355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Эйдельман » Вьеварум » Текст книги (страница 2)
Вьеварум
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:51

Текст книги "Вьеварум"


Автор книги: Натан Эйдельман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Самому Пушкину заговорщики, кажется, доверяли меньше, чем его строчкам.

Пущин. «Круг знакомства нашего был совершенно розный. После этого мы как-то не часто виделись». Где же князь, франт?

 
Питомец мод, большого света друг,
Обычаев блестящий наблюдатель,
Ты мне велишь оставить мирный круг,
Где, красоты беспечный обожатель,
Я провожу незнаемый досуг.
 

Это – начало третьего «Послания к князю Горчакову», через два года после Лицея. Очевидно, в ту пору были встречи, разговоры, когда Горчаков поучал Пушкина («Ты мне велишь…»).

Пушкин же не слушается и, наоборот, зовет собеседника назад, в прошлое, к лицейским выходкам и забавам:

 
И признаюсь, мне во сто крат милее
Младых повес счастливая семья.
 

Повеса – это ведь прошлое Горчакова (пять лет назад его обозвали «сиятельный повеса»).

 
И ты на миг оставь своих вельмож
И тесный круг друзей моих умножь,
О ты, Харит любовник своевольный…
 

(Хариты – в греческой мифологии грации, воплощение красоты и прелести.)

Пять лет назад Горчаков был "мой друг" («Что должен я, скажи, сейчас желать от чиста сердца другу?»), теперь же еще неизвестно-он вне круга «моих друзей», ему только предлагается тот круг умножить. Амур, хариты еще связывают их, но вельможи – разделяют.

«1819, декабря 12-го князь Александр Михайлович Горчаков пожалован в звание камер-юнкера» – первый придворный чин.

Александра Сергеевича Пушкина пожалуют в камер-юнкеры «1833, декабря 29-го», и он найдет этот чин неподходящим, смешным для тридцатичетырехлетнего поэта. Однако для Горчакова на двадцать втором году жизни камер-юнкерство настолько высокая ступень, что министр иностранных дел канцлер Нессельроде сперва воспротивится: «Молодой человек уже метит на мое место». И еще тридцать семь лет быть канцлером Нессельроде (он же «Кисельвроде» из «Левши»), но сменит его именно Горчаков. Однако в 1819-м юный князь, кажется, крепко нажал на министра через влиятельных ходатаев – да ему ничего другого и не оставалось: «…в кармане лежал яд, и если откажут в месте…»

 
Мой милый друг, мы входим в новый свет,
Но там удел назначен нам не равный,
И розно наш оставим в жизни след…
 

Позже, через восемь лет, будет повторено:

 
Вступая в жизнь, мы рано разошлись…
 

Но вот одна секретная записка – донос, составленный позже Фаддеем Булгариным:

«В свете называется лицейским духом, когда молодой человек не уважает старших, обходится фамильярно с начальником… Какая-то насмешливая угрюмость вечно затемняет чело сих юношей, и оно проясняется только в часы буйной веселости… В Лицее едва несколько слушали курс политической науки, и те именно вышли не либералы, как, например, Корф и другие».

Записка-донос Булгарина, поданная после восстания декабристов, метит в «либералов», то есть вольнодумцев, – и в Пушкина, и в членов тайных обществ, и в «насмешливо-угрюмого» Горчакова (хоть он слушал "курс политической науки").

Достоинство, сдержанность, ирония… Может быть, не так уж сильно они разошлись, вступая в жизнь?

Меж тем одним апрельским днем на квартиру Пушкина в отсутствие хозяина приходит некий поклонник поэзии и предлагает слуге Никите Козлову громадные деньги, пятьдесят рублей, если тот разрешит почитать рукописные стихотворения барина. Никита решительно отказывает и сообщает обо всем Пушкину. Тот смекает, что за любитель явился, сжигает часть рукописей, а на другой день получает приглашение явиться на Невский проспект, в дом генерал-губернатора графа Милорадовича. О том, что произошло дальше, сохранилось несколько воспоминаний современников:

"Милорадович приказывает полицеймейстеру ехать в квартиру [Пушкина] и опечатать все бумаги. Пушкин слышит это приказание, говорит ему: «Граф! Все мои стихи сожжены! – у меня ничего не найдете на квартире; но если вам угодно, все найдется здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги, я напишу все, что когда-либо писано мною (разумеется, кроме печатного), с отметкою, что мое и что рукопись под моим именем».

Милорадович, тронутый этой свободной откровенностью, торжественно воскликнул: "c'est chevaleresque!" – "А! Это по-рыцарски!" – и пожал ему руку. Подали бумаги. Пушкин сел и писал, писал… и написал целую тетрадь. Милорадович расхаживал по комнате, перечитывал стихи по мере того, как Пушкин писал их, прерывал чтение хохотом и даже пожалел, что в эпиграммах ничего нет против Государственного совета или сената (Пушкин записал все, кроме одной эпиграммы – такой опасной, что ее нельзя было показывать самому добродушному генерал-губернатору). Поэта отпустили домой и велели ждать дальнейшего приказания. На другой день тетрадь была доставлена государю.

– А что же ты сделал с автором? – спрашивает Александр I.

– Я, – сказал Милорадович, – я объявил ему от имени вашего величества прощение!

Помолчав немного, государь сказал:

– Не рано ли?

Пройдет сто семнадцать лет, и 14 февраля 1937 года на специальной сессии Академии наук СССР будет принято постановление – о разыскании "тетради Милорадовича", рукописного сборника, заканчивая который автор не знал, чем дело кончится – улыбкой губернатора, крепостью, Сибирью или чем-то еще. Известная исследовательница Пушкина Татьяна Григорьевна Цявловская писала о попытках опытнейших специалистов решить "задачу академии":

«Тетрадь (целая тетрадь!) противоправительственных стихов Пушкина… Тетрадь эту искал в свое время П. Е. Щеголев в архивных фондах Зимнего дворца в Ленинграде, искал ее М. А. Цявловский в фондах II отделения в Архиве древних актов (в Москве). Искала тетрадь и я – среди части бумаг Милорадовича, именно за 1820 год, оказавшихся в фонде его адъютанта Муханова (в Отделе письменных источников в Историческом музее в Москве). Эти поиски не привели пока ни к каким результатам. Но на этом успокаиваться нельзя. Розыски надо продолжать».

Скажем сразу: постановление Академии наук от 14 февраля 1937 года не выполнено до сих пор, тетрадь не найдена – и каждый, кому попадутся на глаза эти строки, еще может попытать счастья…

Но вернемся в петербургскую весну 1820 года, к главному герою, которому не хватает еще нескольких недель до двадцати одного года. Александр I недоволен чрезмерным добродушием Милорадовича, но отменять слово, данное генералом, считает неудобным; к тому же о Пушкине хлопочут друзья – Чаадаев, Карамзин, лицейский директор Энгельгардт. В конце концов выбирается среднее между тюрьмой и полным помилованием – ссылка в Кишинев. Быстро составляется бумага, по которой коллежскому секретарю Пушкину выдается на проезд тысяча рублей ассигнациями. Некогда даже проститься с друзьями. Впрочем, их не так просто доискаться: Пущин, например, давно в служебной командировке в той самой Бессарабии, куда следует ехать Пушкину, а Горчаков – на каком-то заграничном конгрессе. Да и стоит ли докучать другим своею персоной? "Мой милый, – напишет Пушкин с дороги Чаадаеву, – я заходил к тебе, но ты спал; стоило ли будить тебя из-за такой безделицы?" 6 мая 1820 года – в путь. Дельвиг и Яковлев провожают до Царского Села… Как раз в эти дни Пущин возвращается из южных краев в Петербург:

«Белорусский тракт ужасно скучен. Не встречая никого на станциях, я обыкновенно заглядывал в книгу для записывания подорожных и там искал проезжих. Вижу раз, что накануне проехал Пушкин в Екатеринослав. Спрашиваю смотрителя: „Какой это Пушкин?“ Мне и в мысль не приходило, что это может быть Александр. Смотритель говорит, что это поэт Александр Сергеевич, едет, кажется, на службу, на перекладной, в красной русской рубашке, в опояске, в поярковой шляпе (время было ужасно жаркое). Я тут ровно ничего не понимал – живя в Бессарабии, никаких вестей о наших лицейских не имел. Это меня озадачило…»

В той необыкновенной тревожной ситуации их встреча на какой-нибудь станции Белорусского тракта была бы важна и памятна обоим, но, увы, российская география развела на разные концы пути, между которыми ехать две недели, – и не видеться им еще пять лет.

«Проезжай Пушкин сутками позже до поворота на Екатеринослав, я встретил бы его дорогой, и как отрадно было бы обнять его в такую минуту! Видно, нам суждено было только один раз еще повидаться».

Лицейский директор Энгельгардт вскоре сообщит Горчакову:

«Пушкин в Бессарабии и творит там то, что творил всегда: прелестные стихи, и глупости, и непростительные безумства. Посылаю вам одну из его последних пьес, которая доставила мне безграничное удовольствие: в ней есть нечто вроде взгляда в себя. Дал бы бог, чтобы это не было только на кончике пера, а в глубине сердца. Когда я думаю, чем этот человек мог бы стать, образ прекрасного здания, которое рушится раньше завершения, всегда представляется моему сознанию…»

Один из лучших советских режиссеров Сергей Эйзенштейн мечтал еще до войны о цветном фильме про Пушкина. Вторая половина фильма (Петербург, последние годы жизни, дуэль) представлялась ему преимущественно черно-белой, но первая, кишиневско-одесская часть, – цветной.

Обитая в другом мире и даже другом цвете, Пушкину не просто было найти общий язык с чугунниками в их черно-белой столице. Между ним и Горчаковым переписки совсем не было, но почти не было ее в южные годы и с Пущиным —

 
Из края в край преследуем грозой,
Запутанный в сетях судьбы суровой,
Я с трепетом на лоно дружбы новой,
Устав, приник ласкающей главой…
 

Наступила классическая ситуация, опасная, но необходимая для юной дружбы: расхождение, удаление, чтобы после вернуться – или не вернуться… Впрочем, Пушкин изъяснялся со многими приятелями печатно, вместо писем являясь к ним с «Бахчисарайским фонтаном», «Кавказским пленником», первыми строфами «Онегина»; или рукописно-крамольными сочинениями («Кинжал», «Послание к цензору», новые эпиграммы). Отношения не прекращались, но слишком далеки пушкинские Кишинев, Одесса от пущинского Петербурга и горчаковского Лондона…

И тут мы прервем на время, на одну главу, повествование о трех приятелях и последуем за поэтом на Юг, в 1820-е годы.

Глава 2
САРАНЧА ЛЕТЕЛА…

Несколько лет назад в редакции журнала «Знание – сила» толковали о научных экспедициях:

– Давайте организуем экспедицию журнала.

– Давайте, давайте! А что делать надо? Открывать звезды, античастицы или химические элементы?

– Хорошо бы, да не откроем. Нужны темы, особые темы, где мы можем развернуться без смешной конкуренции с институтами и лабораториями. Ведь Генри Стэнли открыл в свое время неведомые страны и спас экспедицию Ливингстона, находясь в служебной командировке от газеты "Нью-Йорк геральд", очень просто: получил от газеты задание – открыть! Понимаете, не описать чужие достижения, а открыть самому. Открыл – и описал…

– Ну что ж, в любой редакции найдется пяток-другой Стэнли, но где же пропавшие Ливингстоны?

– Ах, вы даже не догадываетесь, как много Ливингстонов еще не спасено!.. Представьте, в каком-то сибирском озере появляется дракон, обыкновенный мезозойский дракон. Ученые смеются и не едут, мы тоже смеемся, но едем – и совершаем одно из двух возможных научных открытий: "дракон есть" или "дракона нет"…

– Понятно: первый возможный тип нашей экспедиции – проверка правдивых легенд и невероятных былей. Журналист, не менее крепкий и отчаянный, чем коллега Мелоун из "Затерянного мира", готов последовать за любым Челленджером или заменить последнего…

– Кроме легенд, есть еще пропавшие библиотеки, исчезнувшие рукописи, сундуки, из которых торчат не прочитанные никем (кроме авторов) гениальные стихи, трактаты, мемуары и афоризмы.

Кроме старых рукописей, есть еще географические названия, происхождения которых пока никто не понял, и есть наскальные знаки и рисунки, которые никто не расшифровал… Да что толковать – обратимся к нескольким археологам, натуралистам, текстологам и путешественникам; обратимся и скажем: "Поделитесь горстью-другой "неразгрызенных орешков", пошлите нас хотя бы к одной из ваших загадок – не обязательно к самой трудной, но, пожалуйста, и не к самой легкой. «Нас» – это сотрудников и друзей журнала, то есть журналистов и ученых-журналистов!"

Так случилось, что в одну из первых пробных экспедиций пришлось отправиться автору этих строк…

Отправиться в командировку от журнала, да не в простую, а в научную, было, конечно, заманчиво, тем более что для начала предлагали открыть не бассейн Конго или десятую главу «Онегина», а нечто полегче.

В редакции хранился уже список кое-каких объектов, на которые "хорошо бы двинуться"; у меня же была своя тетрадка исторических и литературных тайн. Стали обсуждать. Говорили о коллекции Строгановых в Томском университете, где "может найтись что угодно…", о бесценной библиотеке пушкинского приятеля Ивана Липранди, давно исчезнувшей, но недавно "мелькнувшей в Кишиневе", о сундуке сибирского купца Пестерева, близкого к Чернышевскому и Герцену, "а в том сундуке…".

В конце концов первую экспедицию решено было направить в Одессу и если времени хватит, то и в Кишинев (времени не хватило).

Почему в Одессу? Во-первых, город хороший… Во-вторых (и "в главных"), из-за одной страницы в тетради-дневнике двух первоклассных пушкинистов – Мстислава Александровича и Татьяны Григорьевны Цявловских.

22 декабря 1928 года М. А. Цявловский сделал следующую запись:

"У меня Александр Михайлович де Рибас (Дерибас){1}сделал сообщение: Александр Сергеевич Сомов (сын той самой Ольги Александровны, рожд. Тургеневой, в которую были влюблены в свое время И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой), служив по дипломатической части, был близко знаком с дипломатом Антоном Антоновичем Фонтоном (1780–1864), который был дружен с графом Михаилом Семеновичем Воронцовым. Этот Фонтон, будучи холостым, завещал свой архив или часть его А. С. Сомову{2}. Разбирая этот архив, А. С. Сомов нашел в нем много писем разных лиц, в том числе два письма М. С. Воронцова к А. А. Фонтону. Письма эти привлекли внимание Сомова тем, что в них много говорилось о Пушкине. Сомов списал их, приготовляя к печати. Во время войны (1914–1918 гг.) архив погиб. Но А. С. Сомов по памяти записал текст этих писем (подлинники были написаны на французском языке), приводя местами и французские фразы. Эти записи Сомов хотел отдать де Рибасу для публикации, но не успел это сделать и умер. Спустя некоторое время сын А. С. Сомова, Александр Александрович Сомов, в 1928 году прислал де Рибасу эти записи отца, которые тот привез в Москву. Текст записей представляет совершенно исключительный интерес. Возможно, что Сомов что-нибудь прибавил и «закруглил», но мне кажется, в общем, записи верно передают как содержание писем Воронцова, так и тон их. В частности, этими письмами считающийся в последнее время легендой рапорт Пушкина в стихах о саранче подтверждается".

На этой же странице – две приписки, сделанные через одиннадцать и пятнадцать лет после смерти Мстислава Александровича Цявловского:

«Прошло тридцать лет. А. М. де Рибаса давно нет в живых. Он ничего из этого не опубликовал. Так все это и кануло».

Т. Цявловская. З.Х11.1958.

«Впрочем, его бумаги находятся в Одесской научной библиотеке. Видела данные об этом в каталоге личных фондов, изданных Ленинской библиотекой».

Т. Цявловская. 24.1V.62.

Записи в тетради Цявловских были причиной, наша экспедиция – следствием. Цель была проста и ясна: отправиться в Одессу и всего только найти сгоревшие, а после того еще раз пропавшие письма. Как полагается, путешественник вел дневник, который воспроизводится с некоторыми добавлениями, сделанными уже после того, как "все было кончено"…

ОДЕССА

Четвертое мая. Поздно вечером в гостинице «Красная» на Пушкинской улице восстанавливаю впечатления прошедшего дня. Майская Одесса, по литературе, должна быть зелена, весела, «бульвар французский весь в цвету…», «слишком рано женятся у нас в Одессе…» и т. п.

Но показалась она хмурой и пыльной. С аэродрома – в такси и к городу по степи. Въехали мы в Одессу. Завернули на Дерибасовскую, оттуда на Пушкинскую. Гостиница «Красная». Бросив чемодан, – в город.

Солнце вышло, но ветер и холодно, а холод в теплых местах много грустнее, чем в холодных. Улицы переполнены, и кажется странным, как много людей, для которых Москва столь же чужая, как мне Одесса. В голове вдруг складывается странный расчет: в городе около миллиона жителей, значит, одна минута целой Одессы складывается из миллиона человеко-минут, что составляет примерно два человеко-года: за минуту город в совокупности проживает столько же, сколько один человек за двухлетие, а за 175 лет, что стоит Одесса, все обитатели ее прожили сообща не меньше 20 миллионов человеко-лет. Если бы попытался один человек идти вверх, по своей персональной родословной, то, для того чтобы пережить все одесские перипетии, пришлось бы ему шагать до ранних третичных обезьян… Из этих 20 миллионов одесских лет интересовали меня сегодня неполных два пушкинских года да еще несколько столетий, суммарно занятых пушкинскими друзьями, врагами, соседями и их потомками. Но выловить несколько сотен из 20 миллионов никогда не было легкой задачей…

Расчеты заканчиваются перед дверью адресного стола. В окошко – за двумя справками. Одна, которую прошу в каждом городе, где бываю:

Фамилия – Липранди.

Имя, отчество, возраст, место рождения, род занятий – не знаю.

Нужен любой человек с такой фамилией.

Морщатся, однако запрос принимают. Фамилия Липранди редкостная. У Ивана Липранди, одесско-кишиневского приятеля Пушкина, были богатейшие дневники о тех годах, были копии двух пушкинских повестей, и все это исчезло. Но ведь были прямые потомки!..

Затем запрос о Сомове: у Цявловских в тетради сказано, что письма Воронцова о Пушкине принадлежали Александру Сергеевичу Сомову, передал же их Дерибасу Александр Александрович Сомов, сын Александра Сергеевича. Старшего Сомова не было в живых уже в 1928-м, о младшем же пытаюсь узнать:

"Сомов Александр Александрович. Год рождения – около 1890–1900. Скорее всего уроженец Одессы…"

Выдают бумажки: "Липранди – нет и Сомова – нет".

Тогда выхожу из адресного стола и направляюсь к областному архиву…

* * *

В архиве не могло быть того, за чем я приехал в Одессу, но туда, где меня ждут или не ждут «пушкинские бумаги», туда я пойду завтра. Сегодня – отдых, а где же лучше отдохнуть, как не над старой рукописью! Книжка, газета – это уже кто-то «отдыхает вместе с тобой»: кто-то за тебя, для тебя поработал. А в архиве – будто на море или в горящий камин глядишь: между тобой и стихией – никаких посредников. Вот ты, а вот – отпечаток той жизни на желтой, белой или еще какой-то бумаге, а на бумаге: «Сослать в Восточную Сибирь на вечное поселение…» Или: «Милая Аннушка, никому не показывай этого письма…»

Перебираю в памяти: Черниговский архив, Саратовский, Смоленский, Псковский. Стоит только как-нибудь войти в тихий, прохладный зал (снаружи позванивают трамваи, а в окно лезет провинциальная ветка), и вдруг над тем городом, где ты только что ходил и глядел, возникает полумираж-полуреальность: чудо прошедшего.

Человек, никогда не дышавший "пылью затерянных хартий", – тот только и делает, что удивляется: ах, старинный почерк – ер, ять! Ах, водяные знаки! Зато для историка, филолога, архивиста все это – будни. Он уже насмотрелся, он уже наглотался и давно разучился изумляться.

Но иногда наступает третья стадия: архивист-прозаик, давно забывший поэзию удивления, и вдруг снова – перворадость, усиленная, а не убитая знанием… С такими-то мыслями оказался я впервые в прохладном, просторном и сумрачном здании Одесского областного архива, после войны утратившего много старины, но все же достаточно сохранившего…

И тут-то, забыв про Одессу за стеной, вдруг впервые чувствую себя земляком ушедших одесситов.

Прежде всего – фамилии… Что за набор "истинно одесских" фамилий в этом архиве! Ксантаки, Кицис, Андре Рипер, Пистоленко, Фабиани, Галаган, Ралли, Кречунец, Кантакузен…

Архивные дела, которые я не смотрел и никогда, наверное, не посмотрю, но что за заглавия у этих архивных дел!

«Дело об Карле Деазерте, преданном нашему правительству как по интересу, так и по убеждению».

«Дело о Симе Шапошниковой, обвиняемой за незаписку ни к какому классу людей» (как хорошо: не запишешься, так пропишем!).

Старая Одесса… «Все блещет югом и пестреет…» «И жадной черни лай свободный…»

Но я не должен забывать, зачем я в этом городе! Мне нужен в основном один, всего один человек – чиновник канцелярии новороссийского генерал-губернатора, числящийся по министерству иностранных дел, «10-го класса Александр Пушкин».

Пушкин настолько одессит, что уже никто почти не знает, как называлась раньше Пушкинская улица. О других – пожалуйста: улица Чкалова была прежде Большой Арнаутской, улица Карла Либкнехта – Греческой, а улица Ласточкина – Ланжероновской…

– А как раньше называлась Пушкинская?

– Мосье! (Наконец-то я дождался настоящего обращения!) Пушкинская всегда была Пушкинской.

И я ухожу, стыдливо скрыв, что во времена Пушкина эта улица, естественно, не называлась Пушкинской, а была Итальянской.

Разумеется, одесские историки за сто лет в этом архиве нашли немало фактов и о Пушкине и вокруг Пушкина. Но канцелярия хозяев Южного края, губернаторов и генерал-губернаторов, – ведь тут она, и если уж я приехал за письмами Воронцова, за кишиневскими и одесскими друзьями поэта, то грех не перелистать десяток-другой архивных дел о тех годах и тех местах, где было сложено:

 
Проклятый город Кишинев,
Тебя бранить язык устанет…
 

…Архив собирался закрываться, а у меня как раз пошла «саранча», кипы синих листов, все – о саранче. Весна 1824 года. «Рапорты о мерах, предпринятых во истребление саранчи».

Страшное бедствие. Мы посмеиваемся: есть легенда, что сочинил Пушкин – "саранча летела, все съела…", а ведь действительно все съела… Впрочем, строк о саранче сейчас не найти в полном Собрании Пушкина – специалисты не верят в их существование, нет доказательств…

Перелистываю приказы Воронцова.

Многим чиновникам ведено отправиться в различные уезды, покрытые саранчой. И тут попадается мне давно опубликованная бумага – о посылке на саранчу самого поэта:

"№ 7976, 22 мая 1824 года. Одесса, отделение 1-е.

Состоящему в штате моем ведомства иностранных дел коллежскому секретарю Пушкину.

Желая удостовериться о количестве появившейся в Херсонской губернии саранчи, равно и о том, с каким успехом исполняются меры, преподанные мною к истреблению оной, я поручаю вам отправиться в уезды Херсонский, Елизаветградский и Александровский. По прибытии в города Херсон, Елизаветград и Александрию явитесь в тамошние уездные присутствия и потребуйте от них сведений: в каких местах саранча возродилась, в каковых количествах, какие учинены распоряжения к истреблению оной и какие средства к тому употребляются. После чего следует вам осмотреть важнейшие места, где саранча наиболее возродилась, и обозреть, с каким успехом употребляемы к истреблению оной средства и достаточны ли распоряжения, учиненные уездными присутствиями. О всем, что по сем вами найдено будет, рекомендую донести".

Подпись.

За приказами начинаются отчеты о практических действиях: командир корпуса Сабанеев бросает на саранчу роту солдат. Чиновник Михаил Сабаньский отправляется "на теоретическую конференцию" – о лучших методах борьбы с саранчой. Длинные, многостраничные отчеты; выводы примерно одинаковы: «За всей деятельностью военных чинов при пособии поселян саранча уменьшилась весьма незначительно»; «Херсонская губерния покрыта саранчой, и обширность мест, ею занимаемых, превозмогает все труды…»

Все рапорты одинаковы, пушкинский рапорт, единственный, в деле отсутствует. Тут архив закрывается. Прошлое – под замком до завтрашнего утра.

5 мая.

На улицу Пастера, мимо застывшего в зеленой бронзе графа Воронцова. Одесская государственная публичная библиотека, где наверху – Отдел редкой книги и рукописей и где служил в 20-х годах Александр Михайлович Дерибас. День летний, окна открыты, корешки книг из библиотеки графа Строганова, одного из одесских губернаторов, шкаф с надписью «Одессика» – все книги про Одессу.

Подробно рассказываю обо всем, показываю запись Цявловских, развертываю «цепочку»: Пушкин – Воронцов – Фонтон – Сомовы – Дерибас…

– Александр Михайлович Дерибас работал в нашем отделе, в этой самой комнате. Он умер тридцать лет назад.

– Неужели столь славная фамилия совсем прекратилась в Одессе?

– Анна Николаевна Дерибас, вдова Александра Михайловича, умерла всего несколько лет назад. Жаль, что вы не приехали раньше… Умерла в доме для престарелых – она была много моложе Александра Михайловича. А знаете ли, что в первом браке красавица Анна Цакни была за писателем Иваном Алексеевичем Буниным? Сейчас мы вам дадим все, но только никаких писем Воронцова у нас нет…

Тут мне приносят папку рукописей, и улица Пастера делается моложе ровно на сорок лет.

I. А. С. Сомов – А. М. Дерибасу. Конец 1927 года

"Глубокоуважаемый Александр Михайлович!

Прошу извинить мне, человеку Вам незнакомому, это обращение. Смягчением ему может служить лишь надежда, что фамилия моя, может быть. Вам не неизвестна и что Вы встречались с отцом моим С. И. Сомовым, около 30 лет прожившим в Одессе.

У меня каким-то чудом уцелели воспоминания об А. С. Пушкине бабушки моей Надежды Мих. Еропкиной (внучки Петра Дмитр. Еропкина, отличившегося при Екатерине II в Москве во время чумы). Воспоминания эти записаны были мною в 1882 году с ее слов еще студентом. Сделал это я по настоянию недавно почившего академика Кони, большого почитателя бабушки, который находил воспоминания ее в высшей степени интересными. Того же мнения был и академик Я. К. Грот.

Перед самой революцией, выйдя в отставку, я поселился в своем маленьком хуторе в Ямпольском уезде Подольской губернии и здесь в тиши начал подготовлять к печати сокровища из двух архивов: 1) деда моего Александра Михайловича Тургенева (часть его воспоминаний я поместил в «Русской старине» 1886 и 87 гг.) и 2) из архива одессита Антона Фонтона. Архив этот был мне подарен сыном его, с которым я прослужил 8 лет в Бухаресте и который полюбил меня, как родного сына. В конце 1917 года на хутор мой нагрянули солдаты, уходившие с румынского фронта, разграбили и сожгли дом. Погибли оба архива. Уцелела лишь незначительная часть, переданная на прочтение знакомым…

Из архива Антона Фонтона сохранились лишь выписки из писем Воронцова к А. Фонтону по поводу Пушкина и об известном рапорте в стихах о саранче…

Моя просьба – дать добрый совет, в какое издание мне обратиться для помещения моих рукописей за скромный гонорар. Если они могут заинтересовать Вас, попрошу разрешения выслать их для ознакомления с просьбой вернуть мне их или, что легче, передать сестре моей Екатерине Сергеевне Иловайской в Одессе, Казарменный переулок, д. № 4…

Александр Сергеевич Сомов"

II. Письмо от 3 января 1928 года

"Глубокоуважаемый Александр Михайлович!

Искренне благодарю Вас за хлопоты. Конечно, буду очень рад, если Вы найдете возможность сделать в Пушкинской комиссии, не только в закрытом, но и публичном заседании, сообщение по содержанию воспоминаний Н. М. Еропкиной. Записанные мною воспоминания ее имеются только в одном экземпляре и никогда напечатаны не были. Записал я их по настоянию покойного академика Кони, большого почитателя Н. М., к которой он часто забегал поболтать.

Однажды он обратился ко мне – студенту с упреком:

– То, что рассказывала мне сегодня Н. М. о Жуковском, – золото. Что стоит Вам взять карандашик и записать? Умрет она – все погибнет…

Я так и сделал. Она прочла и нашла все правильным. Читал мое писание и большой друг ее Яков Карлович Грот. Он настаивал, чтобы воспоминания эти тогда же напечатали. Но у меня наступили выпускные экзамены, воинская повинность, дипломатический экзамен и 30 лет заграничной службы. Вернулся я в Россию перед самой войной…

Заметку об архиве Фонтона с выдержками из писем гр. Воронцова о Пушкине и саранче переписываю и вышлю Вам для ознакомления.

Искренне преданный Вам А. Сомов".

В той же папке, которую я разбирал, уже сорок лет Хранились записки Надежды Михайловны Еропкиной… Перелистываю нежданные мемуары неизвестной мне женщины: Пушкин, Вяземский, Наталья Николаевна, опять Пушкин – что за наваждение? Неопубликованные воспоминания о Пушкине!.. Но ведь не за этими же воспоминаниями я ехал… Моя цель – письмо Воронцова про саранчу, однако ни строчки Воронцова не видно!

– Нет, к сожалению, ничего у нас больше не найти. Вот старинные деловые бумаги нашей библиотеки. Видите, счет, выписанный Сомову за воспоминания Еропкиной, но в счете не упомянуты какие-либо письма Воронцова о Пушкине и саранче. Записками Еропкиной интересовались когда-то одесские пушкинисты, да где они? Михаил Павлович Алексеев теперь в Ленинграде, академик; Сергей Петрович Шестериков погиб в 1941-м. Кажется, он этим всем и занимался…

Снова достаю выписку из тетради Цявловских: в декабре 1928 года Дерибас в Москве читал или пересказывал им письма Воронцова. Значит, между 3 января 1928 года (дата последнего письма А. С. Сомова) и концом того же года произошли следующие события: 1. А. С. Сомов умирает. 2. Текст обещанных писем передает Дерибасу сын покойного, Александр Александрович Сомов. Но именно этого текста нет… Может быть, библиотека не приобрела рукописи, которая вернулась к хозяевам, Сомовым? Да и без того в семье Сомовых, вероятно, осталась копия. Вспоминаю:

«Сестра моя Екатерина Сергеевна Иловайская, в Одессе, Казарменный переулок, дом 4»

Сорок лет назад по этому адресу жила старая женщина, родная сестра того, кто владел интересующей меня рукописью. Она же была посредницей в переговорах, ей рукопись была переслана и у нее, может быть, осталась!

Но… 1928–1967; той женщины не может быть в живых… Благодаря «Одессике» легко нахожу, как теперь называется Казарменный переулок: переулок Некрасова ("Казарменный" – из-за казарм Суворова, а Некрасов, кажется, и в Одессе-то не бывал!).

На время откладываю соблазнительные записки Еропкиной и выхожу из библиотеки. Вдруг навстречу старичок, такой старичок, которого сразу захотелось спросить, где находится переулок Некрасова. Старичок, глядя на меня с грустным презрением, поясняет, что Казарменный, где и он сам проживает, начинается в десяти шагах от места нашего разговора…

Старинный двухэтажный дом, переулок Некрасова, № 4. Вхожу. Предстаю перед хмурым человеком, моющим собственный автомобиль. Как спросить о Екатерине Сергеевне Иловайской?

Художественная литература учит, что все обо всех знают только дворники.

– Будьте любезны, как найти дворника?

– А што, мы уже такие люди, што не знаем чего-нибудь такого, об чем знает ваш дворник?

– Видите ли, мне надо узнать о Екатерине Сергеевне Иловайской, которая жила в этом доме много лет назад…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю