355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Сац » Новеллы моей жизни. Том 1 » Текст книги (страница 7)
Новеллы моей жизни. Том 1
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:49

Текст книги "Новеллы моей жизни. Том 1"


Автор книги: Наталья Сац



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Учим – учимся

Хмурое зимнее утро. Еще хочется спать, но, накрой ухо хоть двумя подушками, – все равно туда вползают два аккорда и а-а-а-а-а-а-а-а-а. Опять два аккорда и опять это истошное а-а-а, на всех нотах одно и то же. И как папино пианино, которое раньше звучало так интересно, может терпеть такие нудные звуки?!

Мама дает уроки пения взрослым. Она говорит: «Пока голос правильно не поставишь, он всегда звучит так противно. Эти упражнения необходимы, чтобы потом…» Тогда до этого «потом» было далеко.

Некоторые безголосые барыни учились у мамы неизвестно зачем, но приезжали к ней на уроки очень тогда известная артистка Ольга Бакланова и студийцы Е. Б. Вахтангова Юрий Серов, Павел Антокольский и Юрий Завадский.

Все девчонки во дворе нам с Ниной завидовали, что к нам Завадский ездит. Когда он на санях, запряженных рысистой лошадью, подъезжал к нашему двору, откидывал меховую полость, спрыгивал с саней и открывал калитку, из всех форточек торчали девчоночьи головы и косицы. Стройный, кареглазый, с клубничными губами, Завадский шел по двору, никого не замечая, такими легкими, красивыми шагами, что казалось, его ноги почти не касаются земли.

Раздавался звонок, я быстро открывала дверь и еще быстрее пряталась в кухне, чувствуя себя Золушкой задолго до того бала, когда она получила право стоять рядом с принцем. Только когда Завадский входил к маме и начинал заниматься, я бежала на входную лестницу нашего дома и поражалась, что от соприкосновения с «его» подошвой грязный каменный пол не догадался превратиться в мраморный. Фантазию прерывал слух: первые а-а-а Юрия Александровича были не из приятных [27][27]
  Несколько лет спустя, когда я увидела Юрия Александровича в спектакле «Принцесса Турандот» в роли принца Калафа, я сказала маме:
  – Я так и думала, еще когда его в первый раз увидела.
  – Что думала?
  – Что он принц.
  Но самое смешное было на юбилее Юрия Александровича. Я была, что называется, режиссер-коллега, привыкшая выступать на больших собраниях. Приготовила юбилейную речь, вышла на сцену, и вдруг горло перехватило, я что-то невнятное буркнула, положила подарки на стол и спряталась за Веру Марецкую, внезапно почувствовав себя Золушкой. Некоторые впечатления детства живут долго!


[Закрыть]
.

Но как эти большие, красивые люди были послушны, старательны! Мне тоже страшно захотелось кого-нибудь учить музыке, чтобы и у меня, как и у мамы, была ученица. Когда я играла на рояле, ко мне нередко приходила Марфуша, дочка дворника с Малой Грузинской.

– Ловко ты пальцами перебираешь, – говорила она.

И я однажды ей сказала:

– Хочешь, я буду учить тебя играть на рояле?

Марфуша оказалась очень старательной ученицей. Наше бедное пианино кричало теперь свое «а-а» еще громче: с утра мамины ученики, после гимназии я, к вечеру Марфуша и еще Ниночка… Интересно, что, когда учишь другого, начинаешь больше уважать скучные упражнения, видишь, на глазах видишь, как они помогают. И вот наступил день, когда мамины ученики запели «Ласточку» Делякуа, а моя Марфуша сыграла «Травка зеленеет, солнышко блестит» двумя руками.

Как раз в этот день и час приехала Софья Васильевна Халютина приглашать маму преподавать пение на ее курсах драмы, услышала через стенку весь мой урок с Марфушей и предложила мне… учить игре на фортепиано ее дочь Лизу «за деньги»! Софья Васильевна сказала, что будет мне платить двенадцать рублей в месяц – целое состояние по моим тогдашним понятиям!

Я долго рассказывала папиному пианино, какая я счастливая, и пианино понимающе глядело на меня всеми своими клавишами. Теперь мы с мамой обе учительницы. Обе зарабатываем деньги, и мама.рассказывает всем:

– В свои двенадцать лет Наташа уже зарабатывает двенадцать рублей в месяц – не шутка!

Софья Васильевна Халютина сделала и еще важное: она открыла при своих курсах драмы подготовительное юношеское отделение и разрешила мне посещать там все уроки. После игры с Е. Б. Вахтанговым на «Княжей горе» ставить спектакли стало моим самым любимым делом, и малыши нашего двора буквально требовали моих новых постановок. Но все это были спектакли-игры, а тут можно будет по-настоящему учиться у артистов Художественного театра, у самого Тильтиля из «Синей птицы» (ведь С. В. Халютина и была первой создательницей этого образа).

В. Н. Аргамаков был мною доволен, я вскоре стала аккомпанировать маме даже в концертах – у мамы, кроме уроков, теперь и концерты были. Многие ее корили, что она столько лет не думала о своем таком красивом голосе. Не только С. В. Халютина – многие друзья папы хотели помочь мне стать хоть немного на него похожей и занимались со мной бесплатно: Виктор Львович Кубацкий учил играть на виолончели, скульптор Матильда Рыдзюнская находила у меня способности к скульптуре. Я страстно брала знания везде, где могла.

«Богатыми» мы, конечно, не стали, что такое новое платье после концерта памяти папы опять забыли – нам перешивали из старья разных наших тетей. Но разве это важно?

Мне везло. Поразительно везло. Взять хотя бы вот какой случай.

Я была уже в шестом классе гимназии М. Г. Брюхоненко. Училась хорошо, но шалить любила. В «трудных случаях» в классе слышалось: «Сацка, выручай». Нас было трое самых отчаянных: Лида Дьяконова, Соня Нестеренко и я.

Собственно, злостных шалостей у нас не было, но мелкого озорства – сколько угодно. Классная дама наша, Анна Петровна, что бы ни случилось в классе, уже не давала себе труда разбираться в подробностях и кричала по трафарету:

– Сац, Дьяконова, Нестеренко, выйдите вон из класса!

Это нам, как «коноводам», даже льстило, а одноклассники нас любили за то, что «эти трое не выдадут».

Однажды после уроков несколько двоечниц нашего класса – Труда Громан и другие – попросили нашу тройку «задержаться в классе». Они узнали, что на завтра назначена классная работа по физике, сообщили нам, что они не знают «ни в зуб ногой, и спасти их может только отмена классной».

Но как сделать, чтобы ее отменили? После многих вариантов приняли предложение Оли Цветковой: ее папа был священником в церкви. Оля обещала принести несколько «монашков» – такое курево, которое употребляют в церкви, когда там стоит покойник. От этих «монашков», когда их зажжешь, дымок идет легонький, а запах сильный.

– Заводилы скажут: «В классе угарно», и классную отменят, – под общее ликование заключила Оля. Ее поддержала Шура Андреева – у нее папа тоже был священник, и она считала этих «монашков» совершенно радикальным средством для отмены классной.

Утром «заговорщики» – три двоечницы, наша тройка плюс Оля Цветкова и Шура Андреева – пришли в гимназию ни свет ни заря. «Чтобы крепче было», этих «монашков» принесли и Оля и Шура. Я посмотрела один из них: сине-черный, как из сажи, с мизинец вышиной, пирамидальной формы, неприятный какой-то с виду – да и что в нем может быть приятного, когда его в церкви по покойнику курят?! Мы наметили план действий.

На переменке перед физикой Шура Андреева зажгла своего «монашка», которого держала в руке под партой, – потянул легкий, как из папиросы, дымок, ничего особенного. Но когда после перемены кончили проветривать класс и закрыли окна, когда зажгли своих «монашков» еще и двоечницы, – дышать в классе стало тяжело. Я, как и было намечено, первая подняла руку и спросила:

– Можно выйти?

Учитель пожал плечами:

– Я объявляю классную работу, а вы спрашиваете, можно ли выйти, и сейчас же вслед за переменой! Это по меньшей мере странно.

Несколько одноклассниц фыркнули, закрывшись кто рукой, кто передником, – от меня всегда ждали каких-то трюков. Через несколько минут я снова подняла руку, а вслед за мной и Соня Нестеренко:

– Простите, но в классе чем-то пахнет. Может быть, это угар?

Учитель встал раздраженно, хотел нам что-то ответить, но вдруг раздался уже никем не подготовленный стон: «Мне плохо!» Худенькая Шура Андреева поднялась из-за парты и соскользнула вниз, на пол, потеряла сознание. Хорошо, что Соня успела незаметно подобрать и потушить ее почти уже догоревшего «монашка».

Настроение у всех испортилось.

– Тут действительно жуткий запах, – сказал учитель и велел вызвать классную даму и врача.

Шуру унесли на носилках. Классная дама влетела в класс, как ураган, и велела немедленно всем выйти. Дым теперь целиком завладел нашим классом. Труда Громан была вообще очень флегматична, а тут она задержалась около своей парты, чем вызвала новый взрыв гнева Анны Петровны:

– Громан, кому я сказала? Вон из класса!

Анна Петровна шагнула к Труде Громан, она что-то положила в парту и сонно выплыла в коридор. Классная дама открыла все окна настежь, после чего, бледная, помчалась к врачу за нашатырным спиртом.

Мы ходили по залу, как тараканы после дуста. Во всех классах шли занятия, и было неловко. Классую работу отменили, но никакой радости не было. И вдруг раздался крик:

– Шестой класс горит! Пожар!

Мы помчались в коридор, к нашему классу: парта Труды Громан дымилась, как огромный «монашек», язык пламени лизал ее чистые, «неприкосновенные» учебники и грязные тетради…

Пожар, конечно, быстро потушили. Обугленная парта Громан была печальным доказательством, что «монашки» – слишком сильное средство для отмены классной.

Целый час мы сидели в классе одни, без учителей, без назиданий. То, что наш класс оказался в полной изоляции, было особенно страшно. Оля Цветкова была круглая отличница, образцового поведения, она и сейчас сидела одна с благонравным выражением лица и, достав где-то иголку с ниткой, подшивала белый кружевной обшлаг к рукаву. Труда Громан – родная племянница начальницы гимназии. И зачем я в каждой стенке гвоздь?! Я-то классную работу написала бы как следует. Лида и Соня тоже. Зачем было связываться с этой мерзкой штукой, которая для покойников? И… что будет с мамой и Ниной, если теперь меня исключат из гимназии?

В класс медленно вошла классная дама:

– Кто из вас является зачинщиком этого безобразия?

Молчание.

– Кто принес в класс церковное курево?

Мертвое молчание.

– Все понятно, – заключила Анна Петровна. – Мы устали от поведения шестого класса. – Лицо ее неожиданно перекосилось, и она крикнула: – Сац, Дьяконова, Нестеренко, немедленно к начальнице гимназии, а остальные приготовьте тетради, сейчас будет…

Мне уже было все равно, что сейчас будет в классе, я встала и пошла к двери. Сердце сжалось, руки и ноги похолодели, но я шла по коридору, потом по широкой лестнице, шла, чтобы никому не сказать ни слова. Безрадостные думы бились в голове: «Меня, конечно, исключат, снимут со стипендии. Как мы теперь будем жить? Выдавать других не могу. Знала, что глупо, и участвовала. За такое прощенья не будет. Что скажут маме?… Хорошо, что с четвертого этажа до первого так долго идти, если медленно… Когда объявят, самое главное – постараться не зареветь».

Уже второй этаж пройден, вот и большая торжественная дверь Марии Густавовны Брюхоненко. Ух как страшно ждать!

– Пусть что хотят с нами делают, только скорее, – произносит Лида.

Тик-так! Тик-так! – издеваются над тремя девочками, прижавшимися к стене, раззолоченные часы. У меня в голове идиотская мысль: «Надо сосчитать, сколько букв "Мария Густавовна Брюхоненко». Если чет, то может быть…»

Но что это? Сама начальница гимназии неожиданно выбегает из комнаты, глаза блуждают, за ней инспектор, учителя…

Мария Густавовна говорит, еле сдержизая волнение:

– Скорее все по домам! Бегите, не теряя ни минуты! Скажите всем: революция, на улицах неспокойно.

Мы переглядываемся с Соней и Лидой, обнимаем друг друга, целуемся, бежим вверх и кричим, захлебываясь от радости:

– Все по домам, скорее идите все по домам – революция! Ур-ра!

Мальчишки довольно рано начали обращать на меня внимание. Мне было лет тринадцать, когда хромой мальчик по имени Генрих письменно объяснился мне в любви (мама прочитала и сказала, что даже без ошибок).

Но я на мальчишек обращала «ноль внимания». Меня интересовали те, у кого я могла чему-нибудь научиться.

В гимназии это был Юрий Матвеевич Соколов (впоследствии профессор-фольклорист). Я им восхищалась потому, что он увлекательно нам рассказывал то, чего нигде не прочтешь, – о литературе, писателях, их творчестве, – а еще потому, что он разрешал нам писать сочинения на свободные темы. Мне было двенадцать лет, когда я написала «Чайковский – Тургенев – Достоевский – Скрябин». В этом сочинении я пыталась доказать, что первые два неотрывны от театра, а Достоевского надо самой читать, самой, одной, много думать, чтобы до конца его пенять, как и музыку Скрябина.

Юрий Матвеевич написал на полях моей работы, что глубокий драматизм творений Достоевского, наоборот, очень роднит его с театром, поставил мне четыре с плюсом, но похвалил за то, что много читаю, слушаю, думаю и хочу сама разобраться.

Кумиром моего подросткового состояния был Виктор Львович Кубацкий, учивший меня играть на виолончели.

На его вопрос, сколько мне лет, я ответила: «Будет четырнадцать», хотя мне тогда было двенадцать. Он засмеялся и сказал, что спрашивает, сколько мне сейчас лет, а «будет» это не ответ – и ему когда-то будет пятьдесят. Тогда ему было двадцать шесть, был он кареглаз, со светло-золотистыми волосами, по моему мнению – красавец.

Он часто выступал с трио, квартетом, соло, и спасибо этому увлечению – оно помогло мне уже тогда довольно хорошо узнать камерный репертуар.

Но, пожалуй, самым большим кумиром был руководитель нашей Грибоедовской студии – Николай Павлович Кудрявцев, очень талантливый артист Московского Художественного театра.

Его исполнением роли Лариводьера в музыкальной комедии «Дочь Анго», поставленной Вл. И. Немировичем-Данченко, восхищался сам Федор Иванович Шаляпин, который специально пришел к нему за кулисы, чтобы сказать об этом.

Четыре года систематических занятий сценическим мастерством с Николаем Павловичем дали мне бесконечно много. Он называл меня своей самой любимой ученицей.

А мальчишек я довольно рано научилась превращать в своих добавочных учителей. Один был куда сильнее меня в геометрии, другой учился в консерватории и с ним полезно было поиграть в четыре руки, третий знал французский, которого я не знала. Переведя их с ухаживания на «новые рельсы», я все больше обрастала новыми учителями. Самое мое любимое!

Чем больше я росла, тем яснее понимала, какие удивительные сюрпризы можно найти в людях, что они все разные и что в каждом скрыто что-то очень хорошее и интересное.

Тола Серафимович

Юношеская группа курсов драмы С. В. Халютиной превратилась в самостоятельную драматическую студию. После того как мы успешно поставили «Горе от ума», она стала называться «Драматическая студия имени А. С. Грибоедова». Там преподавали знаменитые режиссеры и артисты Художественного театра, но самым моим любимым по-прежнему был Николай Павлович Кудрявцев. Он и сценическому мастерству серьезно и вдохновенно нас учил, и режиссерские навыки прививал, и нами сделанное анализировать умел замечательно.

Я уже сыграла Юлию в «Двух веронцах» Шекспира, много других ролей, но особенно любила сама превращать в пьесы рассказы и даже романы и ставить их тоже сама, конечно, под руководством Николая Павловича Кудрявцева.

Любила я и читать стихи. Бальмонт, Белый, Блок, Северянин – вот тогда был наш репертуар. Дети своего времени – никуда от этого не денешься.

После Февральской революции занятия в гимназии и Музыкальном институте были прерваны, зато в Грибоедовской студии мы «творили с утра до ночи».

К нам туда стал часто приходить сын писателя А. С. Серафимовича – Тола. Настоящая фамилия его была Попов, но нам было приятно, что он сын известного писателя, и мы чаще называли его Тола Серафимович, хотя сам себя он называл только Тола Попов.

Он был красивый, высокий, но какой-то слишком ясный, с очень розовым цветом лица и правильными чертами, чтобы понравиться девчонкам, – они предпочитали бледных и «загадочных». Ну а во мне тоже ничего загадочного не было – я выглядела старше своих лет, потому что была толстая и краснощекая. В общем, мы подружились. Он был старше меня не только годами (ему было уже восемнадцать), но всем своим развитием. Когда Тола говорил, я диву давалась: откуда он столько знает! Не об искусстве – там я была сильнее его, – о жизни. Политически я была в то время совершенно безграмотна. Знала, что царя свергли, что после Февральской революции у власти Временное правительство, что есть разные политические партии, видела, как некоторые из маминых родственников косились на нее за то, что она пошла работать в комитет большевиков. Я как-то мало задумывалась над этим, а Тола – совсем другое дело. Он ясно знал, что к чему.

Жил он тоже где-то на Пресне, во всяком случае, домой из студии мы всегда возвращались вместе. Я очень ценила, что он со мной разговаривал как с равной, хотя для «самоутверждения» подчас и пыталась с ним спорить.

Помню, как-то идем из студии вечером, я ему рассказываю:

– Сегодня у нас был доклад о разных партиях. Докладчик очень хороший. Он совершенно объективно объяснил, что во взглядах каждой партии хорошо и что плохо.

Тола возмутился:

– Совершенно объективно о всех партиях может говорить только человек, у которого нет никаких своих взглядов! А человек без своих убеждений вообще не человек. Вот я, например, большевик и твердо уверен, что правы только большевики, и хочу, чтобы все, кому я верю, так же думали. Как же может быть иначе? Между прочим, ты живешь напротив нашего комитета, в Большом Предтеченском, и могла бы помочь нам концерты устраивать, читки на Прохоровке с рабочими проводить…

Эта работа не была большой, но она заставила зазвучать в сердце какие-то новые струны. «Для начала» Тола привел меня в комитет партии большевиков – он помещался в одноэтажном сером домике наискосок от нашего дома. Там стояло красное знамя, на стене большими буквами было написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Все это для меня было ново. Тут была какая-то особая тишина, собранность, говорили вполголоса, только о чем-то важном, называли друг друга «товарищ», главные посетители – рабочие. Толу там знали и уважали.

Он подошел к женщине в темном платье, с волосами на прямой пробор, что сидела за столом, сказал ей что-то тихо, а потом подозвал меня и объяснил:

– Наташа, ты будешь к товарищу Семеновой приходить за литературой, читки для неграмотных рабочих проводить.

Товарищ Семенова пожала мне руку, дала газету «Правда», и мы пошли на фабрику Прохорова (она тогда называлась «Прохоровская трехгорная мануфактура»). Фабричные трубы, кирпичное здание – ничего этого я раньше вблизи не видела. Тола провел меня в небольшую комнату, где уже собрались восемь-девять рабочих. Лица у всех них были усталые, но сосредоточенные.

Тола представил меня, и я громко, с выражением прочла то, что мне дали в комитете, а потом Тола проводил меня домой. Следующие читки я проводила уже без Толы, но когда он был свободен, то заходил за мной, чтобы ответить на вопросы рабочих и «чтобы тебя (это меня) в темноте никто не обидел».

Как-то Тола примчался к нам домой часов в пять вечера.

– Анна Михайловна дома? Скоро придет, не знаешь? Вот незадача! Комитет поручил мне концерт для рабочих устроить в помещении аптеки, рядом с Зоологическим садом, знаешь? Артисты из Второй студии Художественного театра прежде дали согласие, а сейчас записку прислали – репетицию у них назначили генеральную, не могут. Думал, Анна Михайловна выручит, я ей записку оставлю, а ты со мной пойдешь, хорошо? Там в шесть часов начало… Стихи какие-нибудь почитай, а я пока сбегаю – может, еще кого из артистов уговорю. А то ведь неуважение к рабочим получается, они усталые с работы придут, и вдруг отмена. Нельзя!

Я быстро вымыла лицо и руки, почистила туфли, причесалась, надела белую кофточку – словом, приняла свой самый парадный вид из всех возможных и, по дороге вспоминая все то, за что меня хвалили в Грибоедовской студии, побежала в аптеку, Тола – в другую сторону. Девчонка я была смелая, с Толой дружба крепкая, его доверие меня очень согревало, и я, хотя чувствовала, что одна иду навстречу неприятностям, не трусила.

Рабочие на объявленный концерт начали собираться заранее. Я встречала их еще на лестнице, просила садиться, а сердце билось неровно: а ну как Тола никого из артистов не уговорит!

Пробило шесть часов – ни Толы, ни артистов. Но… слово ему дала – значит… В 6 часов 15 минут начинаю концерт сама. Сама открываю занавес, потом выхожу на эстраду, что несколько удивляет собравшихся – они думали, что я билетерша. А я вообще никто – просто выручаю Толу, и мне жалко, что я никто, но… начинаю, и даже громким голосом. Читаю все, что знаю, с выражением, а сердце заикается. В зале человек сорок – сорок пять (хорошо, хоть немного), все сидят какие-то отдельные, а совсем отдельно от них я.

Читаю про любовь. За это в студии хвалили. Мой голос и стихи словно ко мне же назад и возвращаются – как игра в мяч у стенки, не долетают до зрителей… Читаю уже двадцать минут – Толы нет. В памяти еще только одно стихотворение – Андрея Белого. Начинаю:

 
«Мы ждем, ее все нет, все нет.
Мы ждем средь праздничного храма,
И, в черепаховый лорнет
Глядя на дверь, сказала дама,
Шепнула мне : «Si jeune? Quel ange!»
 

(О счастье, я заметила в боковой двери красное лицо прибежавшего Толы и продолжаю, удвоив выразительность.)

 
Вошла, склонясь, склонясь в печалях,
Белей, чем мертвый флёрдоранж,
Вошла, туманяся в вуалях…
 

(Наверно, Тола стоит и восхищается, какая эта Наташа молодец.)

 
В веселых окнах багрянец.
Рыданий крик сдавил ей горло,
Когда рука над ней венец
Холодно-блещущий простерла».
 

(Надо взглянуть хоть чуть-чуть на Толу. Но… почему у него такое злое лицо? Он мне, кажется, кулак показывает?!)

Дочитываю свои стихи – в зале унылая тишина. Две старушки, постоянные посетительницы моих читок на Прохоровне, видно, из жалости раза два хлопнули в ладоши, и снова тихо. Не совсем: слышно, как топают по эстраде к выходу мои стоптанные, хотя и блестящие от свежей ваксы полуботинки. Тола хватает меня за плечо и зло шепчет:

– Ты чего это по-французски там болтала и про какой-то лорнет?

– Разве я виновата, что у Андрея Белого так написано!

– Мне все равно, чья это… волынка. Рабочие к бою готовятся, а она им… всякую ерунду читает, только бы показать, что она уже взрослая, про любовь может, флёрдоранж всякий…

Раздались хлопки неудовольствия, стук ногами, выкрики:

– Концерт-то будет или нет?

Тола из красного стал вдруг бледным:

– Ты… это… не сердись, иди, что хочешь делай, потяни еще полчаса, пожалуйста, – к семи артисты придут, обещали.

Вдруг меня осенила мысль. Я снова вышла на сцену и сказала:

– Дорогие товарищи, сейчас сын писателя Серафимовича, Тола, расскажет вам, как сложились ваши любимые революционные песни. Попросим…

Я захлопала в ладоши первая. Вероятно, помог авторитет писателя Серафимовича – захлопали многие, а Тола, глядя а меня круглыми глазами, боком вышел на сцену. Он ничего подобного от меня не ожидал, но понимал, что я права, – не могу одна отдуваться.

– Я это… собственно, – начал Тола, но я смело и уверенно продолжала, будто всю жизнь говорила с этой сцены:

– Сейчас вы услышите, как сложилась ваша любимая песня «Варшавянка» (Тола про революционные песни все знает, уже сколько раз мне рассказывал).

Я подошла к пианино и сыграла двумя руками первый куплет «Варшавянки», это очень помогло: у публики создалось настроение слушать рассказ, а у Толы – говорить.

«В тысяча восемьсот девяносто восьмом году в часовой башне Бутырской тюрьмы были заключены русские революционеры и среди них инженер, друг Ленина – Глеб Максимилианович Кржижановский…»

В зале тихо – но это уже совсем другая тишина. И вдруг все собравшиеся, не сговариваясь, поют «Варшавянку». Поют негромко и так значительно, что у меня словно электрический ток по телу. Я участвую в чем-то хорошем, и соединение с залом произошло. Песня допета. Снова тишина… И потом короткое, настойчивое:

– Еще!

Тола рассказывает о песне «Смело, товарищи, в ногу», об ее авторе – любимом ученике великого русского ученого Менделеева – Леониде Радине. И снова мы все вместе поем…

Теперь я объявляю антракт – четверть восьмого, и… артисты приехали, в том числе моя мама.

Домой возвращаемся втроем – мама, Тола и я. Настроение у всех хорошее.

Вдруг Тола берет меня за руку:

– А Наташа подходящий человек, правда, Анна Михайловна? Ошибки свои признает и… исправить может на ходу.

– Находчивая, – смеется мама.

– В общем, если все будет хорошо, я вам, Анна Михайловна, года через два скажу что-то важное. Хорошо?

Тола странно на меня смотрит, смущается, берет кепку и исчезает.

– Мама, что он тебе через два года скажет, а? – спрашиваю я.

Этого я так и не узнала: Тола погиб смертью храбрых в первых боях за Октябрьскую революцию.

Поэт Я. Шведов вспоминает биографию песни «Орленок»:

«…Когда работал над песней, я вспомнил старших товарищей по комсомолу. Многие из них были рядовыми, но какими-то из орлиного племени!

«Орленок, орленок, мой верный товарищ, Ты видишь, что я уцелел… Лети на станицу, родимой расскажешь, Как сына вели на расстрел».

…Я вспомнил Анатолия Попова. В те годы в комсомольских кругах про него ходили легенды.

И многие из нас мечтали быть похожими на Анатолия Попова.

Какой же героический подвиг совершил этот юноша?

В октябре 1917 года, во время уличных боев в Москве, братья Поповы вели разведку в стане врагов. И как-то в хмурый денек Анатолий Попов проник в Кремль, в штаб юнкеров – белогвардейцев. Враги захватили мужественного юношу и приговорили к расстрелу. Но в это время в Кремль ворвались красногвардейские и рабочие отряды. Они и спасли юношу. А вскоре Анатолий Попов уехал на фронт, он был комиссаром полка.

Рассказывали, что во время вынужденного отступления юноша-комиссар остался один около моста прикрывать огнем пулемета бойцов своего полка. До последней пули в ленте сражался с врагами комиссар-комсомолец Анатолий Попов.

Долго искал и не нашел могилы своего старшего сына его отец – писатель-коммунист Александр Серафимович.

Узнав о большом отцовском горе, Владимир Ильич Ленин и Надежда Константиновна Крупская прислали ему телеграмму. Они разделяли печаль о гибели старшего сына Александра Серафимовича» [28][28]
  «Поэзия», № 2. М., «Мол. гвардия», 1969, с.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю