Текст книги "Однодум"
Автор книги: Автор Неизвестен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Назначение Ланского губернатором в Кострому случилось во время чудаческого служения Александра Афанасьевича Рыжова солигаличским квартальным, и притом еще при некоторых особенных обстоятельствах.
По вступлении Сергея Степановича в должность губернатора он, по примеру многих деятелей, прежде всего "размел губернию", то есть выгнал со службы великое множество нерадивых и злоупотреблявших своею должностью чиновников, в числе коих был и солигаличский городничий, при котором состоял квартальным Рыжов.
По изгнании со службы негодных лиц новый губернатор не спешил замещать их другими, чтобы не попасть, на таких же, а может быть, еще и на худших. Чтобы избрать людей достойных, он хотел оглядеться, или, как нынче по-русски говорят, "ориентироваться".
С этою целью должности удаленных лиц были поручены временным заместителям из младших чиновников, а губернатор вскоре же предпринял объезд всей губернии, затрепетавшей странным трепетом от одних слухов о его "надменной фигуре".
Александр Афанасьевич исправлял должность городничего. Что он делал на этом заместительстве отменного от прежних "сталых" порядков, – этого не знаю; но, разумеется, он не брал взяток на городничестве, как не брал их на своем квартальничестве. Образа жизни своей и отношений к людям Рыжов тоже не менял, – даже не садился на городнический стул перед зерцало (*16), а подписывался "за городничего", сидя за своим изъеденным чернилами столиком у входной двери. Этому последнему упорству Рыжов имел объяснение, находящееся в связи с апофеозом его жизни. У Александра Афанасьевича и после многих лет его службы точно так же, как и в первые дни его квартальничества, _не было форменного платья_, и он правил "за городничего" все в том же просаленном и перештопанном бешмете. А потому на представления письмоводителя пересесть на место он отвечал:
– Не могу, хитон обличает мл, яко несть брачен.
Все это так и было записано им собственною рукою в его "Однодуме", с добавлением, что письмоводитель предлагал ему "пересесть в бешмете, но снять орла на зерцале", однако Александр Афанасьевич "оставил сию непристойность" и продолжал сидеть на прежнем месте в бешмете.
Делу полицейской расправы в городе эта неформенность не мешала, но вопрос становился совершенно иным, когда пришла весть о приезде "надменной фигуры". Александр Афанасьевич в качестве градоначальника должен был встретить губернатора, принять и рапортовать ему о благосостоянии Солигалича, а также отвечать на все вопросы, какие Ланской ему предложит, и репрезентовать ему все достопримечательности города, начиная от собора до тюрьмы, пустырей, оврагов, с которыми никто не знал, что делать.
Рыжов действительно имел задачу: как ему отбыть все это в своем бешмете? Но он об этом нимало не заботился, зато много забот причиняло это всем другим, потому что Рыжов своим безобразием мог на первом же шагу прогневить "надменную фигуру". Никому и в голову не приходило, что именно Александру-то Афанасьевичу и предстояло удивить и даже _обрадовать_ всех пугавшую "надменную фигуру" и даже напророчить ему повышение.
Вообще заботливый Александр Афанасьевич нимало не смущался, как он явится, и совсем не разделял общей чиновничьей робости, через что подвергся осуждению и даже ненависти и пал во мнении своих сограждан, но пал с тем, чтобы потом встать всех выше и оставить по себе память героическую и почти баснословную.
8
Не излишне еще раз напомнить, что в те недавние, но глубоко провалившиеся времена, к которым относится рассказ о Рыжове, губернаторы были совсем не то, что в нынешние лукавые дни, когда величие этих сановников значительно пало или, по выражению некоего духовного летописца, "жестоко подвалишася". Тогда губернаторы ездили "страшно", а встречали их "притрепетно". Течение их совершалось в грандиозной суете, которой работали не только все младшие начальства и власти, но даже и чернь и четвероногие скоты. Города к приезду губернаторов воспринимали помазание мелом, сажей и охрою; на шлагбаумы заново наводилась национальная пестрядь казенной трехцветки; бударям и инвалидам внушали "головы и усы наваксить", – из больниц шла усиленная выписка в "оздоровку". Во всеобщем оживлении участвовало все до конец земли; из деревень на тракты сгоняли баб и мужиков, которые по месяцам кочевали, чиня дорожные топи, гати и мосты; на станциях замедляли даже оглашенные курьеры и разные поручики, спешно едущие по бесчисленным казенным надобностям. Станционные смотрители в эту пору отмещивали неспокойному люду свои нестерпимые обиды и с непоколебимою душевною твердостию заставляли плестись на каких попало клячах, потому что хорошие лошади "выстаивались" под губернатора. Словом, не было никому ни проходу, ни проезду без того, чтобы он не осязал каким-нибудь из своих чувств, что в природе всех вещей происходит нечто чрезвычайное. Благодаря этому тогда без всякого пустозвонства болтливой прессы всяк, стар и млад, знали, что едет тот, кого нет на всю губернию больше, и все, кто как умел, выражали по этому случаю искреннему своему разнообразные свои чувства. Но самая возвышенная деятельность происходила в центральных гнездах уездного властелинства – в судебных канцеляриях, где дело начиналось с утомительной и скучной отметки регистров, а кончалось веселою операциею обметания стен и мытья полов. Поломойство – это было что-то вроде классических оргий в дни сбирания винограда, когда все напряженно ликовало, имея одну заботу: пожить, пока наступит час смертный. В канцелярии за небольшим конвоем кривых инвалидов доставляли из острога смертною скукою соскучившихся арестанток, которые, ловя краткий миг счастия, пользовались здесь пленительными правами своего пола – услаждать долю смертных. Декольте и маншкурт (*17), с которыми они приступали к работе, столь возбудительно действовали на дежуривших при бумагах молодых приказных, что последствием этого, как известно, в острогах нередко появлялись на свет так называемые "поломойные дети" – не признанного, но несомненно благородного происхождения.
В эти же дни в домах чернили парадные сапоги, белили ретузы и приготовляли слежавшиеся и поточенные молью мундиры. Это тоже оживляло город. Мундиры сначала _провешивали_ в жаркий день на солнышке, раскидывая их на протянутых через двор веревках, что ко всяким воротам привлекало множество любопытных; потом мундиры _выбивали_ прутьями, растянув на подушке или на войлочке; затем их трясли, еще позже их _штопали, утюжили_ и, наконец, _раскидывали_ на кресле в зале или другой парадной комнате, в заключение всего – в конце концов их втихомолку кропили из священных бутылочек богоявленскою водой, которая, если ее держать у образа в заткнутой воском посудине, не портится от одного крещеньева дня до другого и нимало не утрачивает чудотворной силы, сообщаемой ей в момент погружения креста с пением "Спаси, господи, люди твоя и благослови достояние твое".
Исходя в сретение особ, чиновники облекались в окропленные мундиры и в качестве прочего божия достояния бывали спасаемы. Об этом есть много достоверных сказаний, но при нынешнем всеобщем маловерии и особенно при оффенбаховском (*18) настроении, царящем в чиновном мире, все это уже уронено в общем мнении и в числе многих других освященных временем вещей легкомысленно подвергается сомнению; отцам же нашим, имевшим настоящую, крепкую веру, давалось по их вере.
Ожидание губернатора в те времена длилось долго и мучительно. Железных дорог тогда еще не было, и поезда не подходили в урочный час по расписанию, подвозя губернатора вместе со всеми прочими смертными, а особо заготовлялся тракт, и затем никто не знал с точностью ни дня, ни часа, когда сановник пожалует. Поэтому истома ожидания была продолжительна и полна особенной торжественной тревожности, на самом зените которой находился очередной будочник, обязанный наблюдать тракт с самой высшей в городе колокольни. Он должен был не задремать, охраняя город от внезапного наезда; но, конечно, случалось, что он дремал и даже спал, и тогда в таких несчастных случаях бывали разные неприятности. Иногда нерадивый страж ударял в малый колокол, подпустив губернатора уже на слишком близкую дистанцию, так что не все чиновники успевали примундириться и выскочить, протопоп облачиться и стать со крестом на сходах, а иногда даже городничий не успевал выехать, стоя в телеге, к заставе. Во избежание этого сторожа заставляли ходить вокруг колокольни и у каждого пролета делать поклон в соответственную сторону.
Это служило сторожу развлечением, а обществу ручательством, что бдящий над ним не спит и не дремлет. Но и эта предосторожность не всегда помогала; случалось, что сторож обладал способностью альбатроса: он спал, ходя и кланяясь, а спросонья бил ложный всполох, приняв за губернатора помещичью карету, и тогда в городе поднималось напрасное смятение, оканчивавшееся тем, что чиновники снова размундиривались и городническая тройка откладывалась, а неосмотрительного стража слегка или не слегка секли.
Подобные трудности встречались часто и преодолевались нелегко, и притом всею своею тягостью главным образом лежали на городничем, который вперед всех выносился вскачь навстречу, первый принимал на себя начальственные взоры и взрывы и потом опять, стоя же, скакал впереди губернаторской кареты к собору, где у крыльца ожидал протопоп во всем облачении с крестом и кропилом в чаше священной воды. Здесь городничий непременно собственноручно откидывал губернаторскую подножку и этим приемом, так сказать, собственноручно выпускал прибывшую высокую особу на родимую землю из путешественного ковчега. Теперь все это уже не так, все это попорчено, и притом едва ли даже без участия самих губернаторов, в числе коих были охотники "играть на понижение". Нынче они, может быть, и каются, но что уплыло, того не воротят: подножек им никто не откидывает, кроме лакеев и жандармов.
Но исправлявший эту обязанность прежний городничий этим не стеснялся и служил для всех первым пробным камнем; он первый изведывал: лют или благостен прибывший губернатор. И, надо правду сказать, от городничего многое зависело: он мог испортить дело вначале, потому что одною какою-нибудь своею неловкостью мог разгневать губернатора и заставить его рвать и метать; а мог также одним ловким прыжком, оборотом или иным соответственным вывертом привести его превосходительство в благорасположение.
Теперь каждый, даже не знавший этих патриархальных порядков, читатель может судить, как естественна была тревога солигаличской чиновной знати, которой пришлось иметь своим представителем такого своеобычного, неуклюжего и упрямого городничего, как Рыжов, у которого, вдобавок ко всем его личным неудобным качествам, весь убор состоял в полосатом тиковом бешмете и кошлатой мужичьей шапке.
Вот что первое должно было ударить прямо в очи "надменной фигуре", о которой уже досужие языки довели до Солигалича самые страшные вести... Чего было ожидать доброго?
9
Александр Афанасьевич действительно мог привести кого хотите в отчаяние; он ни о чем не беспокоился и в ожидании губернатора держал себя так, как будто предстоявшее страшное событие его совсем не касалось. Он не сломал ни у одного жителя ни одного забора, ничего не перемазал ни мелом, ни охрою и вообще не предпринимал никаких средств не только к украшению города, но и к изменению своего несообразного костюма, а продолжал прохаживаться в бешмете. На все предлагаемые ему прожекты он отвечал:
– Не должно вводить народ в убытки: разве губернатор изнуритель края? он пусть проедет, а забор пусть останется. – Требования же насчет мундира Рыжов отражал тем, что у него на то нет достатков и что, говорит, имею, в том и являюсь: богу совсем нагишом предстану. Дело не в платье, а в рассудке и в совести, – по платью встречают – по уму провожают.
Переупрямить Рыжова никто не надеялся, а между тем это было очень важно не столько для упрямца Рыжова, которому, может быть, и ничего, с его библейской точки зрения, если его второе лицо в государстве сгонит с глаз долой в его бешмете; но это было важно для всех других, потому что губернатор, конечно, разгневается, увидя такую невидаль, как городничий в бешмете.
Дорожа первым впечатлением ожидаемого гостя, солигаличские чины добивались только двух вещей: 1) чтобы был перекрашен шлагбаум, у которого Александр Афанасьевич должен встретить губернатора, и 2) чтобы сам Александр Афанасьевич был на этот случай не в полосатом бешмете, а в приличной его званию форме. Но как этого достигнуть?
Мнения были различные, и более склонялись все к тому, чтобы и шлагбаум перекрасить, и городничего одеть в складчину. В отношении шлагбаума это было, конечно, удобно, но по отношению к обмундировке Рыжова никуда не годилось.
Он сказал: "Это дар, а я даров не приемлю". Тогда восторжествовало над всеми предложение, которое подал зрелый в сужденье отец протопоп. Он не видал нужды ни в какой складчине ни на окраску заставы, ни на форму градоправителя, а сказал, что все должно лечь на того, кто всех провиннее, а всех провиннее, по его мнению, был откупщик. На него все должно и пасть. Он один обязан на свой собственный счет не по неволе какой, а из усердия окрасить заставу, за что протопоп обещал, сретая губернатора, упомянуть об этом в кратком слове и, кроме того, помолиться о жертвователе в тайноглаголемой запрестольной молитве. Кроме того, отец протопоп рассудил, что откупщик должен дать заседателю, сверх ординарии, тройную порцию рому, французской водки и кизлярки, до которых заседатель охоч. И пусть заседатель за то отрапортуется больным и пьет себе дома эту добавочную ординарию и на улицу не выходит, а свой мундир, одной с полицейским формы, отпустит Рыжову, от чего сей последний, вероятно, не найдет причины отказаться, и будут тогда и овцы целы, и волки сыты.
План этот тем более был удачен, что непременный заседатель ростом-дородством несколько походил на Рыжова, и притом, женясь недавно на купеческой дочери, имел мундирную пару в полном порядке. Следовательно, оставалось только упросить его, чтобы он для общего блага к приезду начальства слег в постель под видом тяжкой болезни и сдал свою амуницию на этот случай Рыжову, которого отец протопоп, надеясь на свой духовный авторитет, тоже взялся убедить – и убедил. Не видя в этом ни даров, ни мзды, справедливый Александр Афанасьевич, для общего счастия, согласился надеть мундир. Произведена была примерка и пригонка форменной пары заседателя на Рыжова, и после некоторого выпуска со всех сторон всех запасов в мундире и в ретузах дело было приведено к удовлетворительному результату. Александр Афанасьевич хотя чувствовал в мундире весьма стеснительную связанность, но мог, однако, двигаться и все-таки был теперь сносным представителем власти. Небольшой же белый карниз между мундиром и канифасовыми ретузами положено было закрыть соответственною же канифасовою надшивкою, которою этот карниз был удачно замаскирован. Словом, Александр Афанасьевич был снаряжен так, что губернатор мог повернуть его на все стороны и полюбоваться им так и иначе. Но злому року угодно было все это осмеять и оставить Александру Афанасьевичу надлежащую представительность только с одной стороны, а другую совсем испортить, и притом таким двусмысленным образом, что могло дать повод к самым произвольным толкованиям его и без того загадочного политического образа мыслей.
10
Шлагбаум был окрашен во все цвета национальной пестряди, состоящей из черных и белых полос с красными отводами, и еще не успел запылиться, как пронеслась весть, что губернатор уже выехал из соседнего города и держит путь прямо на Солигалич. Тотчас же везде были поставлены махальные солдаты, а у забора бедной хибары Рыжова глодала землю резвая почтовая тройка с телегою, в которую Александр Афанасьевич должен был вспрыгнуть при первом сигнале и скакать навстречу "надменной фигуре".
В последнем условии было чрезвычайно много неудобной сложности, исполнявшей все вокруг беспокойной тревогой, которую очень не любил самообладающий Рыжов. Он решился "быть всегда на своем месте": перевел тройку от своего забора к заставе и сам в полном наряде – в мундире и белых ретузах, с рапортом за бортом, сел тут же на раскрашенную перекладину шлагбаума и водворился здесь, как столпник, а вокруг него собрались любопытные, которых он не прогонял, а напротив, вел с ними беседу и среди этой беседы сподобился увидать, как на тракте заклубилось пыльное облако, из которого стала вырезаться пара выносных с форейтором, украшенным медными бляхами. Это катил губернатор.
Рыжов быстро спрыгнул в телегу и хотел скакать, как вдруг был поражен общим стоном и вздохом толпы, крикнувшей ему:
– Батюшка, сбрось штанцы!
– Что такое? – переспросил Рыжов.
– Штанцы сбрось, батюшка, штанцы, – отвечали люди. – Погляди-ка, на коем месте сидел, так к белому весь шланбов припечатал.
Рыжов оглянулся через плечо и увидел, что все невысохшие полосы национальных цветов шлагбаума действительно с удивительною отчетливостью отпечатались на его ретузах.
Он поморщился, но сейчас же вздохнул и сказал: "Сюда начальству глядеть нечего" и пустил вскачь тройку навстречу "надменной особе".
Люди только руками махнули:
– Отчаянный! что-то ему теперь будет?
11
Скороходы из этой же толпы быстро успели дать знать в собор духовенству и набольшим, в каком двусмысленном виде встретит губернатора Рыжов, но теперь уже всем было самому до себя.
Всех страшнее было протопопу, потому что чиновники притаились в церкви, а он с крестом в руках стоял на сходах. Его окружал очень небольшой причет, из коего вырезались две фигуры: приземистый дьякон с большой головой и длинноногий дьячок в стихаре с священною водою в "апликовой" (*19) чаше, которая ходуном ходила в его оробевших руках. Но вот трепет страха сменился окаменением: на площади показалась борзо скачущая тройкою почтовая телега, в которой с замечательным достоинством возвышалась гигантская фигура Рыжова. Он был в шляпе, в мундире с красным воротом и в белых ретузах с надшитым канифасовым карнизом, что издали решительно ничего не портило. Напротив, он всем казался чем-то величественным, и действительно таким и должен был казаться. Твердо стоя на скачущей телеге, на облучке которой подпрыгивал ямщик, Александр Афанасьевич не колебался ни направо, ни налево, а плыл точно на колеснице как триумфатор, сложив на груди свои богатырские руки и обдавая целым облаком пыли следовавшую за ними шестериком коляску и легкий тарантасик. В этом тарантасе ехали чиновники. Ланской помещался один в карете и, несмотря на отличавшую его солидную важность, был, по-видимому, сильно заинтересован Рыжовым, который летел впереди его, стоя, в кургузом мундире, нимало не закрывавшем разводы национальных цветов на его белых ретузах. Очень возможно, что значительная доля губернаторского внимания была привлечена именно этою странности", значение которой не так легко было понять и определить.
Телега в свое время своротила в сторону, и Александр Афанасьевич в свое время соскочил и открыл дверцу у губернаторской кареты.
Ланской вышел, имея, как всегда, неизменно "надменную фигуру", в которой, впрочем, содержалось довольно доброе сердце. Протопоп, осенив его крестом, сказал: "Благословен грядый во имя господне", и затем покропил его легонько священной водою.
Сановник приложился ко кресту, отер батистовым платком попавшие ему на надменное чело капли и вступил _первый_ в церковь. Все это происходило на самом виду у Александра Афанасьевича и чрезвычайно ему не понравилось, все было "надменно". Неблагоприятное впечатление еще более усилилось тем, что, вступив в храм, губернатор не положил на себя креста и никому не поклонился – ни алтарю, ни народу, и шел как шест, не сгибая головы, к амвону.
Это было против всех правил Рыжова по отношению к богопочитанию и к обязанностям высшего быть примером для низших, – и благочестивый дух его всколебался и поднялся на высоту невероятную.
Рыжов все шел следом за губернатором, и по мере того, как Ланской приближался к солее (*20), Рыжов все больше и больше сокращал расстояние между ним и собою и вдруг неожиданно схватил его за руку и громко произнес:
– Раб божий Сергий! входи во храм господень не надменно, а смиренно, представляя себя самым большим грешником, – вот как!
С этим он положил губернатору руку на спину и, степенно нагнув его в полный поклон, снова отпустил и стал навытяжку.
12
Очевидец, передававший эту анекдотическую историю о солигаличском антике, ничего не говорил, как принял это бывший в храме народ и начальство. Известно только, что никто не имел отваги, чтобы заступиться за нагнутого губернатора и остановить бестрепетную руку Рыжова, но о Ланском сообщают нечто подробнее. Сергей Степанович не подал ни малейшего повода к продолжению беспорядка, а, напротив, "сменил свою горделивую надменность умным самообладанием". Он не оборвал Александра Афанасьевича и даже не сказал ему ни слова, но перекрестился и, оборотясь, поклонился всему народу, а затем скоро вышел и отправился на приготовленную ему квартиру.
Здесь Ланской принял чиновников – коронных и выборных и тех из них, которые ему показались достойными большего доверия, расспросил о Рыжове: что это за человек и каким образом он терпится в обществе.
– Это наш квартальный Рыжов, – отвечал ему голова.
– Что же он... вероятно, в помешательстве?
– Никак нет: просто всегда _такой_.
– Так зачем же держать _такого_ на службе?
– Он по службе хорош.
– Дерзок.
– Самый смирный: на шею ему старший сядь, – рассудит: "поэтому везть надо" – и повезет, но только он много в Библии начитавшись и через то расстроен.
– Вы говорите несообразное: Библия книга божественная.
– Это точно так, только ее не всякому честь пристойно: в иночестве от нее страсть мечется, а у мирских людей ум мешается.
– Какие пустяки! – возразил Ланской и продолжал расспрашивать:
– А как он насчет взяток: умерен ли?
– Помилуйте, – говорит голова, – он совсем ничего не берет...
Губернатор еще больше не поверил.
– Этому, – говорит, – я уже ни за что не поверю.
– Нет; действительно не берет.
– А как же, – говорит, – он какими средствами живет?
– Живет на жалованье.
– Вы вздор мне рассказываете: такого человека во всей России нет.
– Точно, – отвечает, – нет; но у нас такой объявился.
– А сколько ему жалованья положено?
– В месяц десять рублей.
– Ведь на это, – говорит, – овцу прокормить нельзя.
– Действительно, – говорит, – мудрено жить – только он живет.
– Отчего же так всем нельзя, а он обходится?
– Библии начитался.
– Хорошо, "Библии начитался", а что же он ест?
– Хлеб да воду.
И тут голова и рассказал о Рыжове, каков он во всех делах своих.
– Так это совсем удивительный человек! – воскликнул Ланской и велел позвать к себе Рыжова.
Александр Афанасьевич явился и стал у притолки, иже по подчинению.
– Откуда вы родом? – спросил его Ланской.
– Здесь, на Нижней улице родился, – отвечал Рыжов.
– А где воспитывались?
– Не имел воспитания... у матери рос, а матушка пироги пекла.
– Учились где-нибудь?
– У дьячка.
– Исповедания какого?
– Христианин.
– У вас очень странные поступки.
– Не замечаю: всякому то кажется странно, что самому не свойственно.
Ланской подумал, что это вызывающий, дерзкий намек, и, строго взглянув на Рыжова, резко спросил:
– Не держитесь ли вы какой-нибудь секты?
– Здесь нет секты: я в собор хожу.
– Исповедуетесь?
– Богу при протопопе каюсь.
– Семья у вас есть?
– Есть жена с сыном.
– Жалованье малое получаете?
Никогда не смеявшийся Рыжов улыбнулся.
– Беру, – говорит, – в месяц десять рублей, а не знаю: как это – много или мало.
– Это не много.
– Доложите государю, что для лукавого раба это мало.
– А для верного?
– Достаточно.
– Вы, говорят, никакими статьями не пользуетесь?
Рыжов посмотрел и промолчал.
– Скажите по совести: быть ли это может так?
– А отчего же не может быть?
– Очень малые средства.
– Если иметь великое обуздание, то и с малыми средствами обойтись можно.
– Но зачем вы не проситесь на другую должность?
– А кто же эту занимать станет?
– Кто-нибудь другой.
– Разве он лучше меня справит?
Теперь Ланской улыбнулся: квартальный совсем заинтересовал его не чуждую теплоты душу.
– Послушайте, – сказал он, – вы чудак; я вас прошу сесть.
Рыжов сел vis-a-vis [напротив (франц.)] с "надменным".
– Вы, говорят, знаток Библии?
– Читаю, сколько время позволяет, и вам советую.
– Хорошо; но... могу ли я вас уверить, что вы можете со мною говорить совсем откровенно и по справедливости?
– Ложь заповедью запрещена – я лгать не стану.
– Хорошо. Уважаете ли вы власти?
– Не уважаю.
– За что?
– Ленивы, алчны и пред престолом криводушны, – отвечал Рыжов.
– Да, вы откровенны. Благодарю. Вы тоже пророчествуете?
– Нет; а по Библии вывожу, что ясно следует.
– Можете ли вы мне показать хоть один ваш вывод?
Рыжов отвечал, что может, – и сейчас же принес целый оберток бумаги с надписью "Однодум".
– Что тут есть пророчественного о прошлом и сбывшемся? – спросил Ланской.
Квартальный перемахнул знакомые страницы и прочитал: "Государыня в переписке с Вольтером назвала его вторым Златоустом. За сие несообразное сравнение жизнь нашей монархини не будет иметь спокойного конца".
На отлинеенном поле против этого места отмечено: "Исполнилось при огорчительном сватовстве Павла Петровича" (*21).
– Покажите еще что-нибудь.
Рыжов опять заметал страницы и указал новое место, которое все заключалось в следующем: "Издан указ о попенном сборе (*22). Отныне хлад бедных хижин усилится. Надо ожидать особенного наказания". И на поле опять отметка: "Исполнилось, – зри страницу такую-то", а на той странице запись о кончине юной дочери императора Александра Первого с отметкою: "Сие последовало за назначение налога на лес".
– Но позвольте, однако, – спросил Ланской, – ведь леса составляют собственность?
– Да; а греть воздух в жилье составляет потребность.
– Вы против собственности?
– Нет; я только чтобы всем тепло было в стужу. Не надо давать лесов тем, кому и без того тепло.
– А как вы судите о податях: следует ли облагать людей податью?
– Надо наложить, и еще прибавить на всякую вещь роскошную, чтобы богатый платил казне за бедного.
– Гм, гм! вы ниоткуда это учение не почерпаете?
– Из Священного писания и моей совести.
– Не руководят ли вас к сему иные источники нового времени?
– Все другие источники не чисты и полны суемудрия.
– Теперь скажите в последнее: как вы не боитесь ни того, что пишете, ни того, что со мною в церкви сделали?
– Что пишу, то про себя пишу, а что в храме сделал, то должен был учинить, цареву власть оберегаючи.
– Почему цареву?
– Дабы видели все его слуг к вере народной почтительными.
– Но ведь я мог с вами обойтись совсем не так, как обхожусь.
Рыжов посмотрел на него "_с сожалением_" и отвечал:
– А какое же зло можно сделать тому, кто на десять рублей в месяц умеет с семьей жить?
– Я мог велеть вас арестовать.
– В остроге сытей едят.
– Вас сослали бы за эту дерзость.
– Куда меня можно сослать, где бы мне было хуже и где бы бог мой оставил меня? Он везде со мною, а кроме его, никого не страшно.
Надменная шея склонилась, и левая рука Ланского простерлась к Рыжову.
– Характер ваш почтенен, – сказал он и велел ему выйти.
Но, по-видимому, он еще не совсем доверял этому библейскому социалисту и спросил о нем лично сам несколько простолюдинов.
Те, покрутя рукой в воздухе, в одно слово отвечали:
– Он у нас такой-некий-этакой.
Более положительного из них о нем никто не знал.
Прощаясь, Ланской сказал Рыжову:
– Я о вас не забуду и совет ваш исполню – прочту Библию.
– Да только этого мало, а вы и на десять рублей в месяц жить поучитесь, – добавил Рыжов.
Но этого совета Ланской уже не обещал исполнить, а только засмеялся, опять подал ему руку и сказал:
– Чудак, чудак!
Сергей Степанович уехал, а Рыжов унес к себе домой своего "Однодума" и продолжал писать в нем, что изливали его наблюдательность и пророческое вдохновение.
13
Со времени проезда Ланского прошло довольно времени, и события, сопровождавшие этот проезд через Солигалич, уже значительно позабылись и затерлись ежедневною сутолокою, как вдруг нежданно-негаданно, на дивное диво не только Солигаличу, а всей просвещенной России, в обревизованный город пришло известие совершенно невероятное и даже в стройном порядке правления невозможное: квартальному Рыжову был прислан дарующий дворянство владимирский крест – первый владимирский крест, пожалованный квартальному.
Самый орден приехал вместе с предписанием возложить его и носить по установлению. И крест и грамота были вручены Александру Афанасьевичу с объявлением, что удостоен он сея чести и сего пожалования по представлению Сергея Степановича Ланского.
Рыжов принял орден, посмотрел на него и проговорил вслух:
– Чудак, чудак! – А в "Однодуме" против имени Ланского отметил: "Быть ему графом", – что, как известно, и исполнилось. Носить же ордена Рыжову было _не на чем_.
Кавалер Рыжов жил почти девяносто лет, аккуратно и своеобразно отмечая все в своем "Однодуме", который, вероятно, издержан при какой-нибудь уездной реставрации на оклейку стен. Умер он, исполнив все христианские требы по установлению православной церкви, хотя православие его, по общим замечаниям, было "сомнительно". Рыжов и в вере был человек такой-некий-этакой, но при всем том, мне кажется, в нем можно видеть кое-что кроме "одной дряни", – чем и да будет он помянут в самом начале розыска о "трех праведниках".
1879
ПРИМЕЧАНИЯ
В первой половине 1879 года Лесков писал издателю "Нового времени" Суворину:
"Вы меня просили выискать что-нибудь недорогое, интересное и тягучее, с непрерывающимся интересом для "Недельного Нового времени". Вот я Вам и прилагаю программу, что можно составить и что будет от начала до конца живо, интересно, весело и часто смешно, а в то же время нетенденциозно, но язвительнее самой злой брани... Напишу я это с любовью, выбрав материал из редкостного антика, давно скупленного и уничтоженного... Я буду поспевать к каждому N" (т. 10, с. 458).
Рассказ предварялся подзаголовком (впоследствии снятым): "Русские антики (Из рассказов о трех праведниках)".
1. Имеется в виду "Всеобщий географический и статистический словарь кн. С.П.Гагарина". М., 1843.
2. Из поэмы Н.А.Некрасова "Мороз Красный нос" (ч. I, гл. IV. У Некрасова: "в горящую избу войдет").
3. Ночвы – лотки.
4. Бернс Роберт (1759-1796) – великий шотландский поэт.
5. Пророк Исайя – библейский пророк, выступавший с критикой богачей и правителей.
6. Катехизис (греч. – наставление) – изложение христианского вероучения в вопросах и ответах.