Текст книги "Антихрупкость. Как извлечь выгоду из хаоса"
Автор книги: Нассим Талеб
Жанр:
О бизнесе популярно
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 49 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Даже политические системы эксплуатируют своего рода рациональное прилаживание, когда люди действуют рационально, то есть выбирают лучшее: римляне строили политическую систему на прилаживании, а не на «разуме». Полибий во «Всеобщей истории» сравнивает греческого законодателя Ликурга, который конструировал свою политическую систему, «не зная напастей», с более опытными римлянами, которые через несколько сот лет достигали той же цели « не путем рассуждений(курсив мой. – Н.Н.Т.), но многочисленными войнами и трудами, причем полезное познавали и усваивали себе каждый раз в самих превратностях судьбы» [61] 61
Перевод Ф. Г. Мищенко.
[Закрыть].
Подведем итоги. В главе 10 мы увидели фундаментальную асимметрию, заключенную в идеях Сенеки: больше выгод, чем потерь, и наоборот. В ней мы углубились в предмет обсуждения, представив проявление такой асимметрии в форме опциона, когда вы можете приобрести что-то, если захотите, но не можете потерять. Выбор и опциональность – это оружие антихрупкости.
Еще одна концепция этой главы и Книги IV заключается в том, что опцион замещает знание. На деле я не очень понимаю, что такое чистое знание, поскольку оно всегда и смутно, и стерильно. Потому я делаю смелое предположение: многое из того, чему, по нашему мнению, мы обязаны знаниям и умениям, в действительности произошло из опционов – правильно использованных опционов вроде той сделки, которую заключил Фалес, или опционов, используемых природой, – а не из того, что, как нам кажется, мы понимаем.
Вывод нетривиален. Если вы думаете, что хорошее образование ведет к богатству, а не является следствием богатства, или что разумные действия и открытия проистекают из разумных концепций, у меня для вас сюрприз. Какой именно? Давайте посмотрим.
Глава 13.
Учить птиц летать
Наконец-то колесо! – Концепции Жирного Тони уходят корнями в древность. – Главная проблема: птицы редко пишут больше орнитологов. – Сочетание глупости с мудростью, а не наоборот
Вот история о чемодане на колесиках.
Куда бы я ни отправлялся, почти всегда у меня с собой огромный чемодан на колесиках, забитый книгами. Он очень увесистый: книги, которые интересуют меня настолько, что я беру их с собой в дорогу, почему-то всегда оказываются в твердых обложках.
В июне 2012 года я катил типичный, тяжелый, набитый книгами чемодан по дорожке прочь от международного терминала аэропорта Кеннеди и, взглянув на колесики на дне чемодана и металлическую ручку, за которую я его тянул, вдруг вспомнил дни, когда вынужден был волочь свой книжный багаж через тот же самый терминал, периодически останавливаясь, чтобы передохнуть и дать молочной кислоте растечься по моим натруженным рукам. Я не мог позволить себе нанять носильщика, и даже если бы мог, не стал бы этого делать – мне было бы не по себе. Я ходил по терминалу на протяжении тридцати лет, таская груз с колесиками и без, и разница была, мягко говоря, ощутимой. Я с ужасом подумал о том, насколько бедно наше воображение: раньше мы ставили наши чемоданы на тележку с колесами, но никто не догадался приделать маленькие колеса прямо к чемодану.
Только представьте себе: от изобретения колеса (предположительно жителями Месопотамии) до появления прекрасного чемодана с колесиками (придуманного каким-то производителем дорожных принадлежностей в унылом индустриальном пригороде) прошло целых шесть тысяч лет! И миллиарды часов странники вроде меня таскали свои пожитки по коридорам через строй грубых таможенников.
Хуже того, чемодан с колесиками мы изобрели через тридцать лет после того, как отправили человека на Луну. Получается, все это сверхсложное космическое оборудование оказало на мою жизнь ничтожное влияние, а вот молочная кислота в мышцах, боль в пояснице и запястьях, ощущение беспомощности на пороге длинного коридора – это будет посерьезнее. Мы говорим об оказавшей на мир огромное влияние, но в то же время очень простой, тривиальной технологии.
Увы, эта технология видится нам тривиальной сейчас, а до появления чемодана на колесиках она таковой не казалась. Все эти светлые головы, обычно с растрепанными волосами и помятыми лицами, ездили в далекие страны на конференции, чтобы обсудить Гёделя, Шмоделя, гипотезу Римана, кварки, шмарки, и таскали чемоданы через терминалы аэропортов, даже не пытаясь поразмыслить на тему, как преодолеть столь несущественное транспортное неудобство. (Мы уже говорили о том, что академическое сообщество приветствует «сложные» выкладки и не обращает внимания на реальность, которая для него слишком проста.) И даже если все эти гении тратили свои предположительно переразвитые мозги на эту очевидную и тривиальную проблему, они, надо думать, так и не пришли ни к какому решению.
На деле это история о том, как мы видим будущее. Нам, людям, недостает воображения – вплоть до того, что мы не знаем, как будут выглядеть завтра какие-то важные вещи. Случайность кормит нас открытиями с ложки, вот почему нам так нужна антихрупкость.
История самого колеса унижает человечество еще больше, чем история чемодана: нам то и дело напоминают о том, что индейцы Мезоамерики так и не смогли изобрести колесо. Это неправда: они смогли. У них были колеса – на игрушках для маленьких детей. Произошло то же самое, что и с чемоданом: майя и сапотеки не применили свое изобретение на практике. Они израсходовали немало человеческого труда, кукурузных зерен и молочной кислоты, чтобы построить пирамиды из огромных глыб камня, и волочили эти глыбы по ровным пустым пространствам, идеально подходившим для повозок и колесниц. Индейцы даже перекатывали эти глыбы по бревнам. А в это время их дети катали игрушки по глинобитным полам (ну или не катали, поскольку игрушки, кажется, использовались исключительно при погребении).
Та же судьба постигла паровой двигатель: у греков имелась его действующая модель, служившая, конечно, для развлечения – эолипил, турбина, вращаемая силой струй водяного пара (ее описал Герон Александрийский). Заново открыли это древнее изобретение только во время индустриальной революции.
Как великие гении находят себе предшественников, так и у практических инноваций обнаруживаются теоретические «предки».
Есть нечто коварное в процессе открытия и его внедрения – то, что мы обычно называем «эволюцией». Нами руководят маленькие (и большие) стихийные перемены, более стихийные, чем мы готовы признать. Мы гордимся собой, но на деле почти лишены воображения, если не считать горстки визионеров, которые, кажется, осознают опциональность мира. Помочь нам может только некая доля случайности – и двойная доза антихрупкости. Случайность важна на двух уровнях: первый – изобретение, второй – его применение. Первый уровень не должен нас удивлять, хотя мы, как правило, умаляем значение случая, особенно когда речь идет о наших собственных открытиях.
Мне понадобилась вся жизнь, чтобы понять кое-что про второй уровень: за изобретением совершенно не обязательно следует его применение. Чтобы изобретением стали пользоваться, тоже нужны удача и обстоятельства. История медицины пестрит странными историями о том, как лекарство стали применять в повседневной практике лишь через долгое время после его открытия, как будто бы это две совершенно независимые друг от друга вещи; более того, получить лекарство куда проще, чем начать его применять. Чтобы выйти с ним на рынок, нужно сразиться с целой армией скептиков, администраторов, бесполезных чиновников, формалистов, с горами подробностей, которые могут вас потопить, а иногда и с собственным унынием. Иными словами, нужно осознать возможности (которых мы не видим в упор). Все, что нужно в этих обстоятельствах, – мудрость, чтобы понять, какими возможностями вы располагаете.
Изобретенное наполовину. Существует категория объектов, которые мы можем называть полуизобретенными, и превращение подобного объекта в изобретение – это зачастую настоящий прорыв. Иногда для того, чтобы понять, что делать с открытием, требуется визионер, потому что только таким людям открывается будущее. Возьмите, к примеру, компьютерную мышь или графический интерфейс: понадобился Стив Джобс, чтобы поставить мышь вам на стол, потом вывести интерфейс на экран портативного компьютера – один Джобс понимал, как пользователи будут обращаться с иконками, – а потом добавить ко всему этому звук. Все эти решения, как говорят, «ждали своего часа».
Более того, миром правят самые простые «технологии», которые логичнее называть даже не технологиями, а инструментами, вроде колеса. И как бы ни лукавила реклама, то, что мы называем технологией, имеет очень маленький срок службы, как я покажу в главе 20. Подумайте хотя бы о том, что из всех транспортных средств, придуманных за последние три тысячи лет или даже больше, начиная с нашествия гиксосов и появления рисунков Герона Александрийского, личный транспорт в наши дни сводится к велосипедам и автомобилям (плюс несколько промежуточных вариантов). Технологии то появляются, то исчезают, причем иногда замещаются чем-то более естественным и менее хрупким. Колесо, изобретенное на Ближнем Востоке, исчезает после арабского вторжения, которое привело на Левант верблюдов – левантийцы решили, что верблюды крепче, а значит, они более надежны в долгосрочном плане, нежели хрупкие колеса. Кроме того, поскольку один человек мог управлять шестью верблюдами, но всего одной повозкой, отход от технологии оказался более выгодным.
****История чемодана на колесиках вновь стала раззадоривать меня, когда я, глядя на фарфоровую кофейную чашку, осознал, что хрупкости можно дать простое определение – прямолинейное, практичное и эвристическое: чем проще и очевиднее открытие, тем меньше мы подготовлены к тому, чтобы сделать его посредством сложных методик. Суть в том, что важность открытия выявляется только на практике. Сколько простых, тривиальных эвристических открытий смотрят на нас и смеются нам в лицо?
История колеса также иллюстрирует концепцию этой главы: все правительства с университетами сделали очень, очень мало для инноваций и открытий – и именно потому, что в придачу к своему ослепляющему рационализму они ищут чего-то очень сложного, сенсационного, любопытного, требующего описания, научного и грандиозного, а вовсе не какого-то колесика на чемодане. Простота, понял я, не увенчает изобретателя лаврами.
Как мы увидели на примерах Фалеса и колеса, антихрупкость (благодаря асимметрии метода проб и ошибок) превосходит разум. Но совсем без разума нельзя. Рассуждая о рациональности, мы заметили, что нам нужно всего лишь понимать: то, чем мы обладаем сейчас, лучше того, что было у нас раньше, – другими словами, осознавать, что выбор есть (или «исполнить опцион», как говорят в бизнесе: воспользоваться альтернативой, которая лучше предыдущей, и извлечь выгоду из предпочтения более ценного менее ценному, – только здесь и необходима рациональность). Если взглянуть на историю техники, станет ясно, что мы далеко не всегда способны использовать выбор так, как позволяет нам антихрупкость. Между колесом и его применением мы видим некий зазор. Медики называют этот временной промежуток периодом внедрения. Как показала Контопулос-Иоаннидис и ее коллеги, из-за чрезмерного белого шума и интриг в ученом сообществе между открытием и его первым применением проходит все больше и больше времени.
Историк Дэвид Вутон говорит о промежутке длиной в два века между открытием микробов и признанием того, что микробы порождают болезни; о разрыве длиной в тридцать лет между обнаружением гнилостных бактерий и развитием антисептики; о шестидесяти годах, которые отделяют внедрение антисептики от медикаментозной терапии.
Но ситуация может ухудшиться. В темные века врачи, как правило, полагались на наивную рационалистическую концепцию баланса между телесными жидкостями, верили в то, что его нарушение становится источником недуга, и предписывали лечение, которое, как они считали, восстановит утраченное равновесие. В своей книге о телесных жидкостях Нога Ариха пишет, что от подобного лечения должны были отказаться после того, как в 1620-х годах Уильям Гарвей продемонстрировал механизм циркуляции крови. Однако люди продолжали говорить о темпераментах и жизненных соках, и врачи по-прежнему практиковали флеботомию (кровопускание), клизму (предпочту не объяснять) и катаплазмы (припарки из мокрого хлеба или овсяной каши, которые прикладывали к месту воспаления). Все это продолжали делать и после того, как Пастер доказал, что причиной возникновения инфекционных болезней являются бактерии.
Будучи скептически настроенным эмпириком, я не считаю, что сопротивление новой технологии всегдаиррационально: подождать, пока новую технологию не опробуют как следует, полезно, если вы считаете, что наука не располагает достаточными данными. К этому сводится концепция естественного управления риском. Но если вы вцепились в прежнюю технологию, хотя она неестественна и со всей очевидностью вредна, а переход на новую технологию (как в случае с колесиками на чемодане) не грозит вам никакими новыми побочными эффектами, ваше поведение нельзя назвать иначе, чем дремуче иррациональным. В таких условиях противиться избавлению от старой технологии – значит поступать неразумно и преступно (я не устаю повторять, что избавление от неестественного не чревато долгосрочными побочными эффектами; такое действие всегда свободно от ятрогении).
Другими словами, я не признаю разумными тех, кто сопротивляется внедрению подобных открытий, и не хочу объяснять это сопротивление какой-то скрытой мудростью или управлением риском, которое понятно лишь избранным; думать так – значит ошибаться. Все дело в хроническом недостатке героизма и малодушии части профессионалов: немногие готовы поставить под угрозу должность и репутацию ради того, чтобы изменить мир.
У метода проб и ошибок есть решающее преимущество, которое осознают немногие: этот метод на деле вовсе не произволен, благодаря опциональности он требует рационального подхода. Нужно обладать разумом, чтобы отличать благоприятный итог от неблагоприятного и понимать, что именно требуется отбросить.
Нужна рациональность и для того, чтобы не отдавать метод проб и ошибок на откуп случаю. Когда методом проб и ошибок вы ищете в комнате потерянный бумажник, рациональное поведение заключается в том, чтобы не искать в одном и том же месте дважды. Чаще всего каждая проба и каждая неудача дают нам дополнительную информацию, которая даже ценнее той, которой мы располагали изначально, – вы осознаете, что именно не работает (где именно бумажника нет). С каждой пробой вы приближаетесь к цели (если вам точно известно, чего вы хотите). В процессе проб и ошибок мы можем шаг за шагом выяснить, в каком направлениинам следует продвигаться.
Лучше всего этот образ действий иллюстрирует, с моей точки зрения, Грег Стемм, который профессионально занимается подъемом давно затонувших кораблей с морского дна. В 2007 году он назвал свою самую крупную (на тот момент) находку «Черным лебедем», подчеркнув стремление к солидному положительному итогу. Находка была действительно колоссальной: сокровищница с драгоценными металлами на миллиард долларов. Черным лебедем Стемма стал испанский фрегат «Нуэстра Сеньора де лас Мерседес», потопленный британцами у южного побережья Португалии в 1804 году. Стемм – типичный охотник за положительными Черными лебедями, и на его примере видно, что подобная охота есть контролируемая погоня за случайностью.
Я знаком со Стеммом и излагал ему свои идеи: его инвесторы (как и мои – в то время я занимался тем же самым) по большей части не желали понимать, что для охотника за сокровищами «плохой» результат (то есть расходы на поиск, не увенчавшийся успехом) вовсе не является признаком катастрофы, как в бизнесе с равномерными денежными потоками, скажем, в случае зубного врача или проститутки. Наш разум часто впадает в зависимость от контекста: мы тратим деньги на мебель для офиса и не называем это «убытком», наоборот, говорим об инвестиции, но издержки на поиск сокровищ для нас – это «убыток».
Стемм действует следующим методом. Он проводит обширный анализ местности, на которой может находиться корабль. В результате появляется карта с флажками, обозначающими вероятность. Затем определяется территория поиска, при этом Стемм прежде, чем переходить в зону с меньшей вероятностью, удостоверяется, что в зоне с большей вероятностью корабля нет. Поиск кажется случайным, но не является таковым. Это все равно что искать бумажник в квартире: каждый следующий этап поиска может увенчаться успехом с большей вероятностью, чем предыдущий, но только если вы уверены в том, что там, где бумажник уже искали, его нет.
Некоторые читатели могут сказать мне, что поиски затонувших кораблей сомнительны с моральной точки зрения, поскольку сокровища на них должны принадлежать государству, а не частному лицу. Давайте сменим контекст. Метод, используемый Стеммом, применяется и при разведке месторождений нефти и газа, особенно на дне неисследованных океанов, с одной лишь разницей: когда мы ищем корабль, «потолок» прибыли – это стоимость сокровищ, в то время как прибыль от нефтяных месторождений и других полезных ископаемых практически неограничена (или же потолок ее очень высок).
Наконец, вспомним о том, что в главе 6 мы говорили о случайном бурении: такое бурение, судя по всему, эффективнее других, целенаправленных поисков. Этот метод, основанный на опциональности, использует случайность не так, как использует ее глупец. Благодаря опциональности случайность тут укрощена и дает обильные всходы.
Экономист Джозеф Шумпетер понимал, пусть и по-своему, что обобщенный метод проб и ошибок влечет за собой, так сказать, ошибки(при этом от него ускользнула важность асимметрии, которую мы после главы 12 зовем опциональностью). Шумпетер осознавал, что иногда нужно что-нибудь разрушить для того, чтобы вся система стала работать лучше. Мы будем называть это творческим разрушением. Концепцию такого разрушения развивал, среди прочих, философ Карл Маркс, а открыл ее, как мы покажем в главе 17, Ницше. Увы, труды Шумпетера не дают основания считать, что экономист думал в терминах неопределенности и непрозрачности; он был буквально очарован политикой вмешательства и питал иллюзии, будто власть способна менять экономику по приказу, с чем мы поспорим уже через несколько страниц. Не понимал Шумпетер и того, как функционирует на разных уровнях эволюционное напряжение. Что важнее, как он, так и его хулители (гарвардские экономисты, полагавшие, что Шумпетер не знает математики) упустили понятие антихрупкости как результата асимметрии (опциональности), философского камня – о котором мы расскажем позже – как фактора роста. Иначе говоря, он не заметил половины жизни.
Советско-гарвардская кафедра орнитологииНесмотря на то что огромная доля технологических ноу-хау порождается антихрупкостью, опциональностью, пробами и ошибками, ряд людей и учреждений хочет скрыть от нас (и от самих себя) этот факт – или же приуменьшить его значение.
Есть два типа знания. Первый тип – это не совсем знание; его двусмысленный характер не дает нам связать его со строгим определением «знания». Это образ действия, который мы не можем внятно и точно выразить в словах – иногда его называют апофатическим, – но который тем не менее вполне эффективен. Второй тип больше похож на то, что мы привыкли понимать под «знанием»; это то, что вы приобретаете в школе, за что получаете оценки, что систематизируете; это знание объяснимо, академично, рационализуемо, формализуемо, теоретизируемо, систематизируемо, советизуемо, бюрократизуемо, гарвардизуемо, доказуемо и т. д.
Ошибка наивного рационализма ведет к переоценке роли и необходимости второго типа знания, академического, – и к вырождению не поддающегося систематизации, более сложного, интуитивного, базирующегося на опыте знания второго типа.
Невозможно опровергнуть утверждение, что роль объяснимого знания в нашей жизни исчерпывающе мала – мала настолько, что это даже не смешно.
Мы склонны считать, что знания и идеи, которые мы в действительности приобретаем через антихрупкое деланиеили же естественным образом (в виде врожденного биологического инстинкта), появляются из книг, теорий и рассуждений. Мы ослеплены первым типом знания; может быть, наши мозги устроены таким образом, что в этом отношении мы ведем себя как лохи. Разберемся, как это происходит.
Не так давно я искал дефиниции технологии. Чаще всего ее определяют как применение научного знания к практическим проектам, заставляя нас думать, что поток знания главным образом, а то и целиком направлен от благородной «науки» (она организована вокруг жрецов, добавляющих к своим именам научные степени) к пошлой практике (ею занимаются неофиты без интеллектуальных достоинств, которые позволили бы им стать членами жреческой касты).
В большом массиве текстов происхождение знания описывается так: теоретические исследования выдают научное знание, которое, в свой черед, порождает технологию, которая, в свой черед, находит практическое применение, которое, в свой черед, ведет к экономическому росту и другим вроде бы интересным вещам. Отдача от «инвестиций» в фундаментальные исследования частично направляется опять же на фундаментальные исследования, а граждане процветают и радуются порожденному знанием благосостоянию в форме машин марки «Вольво», лыжных курортов, средиземноморской диеты и долгих летних прогулок в прекрасных общественных парках.
Эта модель носит название бэконовской линейной модели в честь философа Фрэнсиса Бэкона; я привожу тут ее вариант, описанный ученым Теренсом Кили (который, что важно, биохимик и ученый-практик, а не историк науки):
Научное сообщество→ Прикладная наука и технология→ Практика
Данная модель может работать в какой-нибудь очень узкой (но слишком раскрученной) области, например в той, что связана с созданием атомной бомбы, однако в большинстве областей, которые я изучил, верно как раз обратное. По крайней мере, можно утверждать, что эта модель не обязательно верна – и, о ужас, у нас нет строгого доказательства того, что она вообще верна. Научное сообщество может развивать науку и технологию, которые, в свой черед, движут вперед практику, но не намеренно, не телеологически, как мы увидим далее (другими словами, направленное исследованиеможет оказаться иллюзией).
Вернемся к птичьей метафоре. Представьте себе следующее: коллегия жрецов науки (из Гарварда и других похожих мест) читает птицам лекцию о том, как летать. Вообразите облаченных в черные балахоны лысых мужчин под семьдесят, которые размеренно произносят английские слова, пересыпая их научным жаргоном, и время от времени разбавляют свою речь уравнениями. Птица летит. Чудесное подтверждение лекции! Жрецы несутся на кафедру орнитологии, чтобы писать книги, статьи и отчеты, утверждающие, что птица им подчинилась. Непогрешимая причинно-следственная связь! Гарвардская кафедра орнитологии обгоняет остальные в вопросе изучения птичьего полета. За свой научный вклад она получает правительственные гранты, чтобы заняться новыми исследованиями.
Математика→ Орнитологическая навигация и технология махания крыльями→ (Неблагодарные) птицы летают
Что до птиц, они, как водится, не пишут ни статей, ни книг, и это понятно: они – всего лишь птицы, и что они обо всем этом думают, нам никогда не узнать. Между тем жрецы науки исправно снабжают своими трудами следующие поколения, которые ничего не знают о том, как обстояли дела прежде, до того, как гарвардские мужи стали читать птицам лекции. Никто не заикается о том, что птицам лекции, может быть, и не нужны, – и ни у кого нет желания сосчитать количество птиц, летающих безо всякой помощи со стороны великого ученого истеблишмента.
Беда в том, что, хотя описанное выше кажется смешным, измените контекст – и все то же самое будет выглядеть очень даже разумным. Разумеется, мы никогда не подумаем, что птицы летают благодаря лекциям, которые читают им орнитологи, – и если кто-то в такое верит, убедить в этом птиц будет трудновато. Но давайте очеловечим метафору и заменим «птиц» на «людей»: люди учатся делать что-то, поскольку слушают лекции на эту тему, правда же? Когда речь заходит о людях, внезапно оказывается, что не все так просто.
Пузырь иллюзии растет и растет: бюджетное финансирование, доллары налогоплательщиков, разбухающая (и пожирающая самое себя) бюрократия в Вашингтоне – все хлопочут о том, чтобы помочь птицам летать еще лучше. Проблемы возникают, когда люди урезают это финансирование – и на них тут же обрушивается град обвинений: они убивают птиц, отказываясь помочь им летать!
Ровно как в еврейской пословице: «Если ученик умен, учитель скажет, что это из-за него». Иллюзия «реального вклада» возникает главным образом из-за ложного подтверждения. История принадлежит тем, кто о ней пишет (будь то победители или побежденные), но искажению истории способствует и другой фактор: сочинители отчетов могут предоставить нам факты, подтверждающие что-либо, но не показывающие всей картины, и мы не поймем, что именно было эффективно, а что нет. Так, направленное исследование может сообщить нам о том, какие результаты были достигнуты при чьей-либо финансовой поддержке (скажем, появились лекарства от СПИДа и современные аналоги наркотиков как лекарственных средств), но не о тех открытиях, которые не состоялись, – и у вас может сложиться впечатление, что такое исследование куда эффективнее случайного.
Конечно, о ятрогении в этих отчетах не будет ни слова. О том, что образование нанесло вам некий вред, все умолчат.
Таким образом, мы перестаем видеть альтернативу, которую можно представить в виде цикла:
Бессистемное прилаживание (антихрупкое)→ Эвристика (технологии)→ Практика и обучение ремеслу→ Бессистемное прилаживание (антихрупкое)→ Эвристика (технологии)→ Практика и обучение ремеслу…
И параллельно этому циклу:
Практика→ Ученые теории→ Ученые теории→ Ученые теории→ Ученые теории… (разумеется, с некоторыми исключениями и случайной утечкой информации, хотя исключения бывают редко и их роль переоценивают и сильно обобщают)
При этом каждый может распознать в так называемой бэконовской модели разводку для лохов, если посмотрит на то, как обстояли дела до гарвардских лекций о полете и до изучения птиц. Сам я наткнулся на все это случайно (абсолютно случайно), когда удачный поворот событий превратил меня из практика в исследователя волатильности. Но сначала позвольте мне объяснить, что такое эпифеномены и стрела образования.