядущему покой». Мы сомневаемся, что это будут те, которые некогда клялись его именем. Обращаясь затем с собственным судом к намерениям г. Герцена (если достоверность их несомненна), мы видим в них достойную черту его искренности и, может быть, даже очень почтенное желание хотя сколько-нибудь загладить свою вину перед поколением, которое, взволновавшись раз его призывными кликами «с того берега», до сих пор еще мается, не находя себе места и призвания. Положим, что теперь все эти теории, во имя которых погибло столько честных и юных жертв, ныне не в моде и подупали, задавленные восстающею над всем национальною идеею; но все-таки неуменье успокоиться и делать дело еще велико, и возвращение Герцена на родину с сознанием, что родина всего святей и необходимей человеку, обмахнуло бы последний налет, которого никак не могут стряхнуть некоторые мнящие себя прогрессистами и не замечающие, что они давно увязли и опочили на журнальной фразе 1862 года, а жизнь позабыла их и идет и идет, изрекая в своем неудержимом течении проклятие всякой неподвижности.
1869 год.
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. 13-го МАРТА
В нынешнем нумере мы печатаем текст письма, полученного нами из Ниццы от г. Герцена. Поговорка: «Глас народа – глас Божий» вполне оправдалась на слухах, которые в последнее время носились о Герцене. Наш варшавский корреспондент писал о свидании г. Герцена с венским протоиереем нашим М. Раевским; несколько позже мы напечатали извлечение из одного частного письма, где тоже передавались новости, касающиеся Герцена. Затем в январской книжке «Русского вестника» появилась статья г. Ренненкампфа: «Невольное объяснение с издателем „Колокола“», из которой мы могли видеть, что хотя г. Герцен и прекратил издание своего журнала, но по-прежнему верит в свои социалистические принципы и в их будущее торжество в России. Столь же неизменным взглядом г. Герцен похваляется и по отношению к вопросу польскому, в котором он, как известно, держал сторону поляков и считал Россию по их делу неправою.
Цитаты, приведенные г. Ренненкампфом в «Невольном объяснении» с издателем «Колокола», дают знать, что если у Герцена и есть мысль о возвращении в Россию, то осуществление этой мысли будет ему крайне неудобно, так как, помимо многих иных затруднений к его возврату на родину, он до сих пор еще открыто держится такого образа мыслей, который у нас не встретит теперь ни сочувствия, ни почета.
Между выдержками, которые напечатали мы из одного частного письма, и теми, которые читаем в «Невольном объяснении» г. Ренненкампфа с издателем «Колокола», есть некоторая гармония. Частное письмо, которое мы имели в руках, говорило, что Герцена сильно понажали собравшиеся в Швейцарии русские социалисты. В последних статьях своих, цитируемых в «Невольном объяснении» г. Ренненкампфа, Герцен тоже не без желчи говорит о тех своих испытаниях и уже не в первый раз упоминает о некоем «известном русском литераторе, который украл (sic) у Николая Огарева сто тысяч франков». Новое обращение Герцена к этому факту свидетельствует, что издатель «Колокола» действительно не свободен и в настоящее время от раздражений, причиняемых ему партиею людей, которых он считал некогда своими преданнейшими учениками; но дальнейших намерений Герцена все это нисколько не выясняло.
Напротив, судя по тому, что Герцен в приведенном г. Ренненкампфом письме своем к Огареву старался выдержать себя тем же «неисправимым социалистом» и другом Польши, мы должны были бы считать все слухи о намерении Герцена проситься на родину крайне шаткими и неосновательными. И «С.-Петербургские ведомости», на основании сведений, которые эта газета рекомендовала считать достоверными, объявили, что вести о желании Герцена возвратиться на родину не имеют основания, что достоверным можно считать только то, что сын Герцена просит дозволения побывать в России для устройства хозяйственных дел своего отца, за которым до сих пор числится в Костромской губернии довольно большое имение. Это, конечно, было далеко не то, что повинная самого Герцена и его личное возвращение. После этого всякие дальнейшие толки о Герцене замолкли.
Но вот на сих днях нами получено письмо от самого Герцена. Письмо это, которое также позволительно считать «достоверным сведением», отчасти подкрепляет сказания «С.-Петербургских ведомостей», отчасти же противоречит им. Г. Герцен пишет нам (14 марта нового стиля из Ниццы), что он «в Вене никогда не бывал и с отцом Раевским никаких сношений ни личных, ни письменных, ни чрез чье-нибудь посредство не имел и вообще никаких шагов, чтобы возвратиться в Россию, не предпринимал, несмотря на то, что возвращение на родину для него, как для всякого человека, находящегося в его положении, было бы одним из счастливейших событий в жизни».
Стало быть, сведения «С.-Петербургских ведомостей», вполне достоверные в том, что Герцен «никаких шагов, чтобы возвратиться в Россию, не предпринимал», не имеют той же силы достоверности касательно отсутствия в нем желания возвратиться. Кроме того, желание г. Герцена возвратиться на родину для некоторых кружков уже давно не новость: г. Герцен, около двух лет тому назад, положительно высказывался в этом духе двум почетнейшим русским писателям, свидетельства которых нельзя было считать легковесными, без преднамеренного желания игнорировать их или не верить им. Такое недоверие нужно было для того, чтобы не упадала слава Герцена как непримиримого врага правительства, с чем в свою очередь связывалось желание удержать на известной высоте поколебленный авторитет Искандера и его утопий. Но дело не в том.
Г. Герцен заключает письмо свое к нам выражением надежды, «что условия, в которых поставлена русская печать, не помешают нам напечатать его письмо в ближайшем листе нашей газеты». Эта просьба – которую мы не видим никаких оснований не исполнить и которую ныне же и исполняем, – по нашему мнению, стоит того, чтобы сказать по поводу ее несколько слов.
Г. Герцену, который с такою точностию определяет нынешнюю меру независимости нашей печати, всеконечно, должна быть известна и степень значения печатных заявлений в России. Если печать наша, благодаря последним реформам, пользуется известною долею свободы суждений, то ее все-таки нельзя рассматривать как силу, имеющую влияние на правительственные мероприятия. Хотя и нельзя отрицать, что некоторые заявления нашей печати были удостоиваемы большего или меньшего внимания со стороны известных лиц нынешнего правительства России, но тем не менее ни один из органов нашей печати не имеет вовсе претензии руководить соображениями государственных людей. Уверения в противном, имеющие будто бы своею целию вознести значение русской публицистики, на самом деле идут ко вреду ее и рассеиваются у нас, и дома, и за границею, тайными и явными врагами тех органов, национальные стремления которых совпадают с некоторыми наипопулярнейшими мероприятиями правительства в национальном духе. Эти пустые и злостные россказни имеют вредную цель – путем видимой похвалы отечественной печати нанести косвенную укоризну правительственным лицам в недостатке самостоятельности. Это очень хорошо понимают и наши государственные люди, которые видят тайные пружины этого ехидного подхода, и не дарят никаким вниманием наветов, стремящихся разрушить доверие правительства к общественным органам, наиближе принимающим к сердцу всякую благую меру и особенно горячо отстаивающим ее от подкопов и мин, неустанно подводимых темными партиями. Признательные правительству за долю льгот, предоставленных им русской печати, мы относимся с полнейшим уважением к его самостоятельности. Следовательно, обращаться к правительству через печать с просьбой такого рода, какова должна быть просьба, диктуемая Герцену его желанием возвратиться на родину, нет ни малейшего смысла. Такая опрометчивая мысль рекомендовала бы сообразительные способности Герцена гораздо ниже, чем они стоят в нашем мнении. По его просьбе, мы печатаем его письмо, из которого в России узнают, что для издателя «Колокола» «возвращение на родину было бы счастливейшим событием в его жизни», но смеем уверить автора этого письма, что оно не может иметь никакого влияния на представление, которое имеют о Герцене наши государственные люди. Мы должны думать, что Герцен, прося нас заявить о его желании возвратиться на родину, отнюдь не мог иметь неуместной надежды, что это заявление поднимет какой-нибудь всполох и предуготовит правительство к изменению взгляда, какой оно имело о бежавшем Герцене и какой может иметь о Герцене, возжелавшем возвращения. Это было бы слишком легкомысленно, даже после того, как Герцен некоторыми своими выходками, вроде заподозренного им покушения похитить его из Англии, отнял у нас всякую возможность не считать его, при всех его дарованиях, способным на очень большую заносчивость и на самые крайние и смешные увлечения. Одним словом, мы не хотим думать, чтобы Герцен, посылая свое письмо, думал, что опубликование его может иметь какое-нибудь воздействие на правительство и послужить нашему эмигранту средством определить состояние горизонта тех сфер, где должно разрешиться: быть или не быть «счастливейшему событию в жизни» Герцена.
Кое-как, побочными средствами и окольными путями, могут устраиваться экспатриации и побеги за границу, но для возвращения на родину, после стольких выходок против правительства, сделанных притом с такою заносчивою дерзостию, Герцену существует только два пути: один – путь прямого обращения к великодушию Императора, от которого одного будет в таком случае зависеть вся дальнейшая судьба смирившегося строптивца; другой – возвращение на родину, без всяких предварительных просьб, и предание себя власти и суду, который решит судьбу Герцена не по милости, а по закону. Оба эти пути перед Герценом, и от него самого зависит, какой из них он найдет более удобным и предпочтительным; но ни на том, ни на другом из этих путей присланное нам письмо его не облегчит и не укоротит его шествия.
После всего сказанного, спрашиваем себя снова: зачем же Герцен желает, чтобы в России знали, что «возвращение на родину будет счастливейшим событием в его жизни»? Что это: холодный фарс прежнего фанфарона, в своих писаниях обращавшегося за pan-brat-a с государями, или искренний крик нестерпимой боли, вырвавшийся из груди настрадавшегося старика, который на пятьдесят седьмом году сознал недостоинство своего прошедшего, или, наконец, зрело обдуманное желание сериозного человека, преклоняющегося перед судом общественного мнения родной страны и желающего выслушать ее приговор?
По чувству человечества, мы не хотим давать места первому из этих предположений. Пусть лучше будем рисковать впасть в ошибку, но откинем от себя всякую мысль – видеть в настоящем поступке Герцена фарс. Много виновный перед Россиею неоплатными и для многих из нас уголовными, в самом строгом значении слова, винами, Герцен все-таки человек, и вдобавок в эти минуты несчастный человек. Несчастие и скорбь имеют свои неприкосновенные права: человек, уважающий свое человеческое достоинство, должен сдержать свой даже справедливый гнев и относиться к ним с известною деликатностию и участливостию. Мы хотим верить, что письмо Герцена прислано к нам потому, что автора этого письма непреклонно нудит его совесть войти в сношения с родиною, и он хочет знать ее мнение, ее суд о нем. Мы не знаем, какие меры, помимо этого письма, предпринимает Герцен для того, дабы «счастливейшее событие его жизни» сделалось возможным, да для нас это и нимало не важно; но что до желания его видеть напечатанным присланное к нам письмо, то мы готовы видеть в этом поступок не только не легкомысленный и не бесцельный, но даже и очень сериозный. Мы не можем думать иначе; мы склонны думать, что Герцен, сам знающий пути, какими он должен идти в своих исканиях права вернуться на родину, желает знать, как, помимо правительства, отнесется к его желанию и к самому факту его возврата само русское общество, которое он оскорбил гораздо более, чем правительство, имевшее все условия для того, чтобы не обращать внимания на всю его заграничную деятельность, как игнорирует оно ныне деятельность герценовских последователей: Серно-Соловьевича, Элпидина, «Публициста Николки» (есть и такой заграничный писатель) и всех им подобных.
Такую цель г. Герцена мы понимаем и в интересах достижения ее оправдываем его просьбы напечатать письмо, присланное на имя редактора и издателя «Биржевых ведомостей». В самом деле, помимо первой важности, какую должны иметь для Герцена милосердие Государя и взгляд правительства, для него весьма важно предузнать, как отнесется к нему все русское общество, имеющее свои представления о пользе или вреде необыкновенного способа Герцена любить Россию и служить ей, растлевая понятия ее молодых людей. Прекращая издание «Колокола», в прощальном слове к читателям, Герцен весьма верно определил свое настоящее отношение к русскому обществу, когда искренно и не без туги сердечной сознался за себя и за Огарева: «Мы слишком удалились от мнения, господствующего в России, чтобы перебросить мост; нет (телеграфного) каната, столь длинного, чтобы нас услышали… Молодое поколение совершает свой ход и не имеет нужды в нашем слове. Пусть говорят другие, мы не имеем ничего сказать нынешнему поколению». Итак, публицист Герцен, поучавший русское общество тоном лжепророка, умер; остался Герцен – русский экспатриот, то есть потерявший родину русский гражданин, и в этом смиренном звании эмигрант естественно должен был вспомнить об общественном мнении нового русского поколения, уже не нуждающегося в его слове. Мы уверены, что, в ответ ему на этот скромный запрос, наше русское мнение не преминет высказаться со всею прямотою, которая, может быть, будет и тяжела, и горька «неисправимому социалисту», но которая все-таки повеет на него своим целящим духом отрезвления.
В этом смысле мы понимаем печатаемое в нынешнем нумере нашей газеты письмо Герцена и, как общественный орган считаем себя призванными и обязанными выразить о письме его наше независимое мнение, которое в известной мере имеем право считать солидарным с мнением людей, подписывающихся на наше издание и не приходящих в противоречие с характером высказываемых в нем суждений.
1869 год.