Текст книги "Лик избавителя"
Автор книги: Наталия Ломовская
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Наталия Ломовская
Лик избавителя
© Кочелаева Н., 2015
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
Часть 1
Вязкая сладость, нежная кислинка, медовый аромат, винный запах, оскомина. На первом месте любимый, редкий, короток его срок, им никогда не пресытишься – «белый налив». Ранние яблоки, еще слаще они от теплых вечеров. Потом идут легкомысленные летние сорта – по-детски щекастый «мальт» и «лазурная мелба», пахнущая розой. Но быстротечно лето в России, приходит пора осенних сортов, и среди них главный, конечно, «пепин шафранный», в просторечии – «шафран». С этим надо осторожно, если его рвут слишком рано – кислятина, если же яблоко перезрело, лучше и вовсе не бери, его словно вату жуешь. Но по-царски награжден будет тот, кто потратит время и разыщет в осеннем рыночном изобилии тот самый, единственный правильный, в меру вызревший «шафран». Сожми в кулаке небольшое скуластое яблочко, зажмурься, вдохни пьянящий дух – в нем нежная осенняя грусть и обещание будущей весны, и ты встретишь ее со всеми, а как же, иначе и быть не может…
Еще есть «славянка». «Славянка» – яблоко крепкое. В этом плоде – строгая северная печаль, ведь дозревать ему до настоящего вкуса не на родной ветке, а в темном ящике. Когда-то эти ящики набивали соломой, а нынче – бумажной трухой. И радостно бывает среди зимы, когда за окном воет ветер и кажется, не взойдет больше солнышко, нашарить в шуршащем ворохе желтое, восковое, светящееся изнутри, словно в нем зажгли свечечку, благоухающее яблоко сорта «славянка». Последнее, всегда с порчей, с червоточинкой, долежит аж до Нового года, а там придет пора зимних, уложенных на хранение в кладовку. Крупные сахаристые «амариллы», соломенного цвета «голд», пряный «кортланд» с фиолетовым румянцем, сочная «беркутовка»… Но однажды все яблоки выйдут, и придется идти на базар, прицениваться к лакированным чужеземцам. Виновато выпытывать у торговца название сорта, а он и сам не знает. Качает головой, продолжает гортанно напевать что-то, и его полуприкрытые блестящими веками темные, чужие глаза хранят, кажется, какую-то древнюю тайну, куда там ты со своими глупостями, с яблоками!
Она долго не могла принять в душу глянцевых чужаков, но понемногу свыклась с ними, стала узнавать в лицо, заучила имена – «ред делишес» похож на «джонатан». Плод словно сердце, и семечки внутри, в открытых гнездах, тоже будто маленькие сердца. У «голден делишес» белоснежная мякоть грубовата, но вкус превосходный. Еще были такие имена: «Гала», «Фуджи», «Рихард», «Старкинг», «Джонаголд», «Пин Леди»…
И, выбирая яркие лакированные плоды, вежливо отстраняя руку торговца, с подозрительной церемонностью подсовывающую, не иначе, порченый товар, она все вспоминала, что где-то, когда-то, в каком-то саду яблоки были не больше горошины, а на вкус – как трава. Было ли это в Парголово, где родители снимали на целое лето дачу? Домик в две комнаты. В одной из них жила хозяйка, серолицая женщина, платок повязан домиком, очи долу, в кармане платья слипшиеся в разноцветный ком леденцы-монпансье. Про нее говорили – бывшая монашка, и это необычайно вязалось с ее платком, с цветом лица, даже с леденцами, даже с тем ароматом, что сопровождал ее повсюду. Тонкий, стойкий аромат. В хозяйкиной комнате на полу, на расстеленных газетах, сушились яблоки, и все вокруг было пропитано яблочным духом. Стоп-стоп, значит, это было не там, не тогда. Должно быть, потом, в Омске, где были в эвакуации. И там снимали «комнату с хозяйкой», но та хозяйка была совсем другого рода – говорливая, румяная старушка. Имя первой хозяйки забыто навек, имя второй прикатилось, подпрыгивая, из незапамятной дали – Евдокия, баба Дуся, окающий говорок, Омск, яблоки, все округлое, словно веселые красно-синие мячики. Баба Дуся собирала в подол передника эти зеленые яблочки-паданцы и ела, деликатно держа за хвостики, макая в крупную серую соль. Девчонку постояльцев потчевала от души.
– А ты не брезговай, не брезговай, здоровее будешь! Вот я старая, а у меня, гляди-ко, какие зубки – а все с яблок да с сольцы… И ты попривыкни-ко…
Отказываться было неловко. Челюсти сводило, а потом она и правда попривыкла, и зеленые яблоки с солью стали казаться вкусными.
– Как можно! – ужасалась мама. – Люся! Ты ведь захвораешь от этих паданцев! Николай, прикажи своей дочери, меня она ни во что не ставит, все время убегает, прячется, исчезает куда-то… И так все кувырком, так еще чего не хватало, заболит вдруг живот накануне первого сентября!
А ведь до первого сентября оставался еще почти месяц, и чистенькие тетради уже лежали в красном ранце… Ох, уж это вечное «живот заболит»! Мама уделяла слишком много внимания вопросам пищеварения дочери и, чуть что, микстур не жалела!
Отец Люсе ничего приказать не мог и улыбался виновато. Он тоже пробовал так есть – яблоки с солью, и ему понравилось. Но и жене возразить не смел и только смотрел на нее снизу вверх. Снизу вверх, потому что был ниже ее ростом, а улыбался виновато потому, что ему всю жизнь было перед ней неловко, перед своей женой. Она ведь молодая, его Александра, моложе его почти на целую жизнь, и красивая, высокая, умеет наряжаться, чудесно поет, божественно готовит, подарила ему дочку, солнышко ясное на склоне лет… Молодость свою ему отдала – как Ависага царю Давиду, такую бы холить, баловать, с рук не спускать, а все как-то неладно складывается. Вот и война некстати. Так и жил, все время будто оправдываясь, находя успокоение в работе…
Когда началась война, отец порывался уйти на фронт добровольцем – может, хотел сбежать таким образом от постоянного чувства вины? Но его не взяли, конечно, и он вернулся. В сердцах швырнул вещмешок (раздобыл где-то, сам собирал, даже при этом насвистывал что-то лихое) в угол кабинета, закосолапил, затопал по ковру.
– Не берут, – пожаловался вслух неизвестно кому. – Надо же, не берут. Сказали, заслуги. Сказали, меня надо беречь. Но я-то знаю. Это потому, что я – старый. И больной.
Люся хотела прыгнуть с дивана ему на спину, как любила делать, но мама ее удержала, ухватила за подол, тихонько вытолкнула из кабинета и прикрыла высокие двустворчатые двери. Стала говорить отцу что-то своим тихим, красивым голосом. Подслушивать было нехорошо, и Люся отошла в сторонку, не очень, впрочем, удаляясь. Сделала вид, будто ее интересует портрет, висящий на стене, тысячу раз виденный. На портрете была бабушка, папина мама, в наряде непостижимой красоты. Юбка совсем короткая, пышная, на гладко причесанной голове какие-то перья, ножки сложены крест-накрест, обуты в белые туфельки, обхвачены блестящими лентами. Вздохнув, посмотрела на свои ноги – толстенькие култышки. Рубчатые чулки сбились под колени, круглая резинка жмет. У тупоносых башмачков перетерся ремешок.
– В конце концов подумай о ребенке… – донеслось из кабинета.
«Ребенком» была она, Люся. Еще разок вздохнула, попыталась встать на цыпочки, как бабушка на другом портрете, что висел в кабинете отца. Немножко получилось. В кабинете мама засмеялась, сквозь слезы, но счастливо, победно. Значит, можно возвращаться, теперь, наверное, не побранят.
И в самом деле – мама схватила за плечи, затормошила, намочила слезами, защекотала пушистыми, выбившимися из высокой, валиком надо лбом, прически волосами.
– Уезжаем, Люсик, далеко-далеко…
– Куда?
– В эвакуацию.
Слово было непонятным и неприятным, как будто пищит и грозится ужалить злое насекомое. Минуту же хорошего настроения следовало использовать с выгодой для себя.
– Мам, а ты мне купишь юбочку? Такую, как у бабушки на картине? И туфельки с лентами!
– Это не туфельки, а пуанты, – ответил Люсе отец. – Будущие школьницы такие не носят, а только балерины.
– Кто?
– Балерины. Те, кто танцует на сцене, – и отец смешно развел руки врозь, изображая знакомый, но такой нелепый в его исполнении жест. – А пачка – юбка так называется, поняла? – пачка у меня сохранилась. Как-нибудь я тебе покажу, если будешь послушной девочкой.
– Такого-то добра у нас сколько захочешь, – пробормотала мать, и Люся кивнула.
Это уж точно, сколько захочешь, да только не дают даже посмотреть! Вещи, оставшиеся от бабушки, висели в огромном шкафу, и туда никак нельзя было заглянуть. Дверцы скрипели так невыносимо, что на скрип обязательно кто-нибудь являлся – либо отец («Люсенька, детка, иди играть в детскую»), либо мать («Я же говорила тебе не лазить в эту пылищу!»), либо глупая, глухая нянька («Что за неслух девчонка! Такую беспременно яга заберет!»). А какой волшебный мир таился за скрипучими створками! Там все шелестело, шуршало, пахло незнакомыми духами, переливалось блестками! Падали на паркет отсветы цвета павлиньего пера! И вот этот мир был для Люси заказан. Мама не любила упоминаний о бабушке, у нее сразу делалось такое выражение лица, словно она палец прищемила и боится заплакать. Впрочем, украшения из бабушкиной шкатулки мать надевала без этого напряженного выражения. По поводу и без повода она доставала старинную шкатулку, сверху деревянную, изнутри розово-бархатную, вынимала ярко вспыхивавшие в ее пальцах сережки, браслеты, кольца, рассматривала их, примеряла. Люся зачарованно наблюдала за мамой.
– Идет мне это колье? – спрашивала мама так, словно должна была немедленно решить для себя этот важный вопрос, и Люся кивала, затаив дыхание. На тонкой цепочке колье светилось шесть молочных жемчужин. Но Люсе в глубине ее простой души больше всего нравилась брошка. Такая большая, овальная, а посреди – букет фиалок из драгоценных камней.
– Какая безвкусица! – восклицала мама, когда брошка попадалась ей на глаза, но все же примеряла и ее, прикалывала к платью. Она оттягивала вырез, игла оставляла заметные бреши в шелке. Мать открепляла украшение, вздыхая об отсутствии вкуса, и у кого же? У бабушки ли, у неизвестного поклонника, презентовавшего это украшение, или у английского мастера Викторианской эпохи, ослепнувшего над тончайшей мозаикой – аметисты, зеленые бериллы, желтые топазы.
Шкатулку в эвакуацию не взяли. Мать бегала по квартире, звеня серебряными ложечками, перетрясая столы и сундуки, взвихривались облака нафталина. То и дело принималась плакать. Она панически боялась бомбежек, но еще больше боялась спускаться в бомбоубежище. Так же дело обстояло и с фамильными ценностями – и с собой везти страшно, и оставить страшно. Вдруг в дом попадет бомба? Вдруг заберутся воры? Теперь и не вспомнить уже, оставались ли брошки и колье в ленинградской квартире или ездили в Омск. Наверное, все же оставались, иначе пропали бы, променялись бы по дороге на молоко и картошку, на все то, что в лихие времена казалось человеку теплее золота, ценнее сверкающих камней…
Ехали долго. В вагоне не топили, не зажигали ламп. Даже в окно было нельзя смотреть – ради тепла его завесили байковым одеялом. Только-только подберешься, приподнимешь уголок, успеешь увидеть залитое дождем стекло, да скучных ворон на пашне, да голые ветлы, как мама уже тянет за плечо, велит отойти. А в купе еще скучнее, все закутанные, унылые. Одна женщина раскачивалась из стороны в сторону, пряди волос свисали вдоль отекших щек, она не то стонала, не то мычала. От боли, что ли?
– Тетя, чего это вы? У вас зубки болят?
Мать схватила Люсю за руку, но утащить в их уголок не успела.
– Люсенька. Люся, разве ты не узнала? Это Лидия Константиновна, я работаю вместе с твоим папой. Я приходила к вам в гости весной, еще подарила тебе пупса!
Ах вот оно что! Но позвольте, какая же это Лидия Константиновна? Та была красивая, в переливчато-зеленом платье, в ушах сережки, губы намазаны, волосы скручены в этакий крендель… И еще она все время улыбалась, должно быть, поэтому Люся ее не узнала. А пупс был розовый, как земляничное мыло, но его пришлось оставить в Ленинграде, как и мяч, и кубики, и юлу, и кукольную посудку, и плюшевого медведя, который раньше ревел, а потом перестал. Большая кукла Зина тоже осталась, мама разрешила взять только старую Варьку, а у той половина волос вылезла и глаза не закрываются! Что же, однако, случилось с Лидией Константиновной?
Но тут мама подоспела, утянула за руку.
– А чего, уж и поговорить нельзя? Чего с ней такое?
– У нее сын ушел на фронт. Часть попала в окружение… Ты не поймешь.
Но Люся понимала. Украдкой посмотрела на мать – вдруг та тоже обернется старой, страшной ведьмой с опухшим лицом? Но нет, мама была обыкновенная, только глаза у нее смотрели иначе, и пухлый рот был сжат. Значит, горе у всех, значит, всем плохо.
– Если хочешь, иди погуляй, – предложила ей мать. – Может быть, найдешь себе друзей, поиграете во что-нибудь.
Но Люсе не нужны были ни друзья, ни игры. Она вышла в тамбур, где было холодно и накурено, но пусто, и стала смотреть в окно. Хорошо бы выйти из поезда и побежать вон по тому лугу, заросшему огромными одуванчиками-колкодедами. Или заблудиться в насквозь прозрачном березнячке… А лучше всего было бы жить в маленьком домике, прилепившемся к самому полотну дороги. Во дворе там деловито расхаживает пегая коза…
Должно быть, Люся очень долго там стояла, потому что, когда она замерзла и вернулась в купе, мать плакала, а другие пассажиры наперебой утешали ее.
– Где ты была? Отвечай немедленно, где ты была? Я же весь поезд обежала! Я думала… Да я не знала уже, что и думать!
– В тамбуре… В тамбуре стояла, – прошептала Люся и рукой показала, в каком именно тамбуре.
– Не было там тебя! Я же двадцать раз там прошла!
– Была, – упрямилась Люся. – Я слышала, как двери хлопали. Ты меня просто не видела.
Села в уголок, принялась для вида нянчить лысую Варьку, а сама думала о приятном.
Самым приятным было вспоминать, как давным-давно, когда она была еще маленькой, отец повел ее на детский утренник в театр Кирова. До сих пор туда Люсю только водили гулять – «к киятеру», как говорила глухая и глупая нянька.
Люся ждала, что будет скукотища, как в кукольном театре, где всякие люди надевали на руки тряпочные игрушки и говорили за них ненатуральными голосами. Они думали, что никто не догадается, что все подумают, будто куклы сами ходят по ширме и говорят! Ха! Поэтому в театр Люсе не хотелось идти, она даже немного поупиралась и похныкала, пока мама в прихожей завязывала ей под подбородком ленты капора. Но делать нечего, пришлось идти. Оказалось – зря капризничала. В этом театре было куда интереснее. Во-первых, им не пришлось даже стоять в очереди за билетами в кассе, чего Люся терпеть не могла. Только миновали скверик, как отца окликнул высокий старик с необыкновенными усами.
– Неужели Николенька? – вскрикнул старик. Они с отцом обнялись и расцеловались. – Ну-ну, наконец-то пожаловали! А кто этот ангел? Неужели дочка?
– Дочка, Люся, – охотно подтвердил отец, вытолкнув застеснявшуюся Люсю вперед. – Вот, решил показать ей «Спящую красавицу»
– Самое время, самое время! Купюры сняли, симфоническая часть нынче у нас полностью звучит. Которые есть любители, те только на музыку ходят, невзирая даже на состав. Хотя и состав нынче – сказка! Аврору – Наташенька Дудинская танцует, она у нас нынче Уланову обогнала, – похвастался старик.
– Неужели? А была, помнится, такая сухенькая, зажатая девочка…
– Ни-ни, ничего подобного! Развернулась, распустилась, словно роза! Одно слово – праздник танца! А Фею Бриллиантов вместо Берг нынче Балабина танцует. Тоже очень хвалят за виртуозность, и в газетах даже… Получит удовольствие ваша девочка. Это надо же, Изольдочкина внучка! А похожа-то как на нее! Такая же хрупкая, словно бы и глазу неподвластна!
Он присел перед Люсей на корточки, и она почувствовала, что его усы пахнут духами.
– Ну, ты, верно, тоже хочешь стать балериной? Как бабушка?
И хотя Люся не очень хорошо понимала, о чем идет речь, она все равно закивала головой, и добрый старик рассмеялся.
– Идемте же, идемте, малышке надо еще показать театр до начала спектакля!
– Нам еще в кассу, Иван Тимофеевич…
– Еще чего удумали! Ни-ни, и не надейтесь! Чтобы сын Изольды Николаевны и внучка ее в наш театр по билетам проходили? Не будет такого! Этот же театр, Николенька, ваш дом родной, неужели надо кому-то платить, чтобы домой попасть?
– Случается и такое, – заметил отец.
– Случается, да только не у нас, вот вам мои слова!
И старик засмеялся.
Театр произвел на Люсю невероятное впечатление – не считая, конечно, жесточайшего разочарования оттого, что Иван Тимофеевич оказался не самым главным театральным начальником, а всего лишь принимал в гардеробе пальто у людей, пришедших на спектакль. Но и это разочарование моментально прошло, потому что в ведении бравого старика, помимо чужих одежек, оказались еще и совершенно очаровательные крошечные перламутровые бинокли, и в них было на что посмотреть! В фойе висели фотографии бабушки, почти такие же, как дома, только в несколько раз больше, и на них она была в сто раз красивее. А потом начался спектакль, и вот это уже было настоящее волшебство. О, тут дело было даже не в музыке, хотя от знакомых звуков вальса в первом акте привычно вздрогнуло и закружилось сердце. Люсе нравились костюмы (средневековой Франции, как сообщил ей на ушко отец), нравились движущиеся декорации – растущий на глазах лес, чудесные панорамы, лодки, и исчезновение злой Феи Карабос в люке, из которого валил пар, и взмывшие ввысь фонтаны в финале. А танцоры, которых она пока не знала по именам, творили на сцене недоступное простым смертным и все же обычное, повседневное, с детства знакомое и, если захочешь, подвластное и тебе чудо…
– Николай, что с ней? Она заболела? Да что ж такое, девочка как пьяная! Люся, открой глазки, посмотри на маму! Ты водил ее в буфет, а? Пирожные покупали?
Но она и в самом деле чувствовала себя так же, как тогда, на отцовских именинах, когда на бегу отхлебнула из бокала жгучей коричневой жидкости – думала, что чай. Перед глазами все плыло, в голове шумело, вместо одной мамы она видела две, вместо зеркала в прихожей – целый зеркальный коридор, а в сверкающей глубине Люся видела себя самое. Но не в глупой плюшевой шубенке и капоре, а в пышной пачке, со сверкающей диадемой на голове!
Как хорошо все начиналось и как глупо закончилось! Люсе дали касторки…
С тех пор Люся твердо знала, кем хочет быть, когда вырастет. Конечно же, балериной, как бабушка! Но мама совершенно не обрадовалась судьбоносному решению дочери и даже не захотела полюбоваться на то, как Люся хорошо умеет стоять на цыпочках.
– Глупости! Тебе еще рано думать об этом. Хорошая девочка должна слушаться маму, хорошо кушать и знать азбуку. Возьми пирожок и ступай в детскую.
Но и в детской Люсина потрясенная душа не нашла покоя. Украдкой девочка наряжалась – старое кружевное покрывало присборивалось вокруг талии и скреплялось пояском, голова весьма эффектно перевязывалась белой лентой, и в одних носочках Люся, к ужасу няньки, прыгала перед зеркалом, пытаясь повторить те необыкновенные движения, тот полет, что видела на сцене. Получалось мало хорошего. Только раз, один только раз… Как это было? Были тихие, сонные сумерки, за окном шуршал дождь. У Люси с утра болело горло, поэтому гулять не водили, дали книжку с картинками и велели лежать в кровати. Мама то и дело заходила, приносила то апельсин, то чаю, но снова исчезала. Ждали доктора, и, чтобы занять себя чем-то, мама села за рояль. Она играла необыкновенно печальную мелодию, от которой тянуло под ложечкой и вздохи распирали грудь, и вдруг, ударив по клавишам, резко сменила мотив. Теперь это было что-то бешеное, в нем слышались бесшабашная удаль и веселая злость, и сердце у Люси вдруг заколотилось сильнее. Неожиданно для себя, подхваченная тем же порывом, что заставил мать заиграть эту мелодию, она вскочила с постели и закружилась по комнате. Она не повторяла ничьих движений, не смотрелась в зеркало, не любовалась собой, и старое кружевное покрывало валялось, скомканное, за сундуком… Но неведомая сила вдруг подхватила ее, и несколько мгновений она была с музыкой одним, музыка несла ее на своих горячих волнах. И так же быстро, как началось, все и кончилось. Люся остановилась посреди комнаты, борясь с головокружением, щеки ее горели, сердце бешено стучало. Где-то в другой вселенной, в прихожей, брякнул дверной звоночек, и тут же послышался густой бас. Пришла знакомая докторша, высокая, усатая, сама себя называвшая «бой-бабой». Она засучила рукава и тут же нашла у Люси ангину.
– Странное у вашей малышки сердце, – посетовала она матери, прижимая мясистое мужское ухо к худенькой Люсиной груди. – И дышит она… гм…
– Мам, а что ты сейчас играла? – спросила Люся, когда «бой-баба» ушла. Мать собиралась в аптеку, раздраженно хмурилась, рассматривая оставленный доктором рецепт – сплошные крючки на тонкой бумажечке.
– Когда? А-а… Это чардаш. Венгерский народный танец. А ты не знала?
Разумеется, она не знала. В сущности, мать сама пыталась оградить ее от всего, что было связано со сценой, словно боялась для дочери какой-то участи. Но от судьбы не уйдешь – все вокруг, и фотографии бабушки, и звуки фортепиано, и даже сны, все обещало Люсе необыкновенную судьбу. А сны ей снились странные, с прекрасными дворцами, с необыкновенными нарядами, с полетами, так как ближе к пробуждению всегда оказывалось, что, если как следует оттолкнуться от пола ногой, можно взаправду взлететь.
До войны Люся успела посмотреть еще «Ромео и Джульетту» с Улановой, «Жизель» с Дудинской, «Раймонду», где в третьем акте, во время дворцового праздника, звучал очаровавший ее венгерский танец… На «Лауренсию» с ними пошла и мама. Но она откровенно скучала, то закрывала глаза, то принималась рассматривать рукав своего вечернего платья – синего, шитого серебристым бисером. Шепотом пожаловалась отцу, мол, ногастые девицы, скачущие на сцене, мешают ей слушать великолепную музыку, отвлекают. Отец только поморщился, но мама уже углядела кого-то в числе зрителей, задергала его за рукав:
– Нежели это она? Какое ужасное розовое! Скажите, прекрасная дама! Люся, ты посмотри!
Люся послушно посмотрела, знала уже, что от мамы так просто не отделаешься. И правда, женщина в необыкновенно розовом, пронзительно-розовом платье. Ничего особенного. Потом Люся не раз еще увидит ее в этом самом театре. Но первое впечатление сохранится в памяти, и потом, через много лет, Люся добудет его, чтобы рассказать своему самому близкому, единственному близкому и родному человеку.
– Она была некрасивая. И в юности-то не блистала красотой – скуластая, носатая, этакая кубышечка. А вот поди ж ты, осиянная любовью многих поэтов, отразившаяся, как в льстивом зеркале, в их стихах, осталась в памяти человеческой необыкновенной красавицей – Златокудрой, российской Венерой, Лучезарной подругой… Все будут повторять:
Она сошла на землю не впервые,
Но вкруг нее толпятся в первый раз
Богатыри не те, и витязи иные…
И странен блеск ее глубоких глаз…
И никто, понимаешь, никто не запомнит ее нелепо одетой, отекшей толстухой в очках, и даже я – я тогда сразу отвлеклась, стала смотреть, как Хасинта-Чикваидзе танцует с воинами, «покушающимися на ее честь», как было сказано в либретто. Я не могла еще понять, что это значит, но была потрясена накалом страстей. Хасинта металась, как затравленная зверушка, между четверкой воинов, хватавших ее за руки, перебрасывающих вверх, вниз, друг другу на руки, причем был момент, когда двое поднимали ее и с силой бросали с высоты, а двое других ловили ее, в ту же секунду со звоном кидая на пол свое оружие… А фламенко во втором акте! А танец с кастаньетами! Казалось, праздник продлится вечно! Но началась война.
В эвакуации – слово-то какое, похоже на то, будто пищит, нудит, силится ужалить злое насекомое! – Люсе не понравилось. Все там было какое-то топорное, грубое, некрасивое. Все местные, в отличие от приезжих, говорили неправильно, речь их звучала странно для уха маленькой ленинградки. И музыка звучала некрасивая, все больше военные марши, патриотические песни, народные песни, их ритм был слишком прост, под него не билось сердце. Под звуки «Катюши», льющиеся из черного раструба, Люся выводила прописи. Она давно научилась читать и писать, но идея чистописания оказалась чужда ей, вредная учительница говорила, что после тетради Ковалевой руки приходится мыть с мылом. Мать сердилась за кляксы, бралась сама учить дочь, показывала, где нужно делать нажим, а где волосяной штрих, но быстро выходила из себя. Люся убегала в сад и сама с собой играла там в прятки. В саду вся земля была усеяна яблочками-паданцами размером с горошину и порхали чудесные птички, размером примерно с воробья, но только легче и изящнее. Птички не боялись Люсю, как будто и не видели ее. Одна села на ветку прямо перед Люсиным носом и, насмешливо глянув на нее, пропела коротенькую музыкальную фразу. В лучах закатного солнца кирпично-красная грудка пичужки вспыхнула огнем.
– Где же ты, малышка? – услышала она вдруг рядом голос отца и прыгнула ему навстречу, повисла у него на шее. – Сбежала от уроков? А я-то вез ей подарок из самой Москвы, думал, она примерная ученица…
Отца в последнее время часто вызывали в столицу, по делам, а дела эти были военной тайной, о них ни в коем случае нельзя было спрашивать, ни с кем о них нельзя было говорить! Люся только диву давалась – кому, зачем в Москве понадобился, да еще по делу государственной важности, ее тихий отец, ученый-орнитолог, академик, человек в высшей степени мирный? Только потом, разбирая отцовские бумаги, Люся узнает о проекте «Сизарь». Отец предлагал использовать специально обученных голубей для передачи разведданных через линию фронта, но в последний момент проект закрыли. Появилась новая альтернатива голубям, какая – никто толком не знал.
– Па-ап, кто это? Как называется эта птичка?
– Вот это да! Моя родная дочь и не знает, что за птицы живут у нас в саду! Ну-ка, покажи мне свою новую подружку, только дай лицо ополосну.
Отец в этот раз выглядел особенно усталым, его круглое, доброе лицо было словно подернуто пыльной дымкой, но он все равно пошел за дочкой к груде прошлогодних спиленных веток в дальнем уголке сада. Оттуда, как Люся и приметила еще раньше, и вылетали птицы.
– Постой-постой, не надо их пугать. Ну, кто тут у нас… Ах, горихвостки! Ну, что ж ты, Люсенька, я ведь и брошюру про них писал до войны. Не помнишь? Ну да, это ты сейчас выросла большая, а тогда была несмышленышем. Эту птичку зовут горихвосткой. Почему? А разве ты не заметила, как она дергает хвостиком? От этого все ее перышки словно вспыхивают. А песенку она тебе уже спела? То-то же. О песенке горихвостки разговор особый. Постой-постой, как это там было…
Он прикрыл глаза и словно прочитал на память:
– Заняв подходящий участок, самец горихвостки обыкновенной начинает петь. Песенка его коротка и однообразна, но прелестна.
– Прелестна, – повторила Люся. – А ведь правда!
– Знаю, малышка. Знаю и горжусь своим определением. Это очень важно – найти подходящие слова. Если не можешь сказать точно и хорошо, уж лучше вообще промолчи. Впрочем, многие вещи и явления просто-таки требуют того, чтобы о них молчали. Sapienti sat, ведь так, дочь моя?
– Папа, я…
– Прости. Я не о том. Тебе этого слушать не надо, не надо и мне говорить. Пожалуй, это один из таких случаев, ведь так? Sapienti sat!
– Сапиенти сат! – согласилась с ним Люся. Она наконец-то поняла – отец шутит. Невесело шутит, такое порой бывает со взрослыми, когда у них плохое настроение.
Они вместе вошли в дом, и там все стало еще хуже. Сначала влетело Люсе – зачем убежала от прописей, потом папе – зачем привез из Москвы шоколадных конфет, не чего-то там, гораздо менее вкусного, но нужного! Люся пыталась защитить отца, не вовремя влезла с репликой:
– Мамочка, как же ты не понимаешь! Это же конфеты! А…
Но тут же на собственном опыте убедилась в правоте отца – есть вещи, о которых лучше помалкивать.
– Не бузи ты сегодня, милая, – тихо попросил отец, стягивая с плеч пиджак, аккуратно вешая его на спинку стула. – Сегодня годовщина смерти мамы, а я впервые за все эти годы не смог побывать у нее на могиле. Даже не знаю, цела ли она, могила ее!
Люся вспомнила могилу бабушки, куда ее водил отец и в прошлом году, и в позапрошлом… Красивая могила. Веселая. Даже не похоже на могилу, скорее – на воздушный, кружевной замок, в котором непременно должна жить сказочная принцесса. И на ней всегда свежие цветы, а кто их приносит – неизвестно. Что же могло случиться с могилой? Ах да, война. На Ленинград падают бомбы. Странно думать, что они могут навредить не только живым, но и мертвым.
Эта мысль была такой неприятной, что у Люси немного закружилась голова, и ей пришлось посидеть некоторое время зажмурившись, пока эта тошнотворная карусель не остановилась. Должно быть, поэтому она не расслышала слов матери. Та сказала, наверное, что-то очень громко, потому что в полупустой комнате еще звучало гулкое эхо. И это громкое было еще и злое, потому что губы у матери сжались и побелели, а отец сразу встал и вышел. Он не ответил матери ни слова и даже не взглянул на Люсю, из-за чего она поняла, что отец очень-очень сильно расстроен…
Она не рискнула пошевелиться, так и осталась сидеть на стуле. К ее спине ласково прижимался отцовский пиджак. Мать, словно не видя Люсю, ходила по комнате, потом ушла на кухню. Там она сначала заплакала, а потом заговорила с вышедшей на шум хозяйкой.
– Нельзя так, Шурочка, – загудела бабушка Дуся. – Мужик-то – он что пчела, не на уксус, а на сахарок летит. Смотри, времена лихие подошли, на их брата спрос большой будет, а ты такими словами… Даже мне, простой бабе, не по сердцу, а ему-то каково… Или обидел он тебя чем?
– Да они сколько лет надо мной измывались, – звенящим голосом вскрикнула мать. – С мамашей со своей, балериной чокнутой!
– Так, так, – кивала бабушка Дуся. – Свекровка, значит, тебе лютая досталась. А быват. Моя тоже поначалу злыдня была, и села я не так, и пошла не эдак, как ни повернусь, все плохо. Потом ничего, попривыкли друг к дружке, только все серчала на меня, зачем мальчишки у меня не родятся. Что ты, говорит, за баба, ежели сына не родила. А ты своей чем не угодила?
– Да кабы я знала! Евдокия Ивановна, я ведь девчонка совсем была, когда пришла к Николаю на кафедру работать, пробирки мыть. Мечтала в консерваторию поступить, да не вышло. Происхождение подвело. У отца до революции аптека была, мать… Там своя история. Начал он за мной ухаживать, понравился. Ровесники все мне болванами по сравнению с ним казались. И не то чтобы я не знала, кто его мамаша, я, конечно, знала, так ведь…
– А чего она, мать-то его? Известная какая женщина?