Текст книги "Царская милость"
Автор книги: Наталия Венкстерн
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Наталия Венкстерн
ЦАРСКАЯ МИЛОСТЬ
Рассказ старого поселенца
Хорошая река Волхов: рыбы в ней много, вода чистая, берега песчаные, белые, а, говорят, раньше кругом леса были, да такие, что водилось в них дичи видимо-невидимо, а раздолье в лесах было не только охотнику, но и всякому другому люду: тут и конокрады лошадей укрывали, тут и лихие молодцы на проезжих нападали; и ничего с ними поделать не могли – никакие жандармы не словят, потому что лес на десятки верст кругом, а в лесу овраги да чащи непроходимые. А лихого народа в ту пору много было; уж такая была жизни: либо от солдатчины молодец сбежит, коли вовсе невмоготу станет, либо крестьянин от помещичьей лютости тягу даст, а куда бежать? Один приют – лес! Не выдаст, не продаст, живи, промышляй, как знаешь.
Только давно все это было, лет сто назад или больше, и рассказывал мне о тех временах отец мой. Дожил он до старости глубокой, уж ноги у него ослабели и глаза плохо видели, а память была – ну, словно у молодого. И рассказывать такой был мастер, что, кажется, век бы слушал, не соскучился.
Вот что он говорил:
– Здесь, на берегу реки, только бы жить да жить, хоть земля и не очень хорошо родила, да зато лес и река были золотое дно: рыбными да кустарными промыслами тысячи народа прокормились бы. И как ни давили помещики крестьян, как ни обирали, а все же край был богатый и жилось нам, как с другими сравнить, не худо. Почти все кругом на оброке были, а помещики, народ богатый, больше по столицам жили и в наши места глаз не казали. Нам же и лучше!
Бывали, конечно, что и говорить, и у нас невзгоды, да все же жить можно было.
Только вот, году в шестнадцатом, стали к нам в деревню слухи тревожные приносить и пугать нас разными новшествами.
Сначала только поговаривали, даже посмеивались, а большей частью слухам этим и не верили вовсе, словно придумала их чья-нибудь беспутная голова на досуге.
В те времена царем был император Александр, и случилось это вскоре после того, как солдаты наши из похода вернулись, с французской войны. Вернулись наши молодцы, привезли с собой рассказов о чужих краях и про нашу Россию тоже вести, что ждать нам в скором времени больших перемен.
– Чего же ждать? – спрашивают старики.
– А того ждать, – говорят, – что царь нас всех вовсе от помещиков освободить хочет и дать нам свободу полную.
Старики только головами качали: и не верилось и хотелось верить.
Однако день за днем проходит, и перемен никаких: как жили, так и живем, только вся и разница, что появились у нас по деревням калеки – те, кого на войне попортили, сели нам на шею лишние едоки, безрукие, безногие, больные. Правда, у иных из них на груди крест или медаль болтается, да нам-то от того не легче. Инвалид – какой же работник.
Так и год прошел и другой, и начали приходить к нам эти самые чудные слухи. Я тогда мальчишкой был, шел мне двенадцатый или тринадцатый год. только развитой я такой был, что все понимал и ко всему прислушивался.
Первый раз услыхали мы о новостях от странника. Зашел к нам в избу один такой, что век свой по большим дорогам ходит и подаяньем живет, и стал чудные слова говорить:
– Царь, – говорит, – взял себе в друзья генерала по имени Аракчеев, а злей этого генерала на всем свете человека нет, истинно змей пли скорпион лютый. И целый-то день и ночь напролет царь с этим самым Аракчеевым совет держит и бумаги пишет. И придумали они вот что: не будет, мол, больше на всей Руси крестьян, а одни только солдаты: «На что, – говорит царь, – мне нужен серый люд, пускай у меня все военными станут, все форму оденут и с ружьем маршируют».
Мать моя слушала, что странник говорит, да и спрашивает:
– Что, или опять с кем-нибудь воевать затевает?
– Какое, – говорит странник, – все это не для войны вовсе делается, а хочет царь, чтобы оставалось так на веки-веков.
На это те, кто в избе были, только посмеялись.
– Зачем же, – говорят, – из мужика солдата делать? У солдата свое дело, у мужика– свое. Коли все с ружьем зашагают, кому же тогда землю пахать да хлеб собирать?
Не поверили страннику, с тем он и ушел.
Только еще время проходит – и опять такие же слухи. На этот раз из города Старой Руссы деревенский наш привез.
– Не соврал, – говорит, – странник, и в городе тот же слух идет, будто по деревням разъезжают солдаты, амуницию, пушки везут, новые дома строят, и приказ есть крестьянам головы брить, в форму обряжать и за ученье приниматься.
Опять не поверили; никак в толк не возьмем, к чему такую ломку задумали и как это мыслимо из крестьянина, что на земле сидит, солдата сделать.
А наш молодец дальше рассказывает:
– А в иных деревнях, – говорит. – крестьян из домов повыгнали, семьи и весь скарб пособирали и в другие губернии отправили, чтобы они свои дома солдатам уступили. А в губернии их отправили дальние, и дойдут ли они или помрут по дороге – неизвестно.
Ну и дела!
Был у нас в дереве крестьянин по имени Василий Пуля – хороший человек, а по характеру серьезный и бесстрашный.
– Я, – говорит, – в какую хочешь дальнюю губернию итти согласен, а солдата из себя делать не позволю; мне сорок пять лет, у меня жена, дети, хозяйство и, кроме как землю пахать, ничего я не умею и учиться поздно, да и не к чему.
Все его тут поддержали, а отец мой говорит:
– Может быть, все это брехня одна, и ничего такого не будет – только народ мутят. Чай и у царя голова на плечах есть, и такого безобразия он в своем царстве не допустит.
– Ну, а коли допустит, говорят ему, – тогда как?
– Что ж, пошлем к нему тогда своих посланных, чтоб объяснили, что на такое дело согласья нашего нет.
– А послушает нас царь?
– Послушает, коли всем миром. Чай мы люди, а не бараны, что под ножницы ложатся и стричь себя позволяют. Свой разум есть.
На том и порешили, что, коли в самом деле такое дело будет, будем царя просить о милости, чтоб отменил приказанье или уж лучше нас в дальние губернии послал. А больше всего надеялись, что слухи эти вздорные и ничего такого не будет.
Но вот, как-то поутру отправился я вместе с Митяем, Васильевым сыном, на реку: были мы с ним большие охотники в мелких местах под каменьями раков ловить.
Только мы с ним засучили штаны и собирались в поду лезть, как Митяй вдруг схватил меня за руку и говорит:
– Гляди-ка, по дороге скачут верховые.
Остановился и я, глядим оба на дорогу – шла она самым берегом: видим на конях военные люди. Человек пять солдат, а шестой офицер или какой-нибудь начальник, видно по нашивкам и эполетам.
Выскочили мы им навстречу среди дороги и глядим, разиня рты. Подъехали они к нам, а начальник глядит на меня и Митяя и чему-то и смеется.
– Славные, – говорит, – из них выйдут кантонисты.
Не поняли мы тогда ни слова этого, ни к чему он говорит его, только не понравился нам начальник.
– Эта, – спрашивает он, – деревня Естьяны?
– Эта самая.
Ударили они коней и поскакали, а мы с Митяем про раков забыли и тоже побежали, да задами обратно, чтобы узнать, зачем пожаловали непрошенные гости.
Поспели мы уже, когда весь народ на площади перед церковью собрался. Господин приезжий с лошади слез и всем нашим мужикам велел шапки снять. Сам же из-за пазухи вытащил какую-то бумажку и лицо сделал самое важное и сердитое.
– Слушайте, говорит, – мужички, я к вам с добрыми вестями.
– Очень благодарим, – говорят наши и кланяются.
– Граф Алексей Андреевич Аракчеев прислал меня сюда объявить, что вы переименованы в военные поселения.
Тут, вижу я, из толпы вперед всех протискивается Василий Пуля. Лицо у него как обыкновенно, только глаза какие-то особенные, нехорошие.
– А позвольте, – говорит, – спросить, ваше благородие, что это за такие военные поселения, чтобы мы знали, какая нам дана графская милость и как за нее благодарить?
– Это я вам сейчас объясню, – говорит офицер, только милость эта не графская, а царская и по указу его величества делается. И перво-наперво государь император вам прощает все недоимки, какие за вами считаются, и денег вам жертвует целых десять тысяч на ваши крестьянские хозяйства.
Мужики наши тут переглянулись, но так как давно мы привыкли, что во всех этих милостях всегда один обман, то и радоваться особенно никто не стал.
Тут показал офицер рукой на всю нашу деревушку и говорит:
– А дома ваши приказано все на снос снести, а заместо их новые строить по особому образцу, и будете вы все жить на казенных квартирах, и все, что вам в хозяйстве надобно, тоже от казны отпустят.
Мужики наши все молчат: чудны всем кажутся эти россказни.
– Кто же, спрашивает Василий, – дома-то ломать будет, время к осени идет, или, может, этому всему не скоро быть, а так, только разговоры?
Начальник на эти слова рассердился.
– Разговоры? Я тебе приказ его величества привез, а ты говоришь – одни разговоры. Завтра же дома ломать будете. С утра сюда солдаты приедут с начальниками и с богом за дело.
– А жить где? – спрашивают.
– А жить пока что в землянках, к осени поспеть должны с постройками, и поселитесь вы по такому правилу: кто семейный – получит дом и хозяйство и на житье двух постояльцев из молодых. Ребята при матерях остаются до 12 лет, а потом мальчишки в школу военную отбираются, а девчонкам, как шестнадцать исполнится, начальство мужей выберет. Значит, родителям и о детях заботы никакой нет.
Тут Митяй меня за руку схватил.
– Слышишь? – говорит.
– Слышу!
А начальник соловьем так и разливается.
– Его величество, – говорит, – вам такую милость оказывает, какая не слыхана с самого сотворения мира. Вместо того чтобы в солдаты итти, вы на своей родине остаетесь и семья при вас, и хозяйство, и земля. Платье и то казенное вам выдадут. А за все эти милости только всего с вас и спросится, что служить верой и правдой его величеству. Над вами здесь военное начальство поставлено будет, и всякий из вас должен перед ним стараться себя исправным солдатом показать.
Тут Василий слова его прервал.
– Никак не возьмем в толк, ваше благородие, кто же мы теперь выходим: то говорили – хозяйство, земля, а теперь выходит и форма казенная и начальство военное, и солдатами нас называете.
– Вы и есть солдаты: военные поселяне!
Выпучил глаза офицер и на Василия наступает.
– Ты, – говорит, обязан с одного слова понимать меня. И дом свой должен вести и полевое хозяйство в образцовом порядке держать, но в то же время должен быть отличным солдатом, хорошо маршировать, все приемы ружейные знать.
Завопили мужики на эти слова не своими голосами:
– Как так? С одного, значит, теленка две шкуры драть. Я и солдат, я и крестьянин. Где же сил-то взять? То перед помещиком спину гнул, а теперь еще хуже: на нос начальство понасажают, да еще военное.
А бабы свое:
– Мальчишек от матерей отбирать, девок насильно замуж выдавать, постояльцев держать! Не бывать тому.
И шумят и галдят.
– Нет, ваше благородие, не нужно нам таких милостей, недоимки мы выплатим, а домов своих ломать не дадим, казенных квартир не хотим и в платье казенном не нуждаемся.
Что тут поднялось! Кричат, плачут, охают, ахают. Только и слышно: «К царю итти! Милости просить! Не допустим».
Но не тут-то было. Офицер затопал, закричал, солдаты, что с ним были, шашки повытаскали.
– Это что же? Бунт? Я вам покажу, как царскую милость принимать должно! Негодяи! Завтра половину из вас сквозь строй прогоню по зеленой роще!
Василий подошел к одному солдату и душевно ему говорит:
– Стало быть, вы тоже, братцы, палить в мужиков будете?
А тот отвернулся и говорит:
– Стало быть, будем.
На этом весь бунт наш и кончился, и к царю мы просить ни о чем не пошли, потому что дело ясное – сила солому ломит, и, по всей видимости, царь слушать бы нас не стал, а, как я теперь понимаю, нас до него и вовсе бы не допустили.
И на другой же день, с утра, пошел скрежет и плач но всей деревне. Пришли солдаты, приехали военные начальники, начали головы и бороды брить, в военное платье обряжать, избы ломать. Света не взвидели. И не люди одни. По всему Волхову лес, как траву, косили. В год река оголилась, обмелела, стала скудеть.
Горе такое, что вспоминать жутко!
Зажили мы в деревне по-новому, не крестьянами, а военными поселенцами. Здесь, на этом пригорочке, стояла наша деревенька. Месяца не прошло, как от нее и памяти не осталось; не то что дома – все кустики и деревья выкорчевали, и на место деревни вот эти самые казармы выстроили, что и поныне стоят, проклятые.
Утром, чуть свет, барабанный бой – вскакиваем, амуницию чистим. Горе, коли хоть одна пуговка не блестит как солнце: начальство изведет, замучает наказаньями. Жены мужей на ученье слезами провожали.
Описать вам, какова была жизнь, – прямо не поверите. От начальства ни отдыха, ни срока. Правило такое было, что ночью ли, днем, во всякое время он в избу зайти может и во все семейные дела вмешиваться. А начальники лютые были, должно быть, долго их зверству учили или уж таких подбирали, которые злей. Только бывало ввалится мужик в дом, отдохнуть ему охота, потянуться, сапоги скинуть – нельзя. Того гляди офицер войдет – и поднимется крик.
– Не по форме, не так стоишь!
Да это что! Пустяк! А работой донимали так, что хуже вьючной скотины всякий себя почитал.
Утром ученье, развод, стрельба, в полдень – в поле работать. Отмаешься, так нет же тебе – вечером перекличка, а ночью сиди амуницию чисти. Поднимали людей барабанным боем, на работу в строю ходили. А наказанья? Дня не проходило, чтобы кого-нибудь не били; за самую малость на хлеб и на воду сажали, запирали в карцер. Отсидит мужичок суток трое, выйдет с дурной пищи чуть живой, на ногах не стоит, а его в строй гонят.
Да, снисхожденья никакого!
Стали мужики болеть, помирать. А все молчат – сказать даже у себя в избе слова нельзя. Обязательно найдется кто-нибудь и донесет начальству. Нарочно по избам таких постояльцев насажали, которые подслушивали и сплетничали.
Ломали мужики себе головы, к чему такое дело затеяли, как ни поверни – глупость одна выходит. Какой же может выйти солдат из мужика, если он полевой работой занят? Земля ведь всю силу отнимает, она не меньше ребенка ухода требует: в летнее время ее крестьянин от зари до зари пестует, а тут все силы на ученье да на амуницию проклятую идут. Стали хозяйства наши не хуже народа скудеть; о промыслах и думать нечего: не то что в лес пойти – рыбу ловить и то некогда.
Вздумало тут еще начальство грамоте нас учить: оно бы и не плохо, против этого никто слова не скажет. Только и ученье как-то нехорошо выходило. Гнали в школу силком, учили из-под палки, запугивали, чем могли, и, понятно, ничему не научили.
Спросить ничего нельзя было, а только и втолковывали нам, что государь де великую милость вам дал, да что счастливей вас на всем свете народа нет. Ну и счастье!
Через год после того, как устроили у нас поселенья, меня и Митяя в военную школу отдали. Школа у нас тут же в деревне была. И хоть под боком у родных, а все равно что в другой стране живешь – не позволяли к своим бегать. Только по воскресеньям в строю водили на площадь, и там могли мы с родными повидаться. Не даром матери плакали, как ребят своих в кантонисты отдавали. В месяц переменились мы так, что не узнать. Кормили нас плохо, били постоянно, ученьем этим солдатским донимали. Начальник наш кричал:
– Я из вас дух мужицкий-то выбью!
Чего добивались – не пойму! Потом уже объяснили мне: и вправду, хотел царь двух зайцев разом убить: армию-то дорого держать, а поселянин и землю работает и солдат исправный: как войну объявят – армия уже готова, народ к ружью привычен.
Только не вышло из этой затеи ровно ничего, кроме слез да горя, да и крови человеческой немало пролили.
Прошло года два, и шло нам с Митяем, должно быть, по пятнадцатому году. Два года всего мы эту лямку тянули, но уж узнать нас было невозможно: куда что подевалось. Были мы оба ребята веселые, живые, все нас занимало и радовало. Как побыли в школе – исхудали, озлобились, стали молчаливые, научились врать, да и воровали частенько.
И судить нас нельзя! Кругом хорошего не видали – у кого было научиться?
А морили нас голодом – еда такая, что только тем и спасались, что ремень на животе потуже стягивали.
Даже друг с другом почти слова сказать нельзя – начальство следило. Ведь они видели, что кругом все недовольны, ну и боялись, как бы не вышло возмущенья. Только ночью удавалось словом перекинуться, когда в казарме уснут все. Койки у нас рядом были.
Вот, один раз ночью, только я было стал засыпать, Митяй будит меня.
– Ты чего? – спрашиваю.
Сидит он на койке, колени руками обнял и лицо злое, презлое. Был он на отца своего Василия похож – лицо черное, глаза большие, желтые, – ну, точно цыган.
– А то, говорит, – что больше я этакой жизни терпеть не хочу.
– Что же делать будешь?
– Убегу! – говорит.
Посмотрел я на него – шутит или нет? А он как-будто мою мысль разгадал.
– Нет, говорит, – Николка, я не шучу. Пораскинь-ка умом: чего ради нам терпеть? Ну, год протерпим, ну, два – разве легче нам станет? Вырастем большие – все то же будет: перейдем в батальон, будем опять под барабаны в строю ходить; разве что война будет и уложат где-нибудь в бою.
– Ну, а куда побежишь?
– Да уж найду место – земля велика. Сначала в лесу укроюсь – там жить буду, а дальше увижу, что-нибудь придумаю.
– Есть-то что будешь?
Митяй только рукой махнул.
– А здесь-то я разве сыт? Только тем и жив, что где-нибудь украду лишний кусок. Весна только наступает все лето впереди. Буду силки расставлять, птиц ловить, рыбу удить, а случится и на дороге удачу найду. Я малый сильный, с кем хочешь в драку полезу, коли голод заставит. Да что рассуждать – коли даже сдохну в лесу, и то легче, чем этакая жизнь. А ты подумай только! Пожить на своей полной волюшке, начальства в глаза не видать, ученья проклятого не проделывать, под розги за всякую малость не ложиться.
Стали меня слова его соблазнять.
– Возьми меня с собой, – говорю.
– Для того тебя, дурень, и разбудил, чтобы с собой взять. Одному в лесу скучно, а вдвоем не пропадем. К зиме землянку выроем в самой чаще, наворуем провианту, а то и впрямь в теплые края убежим, где зимы нет.
Ребята мы были еще глупые, казалось нам, что дело простое затеяли, а главное – уж очень нас воля соблазняла.
– Как же, – говорю, нам убежать?
– А вот как: поведут нас в лес хворост собирать, чтоб начальству глаза отвести, работать будем, рук не покладая, а к вечеру, как темнеть станет, потихоньку от роты отделимся. Дорогу-то я хорошо знаю – будем держаться на погорелую сторожку, да не дорогой итти, а чащей. На перекличке хватятся нас; пока суд да дело, пока искать будут – мы уж далеко уйдем. Разве в лесу найти? До самой чащи в ночь доберемся – там и укроемся, пока нас искать будут. А недели две пройдут – и искать перестанут.
– Ну, что ж, – говорю, я согласен. Терять и впрямь нечего.
– Только вот насчет хлеба нужно озаботиться, чтоб сразу с голода не завыть. Ну, да об этом не печалься – достану.
До зари мы с Митяем проговорили: так о свободе размечтались, что уж отказаться от нее сил не было.
– А не ответит за тебя отец твой? – говорю.
Мой-то батька к тому времени уже помер.
– Чудак ты, – говорит Митяй, как же он может за меня ответить, коли я не из дома его убегу и уже два года от родителей взят. Ему что! Только порадуется за меня!
Так и порешили. Вскорости роту нашу как раз назначили в лес работать. Собирали мы хворост – на зиму запасы делали для офицерских квартир. Накануне Митяя наш старший к полицмейстеру поселенному с бумагой какой-то послал. Пришел Митяй поздно, и был ему за это нагоняй. Раза два фельдфебель его по лицу ручищей смазал.
– Я тебя, говорит, – срочно по делу посылал, а ты где болтался, пострел?
Митька смолчал, а на перекличке прощенья попросил: – «Невыгодно, говорит, сердить его».
– Где же ты пропадал? – спросил я его.
Рассказал он мне, что ходил на отца на прощанье взглянуть. Добежал до его избы и в окошко заглянул – только всего и сделал, потому что признаваться в том, что задумал. опасно было. Очень он отца любил.
То, что мы задумали, удалось нам отлично. Проработали мы в лесу целый день; из нашей роты было с нами человек тридцать и с нами фельдфебель – наблюдатель. Самому ему не сладко в поселении приходилось – он в лесу и решил отдохнуть, благо начальства поблизости нет. Мы работаем, а он лег под дерево на травку и всхрапнул. Переглянулись мы с Митяем. Стали потихоньку от роты в лес удаляться и все показываем вид, что сучья собираем, а как из глаз товарищей скрылись, так и дали тягу. Еще солнце не зашло, а мы уж верст на пять в глубь леса ушли. До ночи шли, да по самой чаще; скинули сапоги казенные, чтоб легче было итти, ворота расстегнули. А деревья нам лица ветками царапают, ноги в крови, пот градом с лица льет. Не беда! – думаем.
В полночь забрались в такую глушь, что, видно, человек и не бывал здесь вовсе. Повалились мы тут на траву. Смеемся, плачем, обнимаемся – ну, точно с ума сошли.
Достал Митяй из-за пазухи хлеб, который припас, поужинали и спать легли. Два года так крепко не спали, как в эту ночь.
Тут началась у нас с Митяем новая жизнь. Не скажу чтобы легкая, а все-таки после жизни в роте казалось нам, что счастливей нас на свете и людей нет. Страдали мы, понятно, больше всего от голода: ягодами да корешками сыт человек не будет – это ясно. Смастерили мы из прутьев силки – птиц ловили, на реку по ночам ходили рыбу ловить. Да только не всегда добыча нам попадалась. Перебивались кое-как. А главное – боялись, чтобы не поймали нас, – в поле бы нам выйти картошек нарыть – опасно.
– Надо переждать, – говорил Митяй, нас теперь чай там ищут – всех на ноги подняли.
Дня через три после того, как мы сбежали, услыхали мы в лесу выстрелы с разных сторон. Это, должно быть, искали нас – подавали сигналы. А мы в то время в овраге хоронились.
Был овраг глубокий, песчаный; на целый день забрались мы под старый дуб, рос он на краю оврага, и под корнями его яма глубокая образовалась; туда мы и залезли.
Ну, и эта беда нас миновала. Стало в лесу тихо, спокойно, и одни мы тут хозяева. Верите ли; ни разочка-то мы о своей судьбе не пожалели, а, наоборот, каждый день радовались. Сидим голодные, промокшие от дождя, босые, грязные, а все-таки радуемся.
– Хорошо, – говорю, – Митяй, на свободе!
– Хорошо! – говорит.
Так нас доняла наша жизнь каторжная.
Прожили мы так недели две, исхудали, почернели; только надо сказать – и привыкать к своей жизни стали: наловчились и птицу ловить и сплели из прутьев верши. Достали кремни огонь выбивать. Только очень нам без хлеба тяжко приходилось. Без хлеба никогда сыт не будешь.
А за это время осмелели мы и порешили, что, верно, нас и искать перестали.
– Ну, что ж, – говорит Митяй, – коли хлеба нет, надо хоть картошки доставать. Ночью бояться нечего: дойдем потихоньку до края леса – у самой опушки картофельное поле – да и нароем себе запаса недельки на две.
Подумаешь теперь – экие глупые были ребята! О зиме мы и не думали вовсе, точно и не придет она никогда. И не думали мы о том, что сидим мы в лесу как в плену – выйти нам из него нет возможности, потому что всюду бы нас схватили. Ни бумаг у нас при себе, ни денег – куда бы мы пошли?
А может быть, то и хорошо, что толком не соображали. По крайней мере хоть лето одно, а пожили в свое удовольствие. Только вот как кончилось оно, это удовольствие! Сейчас узнаете.
Значит, порешили мы с Митяем отправиться на опушку леса картошки нарыть. Кстати с опушки той и деревня наша поселенная вся как на ладони была видна, а нам из озорства очень хотелось взглянуть на нее хоть издалека. «Как вы, мол, без нас там живете, какова-то стоит тюрьма проклятая». Вспомнить не могли казармы мы эти деревянные, чтобы не сплюнуть.
Идем мы с Митяем лесом, хоть и голодные наполовину, а веселые. Стали мы с ним опять крепкие, веселые, балуемся, смеемся.
В лесу тихо, тепло. Лето стояло знойное. Идем мы по дороге, потому что, знаем, об эту пору все равно души живой не встретишь, а коли и встретишь, то долго ли в лесу за куст укрыться.
Стали мы уж к опушке подходить – вдруг замечаем, странное что-то делается. Было темно, хоть глаз выколи, а то стали мы и деревья различать, и стволы выступают, и все точно светом облито. И свет какой-то красноватый, дрожит, переливается, то ярче, то слабей. До рассвета далеко, да и не с той стороны светит.
Прибавили мы шагу. Обоим нам та же мысль пришла: «Пожар!»
Выходим мы на опушку, уж бегом прибежали. Батюшки светы! Глядим: посреди селенья, в том самом месте, где гауптвахта стояла, огромный огненный столб, и рядом дома – не дома они, а связи назывались – с офицерскими квартирами тоже полыхают. Небо все красное над селением, птицы в дыму летают. Слышно – бьют в барабаны, тревога, и видать нам с нашего места, как бегают люди по селу с ведрами к колодцам, как из офицерских квартир вещи тащат.
Шум стоит, гомон, крик. А пуще всего слышно нам, как со стороны селенья, что к лесу выходит, стреляют из ружей. И странная стрельба какая-то, вразброд, с разных сторон, да все ближе и ближе, точно стреляют на бегу.
Замерли мы тут с Митяем, двинуться не можем, как к месту прикованные.
А село наше, как видите, стоит низко, у самого берега реки. За селом, как к лесу итти, раньше ручеек протекал, да со временем и высох. Остались на месте ручья только болотца небольшие, кочки да кустарник низенький; за болотцем – поле да холм невысокий; на холме и начинается лес. Тут-то мы с Митяем и стояли.
Слушаем стрельбу, глядим, понять не можем, что такое творится… А пожар все больше разгорается, и видно, стало все как днем. Тут-то и увидали мы, в чем дело.
В нашу сторону, по болотцу, через кочки и кустарники, бежит человек, бежит, присаживается под пулями, прыгает, видно, из последних сил выбивается. За ним солдаты с ружьями догоняют его, на ходу стреляют. Их-то много, а он-то один; окружают его, теснят; отсюда нам видно, вот сейчас догонят или пулей на месте уложат. И понимаем, что к лесу он бежит – в лесу укрыться.
Надеется еще, что авось уйдет.
Жутко нам стало с Митяем глядеть, что за человеком, как за зайцем охотятся, жалко его – только и о себе вспомнили. Стоим на виду, в самом свете, увидят и нас. Схватил я Митяя за руку, в лес его тащить, а он вдруг как вырвет руку да как вскрикнет не своим голосом:
– Николка! Да ведь это батька мой!
Да вместо того, чтобы со мной в лес бежать, прямо навстречу отцу и кинулся.
Гляжу, и в самом деле – это Василий бежит, всклокоченный, красный весь. Затрясся и я – что со мной сделалось, не помню. Знаю только, что и я побежал ему навстречу.
Бегу и вижу на ходу: узнали батька с сыном друг друга.
Митяй бежит и кричит, а Василий рукой машет и на лес показывает. Но, однако, не добежали они друг до друга. Стрелять еще чаще стали, и Василий руки раскрыл и на землю всем телом рухнул.
Взвизгнул я, точно меня самого ранили, сердце словно оторвалось, а солдаты уж подбежали к нам и всех нас троих – и меня, и Митяя, и Василия – в одну кучу свалили.
Били ли нас, или нет, связали ли – ничего-то я теперь не помню. Точно не со мной это вовсе было. И пришел я в себя только на утро. Лежу на койке, запертый в карцере, и понять, что такое приключилось, не могу. Только уж после все дело узнал. А случилось вот что.
Когда мы с Митяем ушли, нас в тот же вечер хватились на перекличке, а искать принялись на утро. Ну, конечно, первым делом ответчиком за нас фельдфебель был. И наказали его, и на гауптвахту посадили, и донимали, чем только могли. Что же он-то мог сделать? За тридцатью парнями сразу не углядишь!
Про нас же полагали, что коли мы в лесу хоронимся, то обязательно от голода назад прибежим. Однако по всей округе оповестили о нас, чтобы, куда бы мы к жилью ни вышли, всякий нас обязан по начальству доставить. Может, так и долго бы дело тянулось, и к осени о нас и в самом деле бы забыли, да только впуталась тут другая история. Нашелся человечек один – офицерик. На вид молодой, ласковый ко всем, добрый, а на самом деле – сплетник, злющий. И перед начальством решил выслужиться.
Захотелось ему своим же товарищам – офицерам нагадить. Чего же лучше! Написал в город донос: так, мол, и так, двое малолетних поселенцев сбежало, а никто и в ус себе не дует и сколько ни ищут – найти не могут. Такие, мол, непорядки для поселений – позор, а малолетние, сбежавшие, будут де смуту сеять и про поселенья неправду говорить, коли им удастся из России в другую страну бежать.
Ну, донос вздорный, конечно, потому что не только из России, а и из своей губернии мы сбежать не могли, и, кабы не нашли нас, мы зимой или с холоду бы умерли, или лесным зверям в лапы попались.
Только времена были такие, что начальству всякая кляуза была дорога. А может быть, тут между офицерами какие-нибудь счеты свои сводились. Словом, подняли тревогу, понаехали к нам в селенье генералы – пошло разбирательство. Что да как, да почему сбежали, да не помогал ли кто? А главное чудесным показалось господам этим, что ребята малые в лесу живут и голод терпеть могут. Решили, что никак этого не может быть. Кто-нибудь уж есть, кто им пишу в лес таскает и укрывает их. Доискиваться стали, кто таков?
Все перевернули, разбойники, всех допросили – знали, что коли виноватого и нет, то непременно оговорят кого-нибудь, и можно будет на нем злобу сорвать и наказать.
Само собой, обратили внимание на Василия. К тому же знали, что человек он не смирный, головы не гнет, не заискивает, с начальством говорит гордо.
Василий отвечает по всей правде.
– Ничего не знал, не ведал и теперь не знаю, где сынишка мой приют себе нашел.
– А жаловался тебе сын, что нехорошо ему в поселенье живется?
– Жаловаться он не мог, потому что и не видал я его вовсе, а что жизнь не сладка ему была – это я и без его жалоб знаю.
Сильно ответ этот начальству не понравился. Как, мол, смеет поселенец такие слова неодобрительные говорить?
А говорил уж я, что Митяй накануне побега нашего бегал к отцу и через окошко на него глядел – проститься хотел. Василий-то об этом не знал ничего, ну, а другой подглядел. Подглядел и донес. Тоже захотелось начальству угодить.
Был этим доносчиком мальчишка из наших же кантонистов: видел он, как Митяй к отцовой избе побежал, а что не входил он в нее вовсе, того не знал. Спрашивают у Василия:
– Был у тебя сын накануне побега?
– Не был.
Врешь, его видали у тебя.
– Может, кто другой видал, а я не видел.
Вспомнил тут и наш старшой, что Митяй вечером отлучался и еще затрещину от него получил.
– Верно, – говорит, – и я вспоминаю. Мальчонка вечером пропадал где-то, не иначе как к отцу бегал сказаться, а тот ему и помог – хлеба, небось, дал, а может, и деньжонки какие водились.
Ну, тут и началась для Василия история, которая беднягу и в могилу свела. Начальство наше мастера были народ мучить. Засадили его под арест, на ноги кандалы надели, и что ни день – допрос. И добро бы только спрашивали, – нет, стращали его, врали, лишь бы слова добиться, что сам на себя человек наговорил.