Текст книги "Очерки Петербургской мифологии, или Мы и городской фольклор"
Автор книги: Наум Синдаловский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Зловещая «семерка» вкрадывалась даже в посмертные судьбы. Известно, что царский фаворит Распутин был убит в результате заговора в ночь на 17 декабря 1916 года. Тело старца предали земле в Царском Селе 21 декабря. Через 79 дней по решению Временного правительства гроб выкопали из могилы для перевозки и перезахоронения у подножья Поклонной горы. Но на пути произошла авария автомашины, и, согласно одной малоизвестной легенде, тело Распутина до Поклонной горы вообще не было довезено, а кремировано в котельной Политехнического института. А через 79 лет, в декабре 1995 года, как раз на месте той злополучной аварии произошел прорыв плывуна, в результате чего на несколько лет был закрыт перегон между станциями метро «Лесная» – «Площадь Мужества».
Своя мистическая «семерка» была и у Пушкина. Известно, что поэт отличался взрывным характером, в пылу спора мог обидеть, оскорбить, не раз дрался на дуэли. Последняя дуэль в его жизни, по некоторым подсчетам, была 7-й. Она состоялась 27 января 1837 года, в 17 часов вечера. Пушкину к тому времени исполнилось 37 лет.
Цифра «7» в христианской нумерологии считается святым числом. Не случайно ее можно обнаружить в судьбах православных культовых сооружений. Так, любители математического языка цифр обращают внимание на то, что Смольный собор строился 87 лет, 87 лет он был открыт для посещения. Затем после революции был закрыт и в течение 87 лет использовался не по назначению.
Магическая «семерка» не минула судьбы и другого петербургского храма – Спаса на Крови. Его освятили в 1887 году. В 1907-м над его главным куполом водрузили крест. В 1927 году храм был передан иосифлянам, которые стояли в оппозиции к официальной Русской церкви и терпимо относились к советской власти.
Кроме «семерки», в фольклоре широко использовались и другие цифры. В основном это происходило в определенных ситуационных обстоятельствах и только по отношению к личности, оценка которой ставилась в некую ассоциативную зависимость от другого лица, хорошо известного и уже оцененного историей. Любовницу Александра II Екатерину Долгорукую, готовящуюся и не успевшую из-за трагической смерти императора стать его официальной супругой, называли Екатериной III. Верховного главнокомандующего русской армией в Первой мировой войне великого князя Николая Николаевича (Младшего), метившего, по мнению многих, в императоры, в народе окрестили Николаем III. Властолюбивого и амбициозного Председателя Временного правительства Александра Федоровича Керенского прозвали Александром IV. Эта таинственная нумерологическая традиция не изжила себя и в современной России. Владимира Путина то ли за его улыбчивость, то ли за абсолютную монополизацию власти в стране называют Владимиром II, вторым после любимого героя народных былин и сказаний Владимира Красное Солнышко.
7
Утверждение лингвистов, что повседневная устная речь петербуржцев тяготеет к письменной литературной норме, в то время как московская – к традиционному народному говору, имеет под собой достаточно серьезные основания. Об этом говорит и солидная разница в возрасте этих столичных городов, и скорость их статусного взросления. Сравнительно медленная эволюция Москвы от небольшого укрепленного городка на Боровицком холме к столице огромного государства позволила ей на протяжении долгих веков не только собрать вокруг себя различные земли и народы, но и впитывая в себя их многочисленные говоры, наречия и диалекты, постепенно создать единый государственный язык. Москва, таким образом, вольно или невольно обрекла себя на историческую роль хранительницы языковых традиций.
У Петербурга на это времени не было. И хотя на него навалилось не меньшее количество самых разных, в том числе иностранных языков, он их в силу стремительной скорости своего развития не впитывал, а смешивал. Кроме того, рождение Петербурга практически совпало с зарождением современной литературы – культурологического явления, равного по силе воздействия на общественное сознание таким цивилизационным процессам как промышленная или финансовая революции. В этих условиях петербургский язык приобретал некоторые характерные признаки, во многом отличные от традиционной московской речи. Кажется, первыми эти различия обнаружили публицисты, затем их зафиксировали лингвисты. Городскому фольклору оставалось только как-то на это отреагировать.
Особый петербургский язык начал складываться давно, и процесс этот продолжается до сих пор. В XIX веке появилось петербургское слово, которым городской фольклор окрестил своих, петербургских мошенников, мелких плутов, карманных воришек. Слово для обозначения таких людей в России существовало давно. Их называли старинным нарицательным именем с общеславянским корнем «жулик». Однако в Петербурге для их дефиниции было использовано немецкое слово Mauser, то есть вор. На русском языке оно стало звучать как «мазурик». Лексема «мазурик» в качестве словарной единицы появилась не сразу. Сначала на блатном жаргоне возникло слово «маза», которое означало «учитель» или «вор-профессионал», и только затем появилось обозначение его ученика – мазурик.
В 1940-х годах возникло петербургское слово для обозначения сетчатой продуктовой сумки. В Москве такая кошелка называлась сеткой. Некоторое время это название бытовало и в Питере. После войны ленинградские женщины не выходили на улицу без такой легкой сумочки. Брали ее на всякий случай, на авось, вдруг что-нибудь удастся получить на продовольственные карточки или достать каким-нибудь иным способом. И прозвали такие сетки авоськами. Если верить фольклору, это произошло после одного из выступлений Аркадия Райкина, в котором он озвучил это ставшее сегодня привычным название.
Можно привести целый список параллельных петербургских и московских названий одних и тех же предметов быта или явлений жизни. До сих пор москвичи задают один и тот же вопрос, когда петербуржцы говорят, что их квартира расположена в такой-то парадной: «Вы что, живете во дворцах?» В отличие от наших квартир, квартиры москвичей располагаются в подъездах. В Петербурге носят сапоги и едят пышки, в Москве – ходят в ботинках и кушают пончики. Петербуржцы отдыхают на уличных скамейках, которые в Ленинграде, кстати, назывались «ленинградскими диванами», москвичи усаживаются для этого на лавочки. В Петербурге писали короткими деревянными палочками с прорезанной щелью, в которую вставляли металлическое перо, и потому всю эту нехитрую конструкцию называли вставочкой. Вставочки служили удобным продолжением руки, и поэтому в Москве их называли ручками. У нас женщины носят передники, у них – фартуки. В Питере в магазинах продаются батоны, бублики, свекла, кура, в Москве – булки, баранки, свёкла, курицы. Мы входим в арку, они – в ворота. Мы платим за услуги ЖКХ по квитанциям, москвичи – по жировкам. У нас последний человек в очереди так и называется: последний, в Москве он крайний.
Между тем принцип синонимичности в подборе лексических московско-петербургских пар срабатывал не всегда. Так, в петербургский бытовой лексикон с начала 1920-х годов навсегда вписано слово «буржуйка», аналогов которому нет ни в одном региональном словаре. «Буржуйка» – это переносная печь с выводом дымохода в оконную форточку. Впервые такие приспособления для обогрева появились во время первой петроградской блокады в годы Гражданской войны, когда повсеместно было отключено центральное отопление. Первоначально печи были двух видов. Их различие состояло в том, что одни изготавливались из тяжелого и прочного чугуна, другие – из легкой дешевой жести. Первые были доступны не всем и назывались «буржуйками», вторые – «пролетарками». В историю ленинградской блокады и те и другие вошли под общим именем: «буржуйки». В старых ленинградских квартирах до сих пор сохранились их следы – темные несмываемые пятна посреди комнат. Среди пожилых блокадников существует суеверная примета: если эти пятна закрасить или уничтожить, все может повториться снова.
Особые отношения у Москвы и Петербурга сложились с французским словом «тротуар» и голландским «панель». В пресловутом многовековом диалоге двух столиц Москва из небогатого синонимического ряда предпочитала слово «тротуар», а Петербург – «панель». Этому есть объяснение. В Петербурге пешеходная часть центральных улиц выкладывалась каменными плитами, или панелями, как их здесь называли. Благодаря городскому фольклору, сохранился даже такой лингвистический монстр, как «плитуар», которым одно время небезуспешно пытались пользоваться строгие ревнители исконно русского языка:
Не ходи по плитуару,
Не бренчи калошами.
Все равно любить не буду,
И не сумлевайся.
В этом не было бы ничего особенного, если бы не одно обстоятельство. Для Невского проспекта Петербург сделал принципиальное исключение. Пытаясь преодолеть двусмысленность, связанную с известным словосочетанием «пойти на панель», он предпочел для пешеходных мостовых Невского проспекта синоним «тротуар».
Фольклор оказался исключительно изобретательным. Переносный смысл он оставил для художников, готовых в любое время выйти на Невский проспект и «отдаться» на милость невзыскательных заказчиков, рисуя их портреты прямо на улице. Это получило название: «выйти на панель». Пресловутая панель запечатлена и в питерском фразеологизме «служить у графа Панельного». На языке питерского фольклора это значит «ничего не делать полезного» или просто «бездельничать». Это легко укладывалось в один ряд с петербургской поговоркой: «Шлифовать тротуары Невского проспекта». Что же касается универсального «пойти на панель» в смысле «заняться проституцией», фольклор предложил свою питерскую формулу: «Пойти на Невский». В широко известных в свое время стихах об этом сказано откровенно и недвусмысленно:
Нынче я уже не прачка,
Больше не стираю.
Я по Невскому хожу,
Граждан примечаю.
Сомнительный с точки зрения общепринятой морали дамский промысел на Невском проспекте в свое время приобрел чуть ли не официальный характер. Похоже, существовал некий общественный договор, согласно которому все делали вид, что Невский проспект и создан-то был исключительно для этого. Вот анекдот начала XX века.
...
«Городовой! Не можете ли указать поблизости недорогой ресторан?» – «А вот, барышня, идите прямо по Невскому до Аничкова моста… Потом повернете обратно, до Конюшенной… От Конюшенной поверните опять к Аничкову – пока к вам не пристанет какой-нибудь господин. Вот тут вам недорогой ресторан будет совсем близко».
Кстати, упомянутые в одной из приведенных нами частушек калоши московские ревнители русского языка назвали бы галошами. И правильно бы сделали. К какому бы языку – немецкому, французскому или даже латинскому – ни возводить этимологию русского названия этой «галльской обуви» для грязной сырой погоды, везде слышится и пишется буква «г». В конце концов московская норма победила и в петербургской литературной речи. В XX веке мы уже говорим и пишем, как и москвичи, «галоши».
Справедливости ради надо сказать, что подобное примирение скорее исключение, чем правило. И москвичи, и петербуржцы ревностно следят за сохранением лексических признаков собственной самости. В городском фольклоре Москвы и Петербурга определена даже демаркационная линия, разделяющая сферы влияния. Она проходит как раз посередине, на равном расстоянии от обеих столиц. Трудно сказать, кто первый – москвич или петербуржец – ввел в речевой оборот остроумную дипломатическую формулу языковой суверенности, но она существует и похоже, всех устраивает: «В Бологом поребрик переходит в бордюр», то есть заканчивается Петербург и начинается Москва. И наоборот.
Впрочем, что бы там не говорили лингвисты о неизбежном или гипотетическом сближении московского и петербургского языков, петербургский городской фольклор в большей степени волнуют различия в ментальности петербуржцев и москвичей. И даже если эти различия когда-нибудь сгладятся и станут незаметными, все равно в арсеналах городского фольклора останется сегодняшний анекдот.
...
В трамвай входит дама. Молодой человек уступает ей место.
«Вы ленинградец?» – спрашивает дама. – «Да. Как вы узнали?»
– «Москвич бы не уступил». – «А вы москвичка?»
– «Да. Но как вы узнали?» – «А вы не сказали спасибо ».
8
Как мы видим, в отсутствие словарной необходимости новые слова не рождаются. Иногда эта необходимость бывает более острой, иногда менее, но чаще всего преодолеть надобность в слове невозможно. И именно она, эта непреодолимая потребность в новой, обновленной или измененной лексике является обязательным условием обогащения национального словника.
Однако лингвистический процесс словообразования рождается не на пустом месте. На примере Петербурга это особенно заметно. Петербург в силу своей исторической судьбы стал лабораторией для формирования новой структуры межчеловеческого общения в жестких условиях социального общежития. На улицах Петербурга наряду с русской слышалась французская, немецкая, итальянская и иная речь. Рядом с друг другом соседствовали православные церкви, католические костелы, лютеранские кирхи и другие молельные дома. На фабриках и заводах мастера с иностранными фамилиями управляли петербуржцами в первом поколении, недавними крестьянскими парнями, еще не знакомыми с носовыми платками и столовыми вилками. Французские гувернеры обучали купеческих дочек европейским танцам и современному политесу. Невский проспект пестрел серебряным шитьем чиновничьих мундиров, золотом гвардейских эполет и обманным блеском галунов выездных лакеев. Наши первые академики были иностранцами, первый архитектор – итальянцем швейцарского происхождения, любимая матушка-императрица – немкой, а предком первого поэта и создателя современного русского литературного языка, которым мы сегодня пользуемся, был эфиоп.
Петербург представлял собой одно единое неделимое множество, притом что все составляющие этого множества были исключительно разными и неоднородными. Еще в начале XIX века писатель Владимир Соллогуб в повести «Тарантас» заметил, что «петербургские улицы разделяются, по табели о рангах, на благородные, высокоблагородные и превосходительные». Другой писатель Леонид Борисов через 100 лет в повести об Александре Грине «Волшебник из Гель-Гью» сделал изящное уточнение: «Был поздний холодный вечер… Питеряне в этот час ужинали, петербуржцы сидели в театрах, жители Санкт-Петербурга собирались на балы и рауты». И все это в границах только одного города. Что же оставалось, как не найти общую форму общения, понятную одновременно всем и каждому в отдельности. Петербургу это удалось. И если Москву традиционно принято считать собирательницей русских земель, то Петербургу по праву принадлежит роль собирателя европейских языков. Через прорубленное и распахнутое настежь Петром I окно в Европу в Россию хлынул поток иноязычной лексики. Петербуржцы умело трансформировали ее в русскую речь и приспособили к повседневному бытованию.
В значительной степени это происходило не без участия городского фольклора. В академические толковые словари, определяющие национальную языковую норму, эти слова вошли уже в качестве русских.
В этом нет ничего удивительного. Подобное происходит со всеми странами и народами. За исключением тех, которые остановились в своем развитии.
Эпоха просвещения в фольклоре петербургского студенчества
1
Петербургской период истории России безо всякой натяжки можно назвать эпохой русского Просвещения. Здесь, в Петербурге, в самом начале XVIII века почти одновременно с основанием города церковь впервые была лишена многовекового монопольного права на предоставление знаний. Появились первые, сначала военные, а затем и светские учебные заведения, организованные по европейским образцам. Незадолго до своей смерти Петр I успел сформулировать идею универсального университетского образования, а его дочь, императрица Елизавета Петровна, подписала указ о создании государственного Университета в Москве. Первое профессиональное образование появилось в Петербурге одновременно с созданием Берг-коллегии, руководившей добывающими отраслями зарождающейся промышленности. При Екатерине II было положено начало женскому образованию. И наконец, в 1801 году впервые в России создается Министерство народного образования, ставшее во главе сформированной цельной и строго регламентированной системы образовательных учреждений в стране. В целом такая структура, пройдя сквозь три столетия самых невероятных социально-политических испытаний, сохранилась до настоящего времени.
Между тем первые попытки просвещения взрослого населения были наивными и носили игровой, развлекательный характер, сродни современным опытам подготовки к поступлению в общеобразовательную школу в подготовительных группах детских воспитательных учреждений. По совету немецкого философа-идеалиста Готфрида Вильгельма Лейбница, который одним из путей просвещения считал собирание всяческих редкостей и создание на их основе просветительских общедоступных собраний, Петр I основал первый в России музей. Приводя в суеверный ужас невежд и ретроградов, он издает указ «О принесении родившихся уродов». Коллекция начинает складываться еще в допетербургский период, в Москве, куда свозятся приобретенные самим царем и подаренные ему необычные вещи, редкие инструменты, книги – все то, что, по мнению Лейбница, «может наставлять и нравиться», а по выражению Петра – «зело старо и необыкновенно». В 1714 году коллекцию перевозят в Петербург и размещают в Летнем дворце, в специально выделенном для этого помещении, названном «Куншткамерой», что в переводе с немецкого означает «кабинет редкостей». Однако коллекция стремительно растет и очень скоро грозит вытеснить из Летнего дворца его обитателей. В 1719 году ее переводят в палаты казненного к тому времени сподвижника царя Александра Кикина на Береговую линию, вскоре переименованную в Шпалерную. Здесь, в Кикиных палатах, и открывается первый в России общедоступный музей – Кунсткамера.
Однажды, как рассказывает старинное предание, Петр I пришел в Кунсткамеру в сопровождении знатнейших людей. Указав на выставленные там редкости, царь будто бы сказал: «Теперь представляется полная возможность знакомить всех как с устройством тела человека и животных, так и с породами множества насекомых. Пусть народ наглядно видит богатство обитателей земного шара». Генерал-прокурор Сената граф Павел Иванович Ягужинский, имея в виду, что Кунсткамере нужна финансовая поддержка, чтобы приобретать новые редкости, предложил Петру брать с посетителей плату по одному рублю. Это предложение не понравилось Петру. «Нет, Павел Иванович, – сказал он Ягужинскому, – чем брать, я скорее соглашусь угощать каждого пришедшего чаем, кофе или водкой».
И действительно, вскоре главному смотрителю Кунсткамеры выделили 400 рублей в год на угощение посетителей. Этот обычай просуществовал долго. Еще при императрице Анне Иоанновне посетителей угощали по желанию кофе, бутербродом или водкой, и Кунсткамера была открыта для всех без исключения сословий.
Но удаленность Кикиных палат от центра Петербурга снижала то значение, которое придавал Кунсткамере Петр I, поэтому начали подыскивать место для строительства специального здания. Однажды, согласно легенде, прогуливаясь по Васильевскому острову, Петр наткнулся на две необыкновенные сосны. Ветвь одной из них так вросла в ствол другой, что было невозможно определить, какой из двух сосен она принадлежит. Такой раритет будто бы и подал Петру мысль именно на этом месте выстроить музей редкостей.
Кунсткамеру возвели по проекту архитектора Георга Маттарнови, хотя в строительстве здания принимали участие и такие известные зодчие, как Н. Гербель, Г. Киавери и М. Земцов. Открытие нового музея состоялось в 1728 году. Говорят, достойное место в его экспозиции занял кусок той необыкновенной сосновой ветви.
Еще один подобный опыт просвещения был предпринят Петром в Летнем саду. Летний сад был разбит по инициативе и по личному указанию самого Петра в 1704 году на месте старинной, еще допетербургской усадьбы шведского майора Конау. Заразившись просветительскими идеями Готфрида Лейбница, Петр хотел, чтобы Летний сад, как и Кунсткамера, служил просвещению. Якоб Штелин, приехавший в Петербург в 1735 году, записал любопытное предание.
«Шведский садовник Шредер, отделывая прекрасный сад при Летнем дворце, между прочим, сделал две куртины, или небольшие парки, окруженные высокими шпалерами, с местами для сидений. Государь часто приходил смотреть его работу и, увидавши сии парки, тотчас вздумал сделать в сем увеселительном месте что-нибудь поучительное. Он приказал позвать садовника и сказал ему: „Я очень доволен твоею работою и изрядными украшениями. Однако не прогневайся, что прикажу тебе боковые куртины переделать. Я желал бы, чтобы люди, которые будут гулять здесь в саду, находили в нем что-нибудь поучительное. Как же нам это сделать?“ – „Я не знаю, как это иначе сделать, – отвечал садовник, – разве ваше величество прикажете разложить по местам книги, прикрывши их от дождя, чтобы гуляющие, садясь, могли их читать“ Государь смеялся сему предложению и сказал: „Ты почти угадал; однако читать книги в публичном саду неловко. Моя выдумка лучше. Я думаю поместить здесь изображения Езоповых басен“. <…> В каждом углу сделан был фонтан, представляющий какую-нибудь Езопову басню. <…> Все изображенные животные сделаны были по большей части в натуральной величине из свинца и позолочены. <…> Таких фонтанов сделано было более шестидесяти; при входе же поставлена свинцовая вызолоченная статуя горбатого Эзопа. <…> Государь приказал подле каждого фонтана поставить столб с белой жестью, на котором четким русским письмом написана была каждая басня с толкованием».
Просветительской цели служили и античные скульптуры, специально закупленные Петром I в Италии. Таблички, установленные рядом с ними, сообщали посетителям краткие исторические и культурологические сведения, связанные со скульптурами. К середине XVIII века количество скульптур в Летнем саду приближалось к 250. Остается только сожалеть, что большинство из них погибли в результате разрушительных наводнений 1777 и 1824 годов. Сохранилось только 89 скульптур, среди которых наиболее известна «Нимфа Летнего сада» – беломраморная Флора, выполненная в начале XVIII века неизвестным итальянским скульптором. К 1735 году, когда в Петербург приехал Якоб Штелин, в Летнем саду было устроено более 30 фонтанов, хотя в предании, отрывок из которого мы привели, упоминается о шестидесяти. К сожалению, все фонтаны погибли во время наводнения 1777 года. Впоследствии их решили вообще не восстанавливать.
Сколь трудным и непредсказуемым оказалось благородное дело просвещения, можно понять из истории Венеры Таврической. Эта подлинная античная статуя III века до н. э., найденная во время раскопок в Риме в 1718 году, была привезена в Россию стараниями агента Петра I Юрия Кологривова и дипломата Саввы Рагузинского. Венеру удалось обменять на мощи святой Бригитты, хотя надпись на бронзовом кольце пьедестала и напоминает о том, что Венера подарена Петру I папой Климентом XI.
С огромными предосторожностями, в специальном «каретном станке» статуя была доставлена в Петербург и установлена в Летнем саду «всем на обозрение и удивление». Появление Венеры в «мраморной галерее царского огорода» было воспринято далеко не однозначно. Венеру называли «Срамной девкой», «Блудницей Вавилонской» и «Белой дьяволицей», и, по свидетельству современников, многие плевались в ее сторону. У скульптуры пришлось поставить караульного.
В конце концов, после разрушительного наводнения 1777 года, когда часть скульптур серьезно пострадала от стихии, Венеру из Летнего сада убрали. Она попала в Таврический дворец, откуда в середине XIX века была перенесена в Эрмитаж. Тогда-то за ней и закрепилось современное название – Таврическая.
В октябре 1917 года, сразу после штурма Зимнего дворца, во избежание неконтролируемых искушений возле безрукой нагой богини, как и в далеком начале XVIII века, был поставлен вооруженный матрос. Если верить фольклору, время от времени он выкрикивал: «Кто руки обломал? Ноги повыдергиваю!» Но мы забежали вперед. Вернемся в начало XVIII столетия.