Текст книги "Правда об Иване Грозном"
Автор книги: Наталья Пронина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Ибо, оставив в тексте и по-своему использовав упоминание о боярском мятеже в марте 1553 г., Э. Радзинский представил те события исключительно как изощренно-коварный царский розыгрыш, почти начисто лишив их всех сопутствующих обстоятельств, а иногда и просто искажая прямые свидетельства летописи, без которых происходившее тогда действительно кажется игрой, чем-то, с одной стороны, мистически-пугающим, с другой же – легким и несерьезным, как сама (к месту и не к месту) улыбка автора-телерассказчика. Ибо, повествуя, как во время болезни Ивана «князь Владимир Старицкий, двоюродный брат царя, и мать его пиры устраивали! Будто не государь и родич на смертном одре лежит, а радостное происходит…», вряд ли не помнил автор о том, что устраивались тогда не только «пиры». Исторические документы неопровержимо гласят: заговор с целью государственного переворота и воцарения Владимира Андреевича Старицкого действительно имел место во время болезни Грозного. «Подготовка (к нему) шла сразу по двум направлениям. Во-первых, по линии мобилизации военных сил, необходимых для совершения переворота. Основу этих сил должны были составить непосредственные вассалы Владимира Старицкого – его дети боярские. Именно поэтому, стремясь обеспечить себе (их) поддержку, Владимир Старицкий и его мать (княгиня Ефросиния) в то самое время, когда в царских палатах происходили церемонии, связанные с составлением завещания и приведением ко кресту ближних бояр, демонстративно «събрали своих детей боярских да учали им давати жалованные деньги» [205] , что было, согласимся, гораздо существеннее, нежели упомянутые Радзинским «пиры».
«Другим направлением, по которому шла подготовка переворота в пользу Владимира Старицкого, являлась вербовка на свою сторону лиц из среды боярства. Эту сторону деятельности заговорщиков исчерпывающим образом раскрывают показания кн. Семена Лобанова-Ростовского – одного из активных участников заговора Старицких, данные им во время сыска после раскрытия заговора Лобановых-Ростовских в 1554 г. (когда уже сам князь Семен был уличен в изменнических действиях и арестован. – Авт. ). По (его) словам, «как государь недомогал, и мы все думали о том, что только государя не станет, как нам быти. А ко мне на подворье приезживал ото княгини Офросиньи и от князя Володимера Ондреевича, чтобы я поехал ко князю Володимеру служити, да и людей перезывал; да и со многими есмя думами бояре: только нам служити царевичу Дмитрию, ино нами владети Захарьиным, а чем нам владети Захарьиным, ино лутчи служити князю Владимеру Ондреевичу» (ПСРЛ. Т. 13. С. 238)» [206] .
Так, отринув какие бы то ни было понятия долга, чести, верности законному государю, но руководствуясь лишь собственной корыстью, на сторону Старицких перешли представители знатнейших фамилий, особо приближенных к царю, – князь Петр Щенятев, князь Иван Турунтай-Пронский, князь Дмитрий Немой, князь Петр Серебряный, князь Семен Микулинский. А князь Д.Ф. Палецкой уже после (!) целования креста на имя царевича Дмитрия сразу поспешил уведомить Старицких, что он «княгине Офросинье и князю Володимеру… служити готов» [207] . Но самым страшным для молодого царя было даже не это: в конце концов, лживость, подлость, элементарную беспринципность высшей аристократии он видел с детства. Пожалуй, самым трагическим для Ивана итогом тех дней явился факт измены людей, коим он доверял всецело, именно их считая близкими, наиболее достойными своими помощниками и соратниками – Алексея Адашева и Сильвестра…
В присущей слезно-смешливой манере Эдвард Радзинский так описывает действия благовещенского иерея в момент смертельной болезни его «духовного чада»: Сильвестр (эта, напомним, «царская мысль» и непререкаемый авторитет для всего царского двора, ежели верить характеристикам того же Радзинского вкупе с Курбским), так вот, «Сильвестр метался между ним, умирающим, молившим присягнуть сыну, и мятежными боярами. Поп всем пытался угодить, всех примирить, вместо того чтобы стыдить тех, кто законному царю крест целовать не хотел… Так он о пользе государства заботился, забыв о верности ему, царю». Что же, с точки зрения исторических источников здесь г-ном литератором на сей раз все передано точно. Летопись действительно констатирует: метался Сильвестр, суетился вельми… Задумаемся, однако, читатель: к чему бы так вдруг стал юлить и откровенно холуйствовать перед высокородными мятежниками «громогласный муж», которому довольно было, как утверждал выше сам же наш уважаемый автор, едва ли не бровью повести сурово, и смирялись не то что бояре – сам царь перед ним трепетал?!. Зачем потребовалось ему, «всесильному государеву духовнику», в один миг пасть так низко, лебезить, уговаривать, тогда как любого вроде бы мог стереть в порошок… Или все же не мог? Или (в отличие от интерпретации Радзинского) все-таки не столь уж велико было его, Сильвестра, влияние и авторитет его зижделся в первую очередь на том, что ценил, поддерживал своего попа-секретаря сам царь Иван? Так же, как ценил царь организаторские способности Алексея Адашева… Иными словами, только от прямой воли Ивана зависело дальнейшее пребывание Сильвестра и Адашева у власти, но вместе с тем никто не мог гарантировать сохранения им такого высокого положения в случае смерти царя. Так что скорее всего именно трезвый и жесткий конъюнктурный расчет, именно страх за свою политическую карьеру (а отнюдь не стремление «всех помирить») толкнули Сильвестра (как и Алексея Адашева [208] ) тотчас, когда стало ясно, что Иван при смерти, фактически изменить своему покровителю, отказаться настойчиво, со всей силой пастырского красноречия, поддерживать кандидатуру сына царя – законного наследника. Напротив, мигом оценив ситуацию, истинный придворный, иерей Сильвестр своей навязчивой «миротворческой» суетой сразу попытался заслужить благосклонность к собственной персоне в стане врагов Грозного – в стане Владимира Старицкого. «Польза государства» здесь была явно ни при чем…
Вот что судилось, вместе с тяжелейшим нервно-физическим кризисом, перенести Ивану на двадцать четвертом году жизни и менее чем полгода спустя после одержанной им величайшей победы. Перенести, превозмочь и идти дальше. Как? Какими силами?..
Действительно, на первый взгляд (вернее, взгляд со стороны, свысока) загадочным и непостижимым может показаться выздоровление царя. «Однажды застали его бояре сидящим на ложе, и царь объявил им со смешком, что бог исцелил его» – «раскрывает тайну» наш исторический «психоаналитик». Оставим эти слова на совести автора, вряд ли он не ознакомился хотя бы с мнением Карамзина по сему поводу [209] … Со смертного одра Ивана мог поднять именно только бог, только его долг перед ним, его священный и тяжкий, как крест, долг государя. Изможденный и обессиленный, наблюдая то, что было хуже любого кошмара – предательские метания, мгновенную измену даже самых (казалось бы) верных, – он понял, что оставлять страну, как и сына-младенца, ему не на кого, что снова с точностью повторится все то, что творилось во времена его малолетства и что уходить поэтому ему нельзя. И Иван встал. Но встал уже совершенно иным человеком. Человеком, заглянувшим не только в глаза смерти – их не раз он уже видел под стенами Казани. Нет, куда страшнее был взгляд полного одиночества, впервые обдавший его своей ледяной стылостью в момент смерти матери. Отныне этот холод станет мучительным спутником государя до конца жизни, и лишь Анастасия – прекрасная и кроткая его жена, единственная в мире живая душа, которая ничего не искала, не ждала, не требовала от него, но просто любила таким, каким он был, – еще могла временами отогревать Ивана своей простой человеческой искренностью. Но придет час, и ее тоже не станет…
…После всего случившегося государю долго не хотелось никого видеть, да и говорить с кем-либо из приближенных, вероятно, тоже – уж слишком нагляден и тягостен был урок, полученный им. Но вряд ли еще думал он тогда и о каких-то жестких мерах. Исторические факты свидетельствуют: ни один из участников «мятежа у царевой постели» не понес тогда никакого наказания. При дворе остались и Сильвестр, и Адашевы, и даже князь Владимир Старицкий. Нет, скорее Иван стремился просто уйти, уехать подальше и на вольных просторах дорог осмыслить все сам, собраться с силами и решить… решить, как жить дальше, когда уже не ведаешь, кому верить. Когда увидел: стоит лишь на мгновение ослабнуть твоей воле, как над тобой сразу, хищно каркая, норовя заглянуть прямо в глаза – жив ли? – черной стаей начинает кружить измена и даже самый преданный в одночасье может оказаться лютым врагом? Как теперь преодолеть эту трещину отчуждения к тем, которых еще вчера любил, доверял безгранично? Как простить то, что прощать не должно, невозможно, но и не простить нельзя? Наконец, как править страной, как беречь вверенных богом людей, коль даже собственное дитя не волен защитить? Душа его вопрошала, но ответа не находила…
Если хоть на мгновение представить все это, не будет трудно понять то, что иные историки рисуют не иначе как неразумный и необъяснимый его шаг: едва встав на ноги после тяжелой болезни, Иван сразу (в мае месяце) покинул Москву, отправившись на богомолье в один из самых отдаленных русских монастырей – Кирилло-Белозерский, на север, почти на край земли. Отправился с минимальной свитой, но настояв при этом, чтобы с ним вместе обязательно выехали Анастасия с маленьким царевичем Дмитрием и глухонемой брат Юрий Васильевич. Брать полугодовалого ребенка в такую дальнюю дорогу и правда не стоило. Но… кто теперь с точностью может доказать или опровергнуть предположение о том, что помимо чисто человеческого желания видеть рядом лишь близкие и дорогие лица жены, сына, родного брата, Иван, кроме того, просто поостерегся (после пережитого) оставлять царевича одного, на попечение дворцовых нянек и мамок – слишком много (и у многих) откровенную ненависть вызывало уже одно существование грудного наследника престола…
Далеко не случайно был выбран Иваном для поездки и Кирилло-Белозерский монастырь. Именно в тех далеких краях уже много-много лет подвизался в монашестве один из ближайших советников и свидетель последних дней его отца – Вассиан Топорков. И коль доверял старцу сам Василий III, то вполне логично, что в тяжелейший момент жизни именно к другу отца хотелось обратиться молодому царю за духовной поддержкой, ему задать главный, гнетущий душу вопрос: «Како бы могл добре царствовати и великих и сильных своих в послушестве имети?» «Добре царствовати» для него действительно было самым важным.
И, уединившись для такого сложного, а значит, несомненно долгого разговора один на один с Иваном в келье, среди лампад и строгих ликов, Вассиан ответил сыну покойного друга-государя совершенно четко, так, как ответил бы, наверное, сам отец. Сей непреклонный защитник самодержавного образа правления, свято хранивший верность ему несмотря на все опалы и лишения, перенесенные во времена боярщины, должно быть, отнюдь не «на ухо» [210] , но твердо и веско, с несокрушимой убежденностью и силой глядя в усталые, полные смятения и боли глаза царя, сказал, что истинному государю не должно подчиняться «синглитскому совету» (т.е. боярской Думе). Что своеволие высшей знати нужно сломить, побороть любыми средствами, а иначе добра не будет… И только тревожный, ломкий огонек свечи, догоравшей между ними на столе, вздрагивал от тяжелой правды этих выстраданных всей жизнью слов старца…
Характерно, что по привычке лишь бегло упомянув об этой вовсе не беглой встрече царя с Вассианом Топорковым, Эдвард Радзинский ни единым словом не обмолвился о том, что позднее как раз в этих советах старца «Курбский усматривал главную причину последующих «великих гонений» против боярства. Имея в виду (слова) Вассиана Топоркова, Курбский писал, что топорок, сиречь малая секира, обернулся великой и широкой секирой, которой посечены были благородные и славные мужи» [211] .
А ведь это замечание князя Андрея невольно раскрывает многое… Раскрывает, например, то, что Курбский и иже с ним, как никто лучше были осведомлены, кто такой инок Вассиан Топорков и на какие мысли мог он натолкнуть Ивана. Потому-то так настойчиво стремились они отговорить царя от поездки, якобы беспокоясь о его неокрепшем еще здоровье, но на деле стремясь сорвать, не допустить столь важную для него (и опасную для них) встречу – даже тогда, когда государь с семьей уже выехал из Москвы. С этой целью, например, во время остановки в Троице-Сергиевом монастыре Алексеем Адашевым и Андреем Курбским было устроено свидание Ивана с переведенным туда на покой Максимом Греком. Ему, давнему стороннику оппозиционеров-нестяжателей и, по словам историка, «идейному предшественнику Курбского» [212] , поручили вновь, как когда-то, пустить в ход свои способности критика-обличителя, что он с готовностью и выполнил. Во время краткой встречи с едва оправившимся после смертельной болезни царем, Грек… не нашел ничего лучшего, нежели надменно упрекнуть его в том, что «чем по богомольям ездить, лучше бы государь позаботился о вдовах и сиротах, оставшихся после Казанского похода» [213] , хотя из всего вышеизложенного читатель знает: в невнимании к главным интересам «вдов и сирот», как и к делам «казанского строения», можно заподозрить кого угодно, только не Ивана Грозного… Однако, уважая преклонные лета знаменитого монаха, царь со смирением принял эти слова, никак не ответив на их явную несправедливость. Но и от своих планов добраться до Кириллова монастыря не отказался. И тогда Максим уже вдогонку царю, уже через тех же Адашева и Курбского передал свое мрачное пророчество: умрет царский сын в дороге, не вернется в Москву…
Было ли сие страшное прорицание последней желчной местью гордого мятежного обличителя русскому самодержцу? Или наоборот, уже стоя у порога смерти, в чем-то раскаялся Грек и, замаливая грехи, рванулся предостеречь Ивана от того ужасного, что стало вдруг известно ему? Или, наконец, пугающее предсказание было специально выдумано (и приписано монаху) самими Адашевым с Курбским как последняя попытка удержать государя от поездки? Этого мы уже никогда не узнаем. На сей счет у нас имеется лишь один бесспорный факт: царевич Дмитрий действительно погиб в дороге. И погиб при столь невозможных, нелепых обстоятельствах, что все предшествовавшие этому трагическому событию будто бы лишь полунамеки, полуслухи приобретают вполне реальный подтекст.
…Уже возвращаясь из Кириллова монастыря обратно в Москву, царская семья плыла на стругах по Шексне [214] , иногда причаливая к берегу, делая остановки для отдыха. Во время одной из таких остановок и произошло то, о чем почти с мефистофельской усмешкой сообщает наш уважаемый историк-романтик: « Кормилица глупая в реку уронила его первенца – застудила сына. Скончался младенец…» Ну, положим, не первенца – здесь автор снова, к сожалению, ошибся, дав волю фантазии, – ибо до этого Ивану уже пришлось пережить смерть именно первых своих детей – двух малюток-дочерей, умерших во младенчестве. Что же до того, что «кормилица глупая уронила…», то и здесь не уйти нам от явного глумления г-на Радзинского над историческими фактами. Няня, спускавшаяся по сходням с корабля на берег и несшая на руках ребенка, не могла просто «уронить» его в воду – слишком большая ответственность лежала на ней, и она вряд ли не сознавала ее, скорее согласившись бы утонуть самой, нежели по оплошности уронить-утопить царское дитя. Кроме того, во время схода няню обязательно (таков был официальный церемониал!) страховали-поддерживали под руки не кто-нибудь, а два брата царицы Анастасии – бояре Захарьины. Но в том-то и дело, что в момент, когда случилось несчастье, в холодной воде северной реки оказался не только полугодовалый малыш, но и сама няня, и обязанные поддерживать ее бояре. А это говорит уже не о простой «бабьей глупости», но о преднамеренно спланированном, организованном и осуществленном «несчастном случае». По чьему-то тайному умыслу неоднократно до этого использовавшиеся и проверенные сходни в тот злополучный раз, видимо, оказались или плохо закрепленными, или же вовсе подпиленными, в результате чего и произошло непоправимое. Иван все-таки не смог уберечь своего сына…
Ему надо было превозмочь и это. Задумаемся еще раз: превозмочь, неполных двадцати четырех лет от роду. Находясь в зените воинской славы и государственного могущества, но при всем том трагически одинокий человек, он похоронил собственного ребенка. Похоронил сына. Наследника. Воистину, не слишком ли тяжкая доля?! Но у него была Русь. И подобно тому, как не щадя себя служил ей Иван, так же свято была предана и она своему великому государю. И это взаимное служение спасало обоих.
В 1556 г. войска Ивана Грозного практически без боя и штурма овладели Астраханью. Могучая волжская твердыня сама распахнула перед ними свои крепостные ворота. Астраханский хан Дербыш-Али торжественно присягнул на верность русскому царю, ибо понимал, что сопротивление бессмысленно, что таков приговор самой Истории, который она впервые провозгласила 2 октября 1552 г. падением Казани. Именно это падение, пишет исследователь, «вызвало крушение всего конгломерата государств, образовавшихся на развалинах Золотой Орды. Вассалами и данниками царя признали себя правители Большой Ногайской орды и Сибирского ханства [215] , Кабарда и пятигорские князья на Северном Кавказе. Башкиры объявили о присоединении к России» [216] . Но ввиду того, что нашего писателя все вышеуказанное не интересует и об этих последствиях волжских побед Ивана он в своей книжечке просто не говорит, исключая, пожалуй, только (явно навеянную бессмертными строками Карамзина на с. 233 IX тома его «Истории», строками, которые, кстати, звучат гораздо более человечно, нежели в пересказе Радзинского) фразу о том, что когда русские ратники плыли по Волге, направляясь к Астрахани, «они видели развалины Старого Сарая – заброшенной столицы Золотой Орды… «горький памятник русского стыда». Но это был прошлый стыд, впереди была слава – плен Астрахани…», то, по примеру уважаемого литератора, мы тоже приведем здесь слова выдающегося историка России, буквально через страницу с сожалением признававшего: «Не только иноземцы, но и мы сами не оценим справедливо государственные успехи древней России, если не вникнем в обстоятельства тех времен, не поставим себя на место предков и не будем смотреть их глазами на вещи и деяния без обманчивого соображения с новейшими временами…», если не сравним «Россию Василия Темного с Россией Ивана IV: первый имел 1500 воинов для ее защиты, а второй взял чуждое царство отрядом легкого войска, не трогая своих главных полков. Между сими происшествиями минуло едва столетие, и народ мог естественно возгордиться столь быстрыми шагами… Великие усилия рождают великое» [217] . Но мы, потомки, действительно так и не оценили в должной мере тот стремительный, невиданной духовной мощи порыв…
Глава 7 Миф о «бессмысленности» Ливонской войны
Однако пойдем дальше. Бескровным взятием Астрахани обеспечив, наконец, довольно прочный мир на восточных границах страны, Иван Грозный тотчас же, с неослабевающей энергией и страстью рванулся решать другую, пожалуй, не менее тяжелую, чем угроза нашествий с Востока, проблему военной и, главное, духовной агрессии с Запада, которая несла не одно лишь физическое истребление, но покоряла, губила души людей, лишая их исторической памяти, превращая именно в безгласных рабов, бессловесное быдло. Об этой жесткой экспансии католицизма против Руси и соседних с ней народов мы уже имели случай говорить выше. И, собственно, начиная великое двадцатипятилетнее противоборство с Западом, Иван IV справедливо считал своей главной стратегической целью вовсе не «выход к морю», как станут говорить позднее. Такой выход у него уже был – например, правый берег реки Наровы, в устье которой заходило много иностранных кораблей. Более того, в июле 1557 г. по приказу Ивана Грозного выдающийся русский инженер Иван Выродков (да, читатель, тот самый, который лишь пять лет назад воздвиг знаменитую крепость Свияжск на Волге) построил на Нарове «город для бусного (корабельного) приходу заморским людям» – первый русский порт на Балтийском море [218] , почти на полтора столетия опередивший исторические победы Петра Великого.
Не составляло основную задачу Ливонской войны и возвращение Русскому государству древних славянских владений («отчины и дедини», по тогдашней терминологии) в Прибалтике, захваченных немецким (Тевтонским) орденом меченосцев в XII—XIII вв. (Сии псы-рыцари, несомненно, пошли бы и дальше, не останови их бессмертным бранным подвигом Александр Невский.) Нет, хотя и первое, и второе было важно для развития Российского государства, его внешней торговли и экономики в целом, но все-таки не в нем заключалась цель той войны. Разгром Тевтонского ордена и присоединение Ливонии требовалось Ивану Грозному для того, чтобы таким образом остановить многовековый Drang nach Osten Ватикана, натиск, подчеркивают исследователи, являвшийся «спланированным, координированным из единого центра мероприятием по военно-политическому и военно-идеологическому порабощению Руси» [219] , чтобы лишить католический Рим его столь выгодного форпоста, какой представляла собой, наряду с Польшей, Прибалтика и откуда Святейший престол протягивал свои жадные щупальца не только к Киеву и Минску, но и к самой Москве. Их действия нужно было пресечь, обрубить как наиболее коварные, опасные для Руси. И великая русская Смута начала XVII века, во время которой именно Ватикан руками своих польско-литовских приспешников развязал полномасштабную агрессию против Московского государства, покажет, сколь прав был царь Иван…
Ливонская война, ставшая, по словам историка, «делом всей жизни» Грозного, была начата Россией через два года после взятия Астрахани. Поводом к непосредственному развертыванию военных действий послужило то, что, опасаясь усиления Русского государства, Ливонский орден в отношениях с Россией проводил политику ее фактической блокады. Реальность этой блокады с наибольшей яркостью проявилась в 1548 г., когда ливонцы сорвали план Ивана Грозного привлечь на русскую службу свыше ста человек западноевропейских специалистов, – медиков, юристов, техников, завербованных агентом царя ганноверцем Гансом Шлитте, не пропустив их (через свою территорию) в Русское государство [220] . Кроме того, в феврале 1557 г. Москва обратилась к Ливонии с законным требованием о выплате ей Дерптским епископством денежной дани (в размере 1-й марки с человека в год), которую оно согласилось платить после заключения русско-ливонского перемирия еще в 1502 г. [221] , но своих обязательств так и не выполнило. Категорический отказ в марте 1557 г. главы Ливонского ордена Вильгельма фон Фюрстенберга все-таки выполнить эти давние обязательства по отношению к Руси и сделал столкновение неизбежным…
Как всегда, у Ивана все было продумано и подготовлено самым тщательным образом. Еще в 1554 г. (только пала Казань, но не была взята Астрахань!) посольство одного из европейских государств, направляясь к Москве, с тревогой, но и не без восхищения наблюдало на ее дорогах активнейшую подготовку к войне, когда «на расстоянии каждых 4 или 5 миль они видели недавно отстроенные ямские дворы с громадными помещениями для лошадей; еще больше их поразили целые обозы саней, нагруженных порохом и свинцом, которые тянулись к западной границе» [222] .
А потому неудивительно, что первая же кампания, начатая в январе 1558 г., принесла Москве самые блестящие победы. Сорокатысячной русской армией под командованием дяди царя – князя М.В. Глинского, бывшего хана Шиг-Али и одного из братьев царицы Анастасии – Даниила Романовича Захарьина-Юрьева была пройдена почти вся Ливония – до Риги и Ревеля (Таллина), взяты многие крупные города, в том числе важнейший порт Нарва и основанный в 1030 г. великим князем Киевским Ярославом Мудрым г. Дерпт (Юрьев, по-эстонски – Тарту). Так что уже летом того же года русские ратники вышли на балтийский берег, подступили к границам Восточной Пруссии и Литвы. Но именно в это, казалось бы, такое удачное, счастливое для него время, когда в испуганной Европе о нем писали не иначе как о великом государе, который «опустошил почти всю Ливонию» и так жестоко разбил шведского короля, что тот «только ценой денег смог купить себе мир», что, наконец, «если суждено какой-либо державе в Европе расти, так именно (России)» [223] , как раз в такой, повторим, момент, на вершине славы и могущества Ивану вновь пришлось выдержать острейшее столкновение со своим окружением, воочию доказавшее, что тот страшный, уже пятилетней давности «мятеж у царевой постели» все-таки не был ни исчерпан, ни «забыт», как сие наивно представилось Э. Радзинскому. «Не был досадной случайностью, грехопадением, искупленным раскаянием и переменой в жизни» [224] , но явился тогда лишь первой роковой трещиной, с годами все более превращавшейся в непреодолимую пропасть вражды между отчаянно горевшим интересами государства Иваном и его былыми помощниками – хладнокровными политическими прагматиками Сильвестром и Алексеем Адашевым, по каким-то сугубо личным причинам фактически переметнувшимися (о чем говорят их действия) на сторону княжеско-боярской оппозиции государю.
Любопытно, как передает этот момент в своем историческом повествовании г-н Радзинский. Для него начало Ливонской кампании – всего только продолжение «великих завоеваний» Грозного, удовлетворение его личного честолюбия. Ни единого слова об извечной военной и духовной угрозе со стороны католического Запада, ни тем более о блокаде Руси Ливонским орденом накануне войны даже намека нет в его книге. Все опять предельно просто: «Сильвестр предложил (?!) ему завоевать Крым – и вся «Избранная Рада» решила так. Они говорили: страна желает покончить с татарским унижением. Но Иван выбрал Ливонию – выход к морю, путь в Европу…»
Но… но, во-первых, «Избранная Рада» ничего такого не решала и решать не могла. Решал сам Иван со своим правительством, своей ближней Думой, одним из главных членов которой в тот момент был как раз «русский канцлер» и руководитель Посольского приказа (то бишь, по-нынешнему, министр иностранных дел) дьяк И.М. Висковатый – активнейший сторонник войны с Ливонией. Во-вторых же, как указывают профессиональные историки, за войну с Крымом ратовали отнюдь не поп Сильвестр, а Алексей Адашев вкупе с князем Курбским.
Именно они рьянее всего выступили тогда от имени части знати, которая резко осуждала войну на западном направлении [225] . И вовсе не в желании «покончить с татарским унижением» крылась причина ее недовольства. Вряд ли господин автор запамятовал, что с главной опасностью, не одно столетие терзавшей Русь с востока и бывшей для народа действительно тягчайшим бедствием и унижением, на тот момент уже покончили – уже пала Казань. Хотя, да, несомненно, как справедливо подчеркивается в тексте, что оставалась еще угроза нашествий крымских татар, крымчаков. Угроза обширным плодородным землям на южных рубежах страны. Именно там располагались особенно богатые вотчины. И именно обеспечение безопасности этих южных владений волновало многих бояр и княжат значительно больше, нежели стратегические интересы войны в Прибалтике. Они полагали, что война на западе лишь отвлекает силы от решения главного (для них) – удара по Крымскому ханству. Явно не желая принимать во внимание всю сложность такой задачи, партия оппозиционной знати, к которой примкнул и которую очень быстро сам же возглавил Адашев, требовала от Ивана активных действий исключительно на юге. Такова была реальная (а не мифическая: «Сильвестр предложил»!..) подоплека конфликта, расколовшего (уже во время военных действий!) даже самых близких к царю людей на два открыто противоборствовавших лагеря.
Впрочем, чтобы быть точным, надо сказать: существовала еще одна, немаловажная причина этого острого конфликта. Война на южном направлении была выгодна многим аристократам-вотчинникам тем, что могла решить труднейший вопрос того времени – вопрос об испомещении (наделении землей) дворян. Читатель помнит, что молодой царь Иван пытался решить его еще на Стоглавом соборе путем постановления о частичном возвращении церковью государству некоторых ее незаконных земельных приобретений, которые и отдавались служилому дворянству. Но дворянское войско росло, требуя все больше и больше земельных наделов, в то время как государственный их фонд был весьма невелик. Проблему можно было решить, либо отобрав необходимые земли у крупных вотчинников, либо завоевав плодородные равнины на юге. Война же на западе, как пишет историк, напротив, «не обещала значительных земельных приобретений, а в случае затяжки грозила серьезными тяготами для государства вообще и для служилых людей в частности. Бояре могли предвидеть, что выход из этих тягот государство найдет в конфискации боярских земель, что и произошло во время опричнины… Грозный не хуже Курбского и его единомышленников знал достоинства южнорусских земель и уж во всяком случае больше Курбского заботился об интересах служилого сословия. Но все-таки не пошел по пути, предложенному «Избранной Радой» [226] …
Ибо, повторим еще раз, как глубочайший стратег Иван IV остро сознавал, что военная и духовная угроза с запада представляет собой опасность жизненным интересам Руси отнюдь не меньшую, но намного большую, чем угроза нашествий с востока и юга (о чем свидетельствует вся ее тысячелетняя история, включая самые новейшие времена). Азиатские орды всегда приносили России страшные материальные разрушения, физическое истребление народа, но никогда не могли сломить его дух, его свято хранимую православную веру, напротив, в огне борьбы лишь сильнее, словно булатный меч, закаляя этот дух. Католический же Запад, из века в века кощунственно прикрываясь знаком креста, рядясь в одежды проповедников «истины» для восточных варваров – схизматиков, стремился прежде всего к тому, чтобы расколоть, сломить православие, уничтожить духовный иммунитет России и тем самым лишить ее способности к сопротивлению военной агрессии. K XVI веку процесс этот зашел слишком далеко. Помимо основных западных соседей Русского государства – Ливонии, Польши и Литвы, во власти католического влияния находилась уже почти вся Белоруссия, правобережная Украина. Коварный враг подступил непосредственно к русским землям, и необходимо было действовать как никогда решительно. Именно поэтому, едва ликвидировав главный очаг агрессии с Востока, Иван Грозный не совершил «бросок на Крым», куда упорно толкала его знать и что было бы на первый взгляд гораздо логичнее и целесообразнее, но действительно «выбрал Ливонию».