355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Надежда Дурова » Год жизни в Петербурге или Невыгоды третьего посещения » Текст книги (страница 1)
Год жизни в Петербурге или Невыгоды третьего посещения
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:06

Текст книги "Год жизни в Петербурге или Невыгоды третьего посещения"


Автор книги: Надежда Дурова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Н. А. Дурова
Год жизни в Петербурге,
или Невыгоды третьего посещения

Слово «невыгоды» очень еще недостаточно, очень милостиво в сравнении с тем злом, которого причиною бывает третие посещение.

Камень преткновения для всех действий… источник неудач… первый шаг к разочарованию… начало порчи всякого дела – третие посещение! Предпринимаю описать его последствия в предостережение людям, не имеющим, на внимание общества, других прав, как только какую-нибудь необыкновенность в жизни своей. И хотя б это было что-нибудь очень интересное, блистательное, великое даже, но если оно только одно в них, а все прочее нисколько не отвечает этому яркому лучу, то пусть они прочтут «Год жизни моей в Петербурге» и обеспечат себе успех в делах, доброе расположение знакомых, радушный прием, вежливое внимание и собственный мир души тем, что никогда, ни в какой дом не пойдут в третий раз.

Из этого исключаются искренние друзья и еще те люди, которых посещение и в триста третий раз будет казаться первым.

Прежде, нежели решилась я везти в столицу огромную тетрадь своих записок на суд и распоряжение Александра Сергеевича Пушкина, в семье моей много было планов и толкований о том, как это покажется публике, как примут, что скажут?.. Брат мой[1]1
  Василий Андреевич Дуров, род. в 1799 г., офицер уланского полка, впоследствии служил городничим в Елабуге. В 1834 году попал под суд за неправильные действия при рекрутском наборе. В 1839 г. был назначен городничим в Сарапул. См. о нем же в примечании к письму А. С. Пушкина В. А. Дурову от 16 июня 1835 г.


[Закрыть]
приходил в восторг от одной мысли, какое действие произведет на публику раскрытие тайны столь необычайного происшествия, но видя, что я не разделяю его уверенности, старался ободрить и вразумить меня примером.

«Вы представьте себе, – говорил он, – что я, по какому-нибудь случаю, надел в юности женское платье и оставался в нем несколько лет, живя в кругу дам и считаясь всеми за даму. Неправда ли, что описание такого необыкновенного случая заинтересовало бы всех, и всякий очень охотно прочитал бы его. Всякому любопытно было бы знать, как я жил, что случалось со мною в этом чуждом для меня мире, как умел так подделаться к полу, которого роль взял на себя?.. Одним словом, описание этой шалости, или вынужденного преобразования, разобрали б в один месяц, сколько б я ни напечатал их… А история вашей жизни должна быть несравненно занимательнее».

Долго было бы описывать все доводы брата моего, которыми он старался передать мне свои надежды на успех, и хотя я иногда увлекалась его красноречивыми описаниями, но чаще недоверие к себе брало верх над всем, что он ни представлял мне. Я думала, что буду очень смешна, появившись в Петербург с ничтожными записками для того, чтоб их напечатать.

«Не смею подумать, Александр Сергеевич! – писала я к славному поэту. – Не смею подумать представить глазам света картину воинственной жизни моей иначе, как под покровительством гения вашего».

«Посылаю вам несколько листков моих записок, и если вы найдете, что можно мне показать их свету, не опасаясь обвинения в дерзкой самонадеянности, то в таком случае сделайте мне честь напечатать их в вашем „Современнике“. Но если они таковы, какими кажутся мне самой, пришлите их обратно».

Я получила ответ, исполненный вежливости и похвал, и сверх этого предложение руководствовать в сем случае моею неопытностию. Такая радостная весть!.. Такое лестное одобрение от одного из первых поэтов в Европе чуть не вскружило мне головы. Мною овладело такое ж восхищение, какое испытывала еще в детстве, когда могла бегать в поле без надзора.

Теперь нерешимость моя исчезла, и я так же, как и брат мой, начала основывать кое-какие надежды на успех моих записок.

Однако ж нетерпению моему ехать в Петербург предстояло сильное препятствие: у меня не было денег для дороги. В наших местах это препятствие необоримо. Продать какую вещь? Ее оценят в грош. Занять? Забавная выдумка! Я однако ж решилась попробовать своего счастия на этом скользком и до крайности неприятном поприще.

У Мартына Задеки[2]2
  Имеется в виду популярная в начале XIX в. гадательная книга «Гадательный, древний и новый всегдашний оракул, найденный по смерти стошестилетнего старика Мартына Задеки». М., 1800 (2-е изд., 1812).


[Закрыть]
означены дни счастливые и несчастные для всего, в том числе и для займов. В первый раз в жизни пожалела я, что, считая вздором выкладки мудрого астролога, не списала таблички этих дней, которую как-то нашла в туалетном ящике у покойного дяди моего. Итак, на риск – быть наказанною за неверие, отправилась я, не помню уже, в какой день генваря, к первому из наших уездных богачей, человеку довольно образованному, очень умному и до чрезвычайности вежливому.

Радушный прием, веселый и откровенный разговор, учтивость, упредительность моего будущего кредитора несколько обегчили для меня затруднительный приступ к этим проклятым словам: «одолжите мне взаймы вот столько-то», и я сказала их без большой тревоги духа.

– На что вам деньги?

– На дорогу; я хочу ехать в Петербург.

– В Петербург? Так далеко… Зачем это?

– Имею надобность.

– Э, полноте! Какая надобность! Живите с нами.

– Я, право, не шучу. Н*** Ив***, мне в самом деле надобно ехать, и чем скорее, тем лучше.

– Да что вы так вдруг вздумали? Полагая, что вопрос этот приведет дело к желаемому концу, я рассказала, какого рода моя надобность в Петербурге, и показала письмо Пушкина, которое, на всякий случай, взяла с собою вместо талисмана.

Богатый, вежливый хозяин мой прочел письмо, восхитился моим счастием, похвалил мое намерение издать записки. «Особливо, – повторял он несколько раз, – особливо, если они будут изданы Пушкиным. Это обессмертит ваше имя!»

– Итак, я могу надеяться, что вы исполните мою просьбу?

– Нет, Александр Андреевич, извините! Душевно бы желал быть вам полезным, но никак не могу.

Слово это от человека, у которого всегда наготове несколько десятков тысяч лежат в доме, показалось мне так смешно, что я не могла удержать невольной усмешки.

– Чему вы смеетесь?

– Вашему «не могу». К чему оно? Не лучше ль вместо его сказать: «не хочу». Это, я думаю, будет справедливее?

– Правда.

– Это дело другое. Но для чего ж вы не хотите? Разве думаете, что я не отдам вам?

– Думаю.

– Против этого сказать нечего. Всякий властен думать, как ему угодно… простите, Н*** Ив***.

– Прощайте, почтеннейший Александр Андреевич!.. Сделайте милость, жалуйте ко мне чаще, вы совсем забыли старика. Не угодно ли сегодня на вечерок? У меня будет много гостей.

– Постараюсь быть в числе их, простите.

– Простите! Ожидаю.

Я не слишком печалилась об этой неудаче! Суровость зимы, ее лютые, тридцатиградусные морозы охладили несколько рвение мое лететь в Петербург. Мне казалось благоразумнее будет дождаться весны.

Чрез месяц после неудачной попытки занять денег у богатого К…ва приехал в наш город один из прежних знакомых моего отца, человек очень добрый, хлебосольный и довольно зажиточный. Я увиделась с ним у одного из наших чиновников.

– Как, вы еще здесь, Александр Андреевич? У нас прошел слух, что вы давно уже в Петербурге.

– Я думаю ехать весною.

– Напрасно! Зимой езда самая лучшая: покойная и скорая, в десять дней вы будете на месте. Я советовал бы ехать теперь.

– Теперь у меня нет столько денег, чтоб доехать.

– А весною разве будут?

– Думаю, что будут. Я надеюсь, что Пушкин пришлет за отрывок, который я продал ему в его журнал.

– Чтоб ожидание денег от Александра Сергеевича не останавливало пути вашего, предлагаю вам взять у меня, сколько вам будет нужно для дороги, а мне дайте доверенность получать вашу пенсию.

– Очень охотно! Вы обязали меня выше всякого выражения.

– Вам сколько надобно?

– Тысячу рублей.

– Очень хорошо. Здесь нет со мною такой суммы, но я пришлю вам, как только приеду домой. Будьте уверены, что слово мое неколебимо, как гранитная скала.

Старый знакомец уехал. Через три недели я написала к нему, что если он расположен дать мне обещанную тысячу, то чтоб сделал одолжение, прислал ее теперь же, потому что мне давно уже пора ехать.

На это письмо ответа не было, через неделю я написала другое, этого ж содержания, на которое и получила ответ, что «мои намеки и переписка со мною до того наскучили, что желают уже прекращения ее!»

Расхохотавшись от души такому нежданному потрясению гранитной скалы – неколебимого слова старого знакомца и рассудя, что грубость его не заслуживает ни досады, ни ответа, я приняла опять первое свое намерение дождаться весны.

Настала и она. Смягчился грозный север, поля покрылись густою зеленью, оделись леса, дружно зашумели, заговорили. Величественная Кама разлилась, как море, и вот природа из угрюмой седой старухи сделалась молодою красавицею.

Теперь, видно, в дорогу, а денег все-таки нет!.. Наконец сестра отдала мне все свое богатство, состоявшее в восьмистах рублях ассигнациями, и я стала поспешно сбираться в свой дальний путь, помышляя о справедливости смысла одной басни Крылова, где он описывает, что маленькие птички очень всхлопотались, услышав крестьянина… Ну да бог с ними… Я думаю, эту басню всякой знает.

– Поезжайте без подорожной, – говорят мне родные, – с нею у вас выйдет много денег; надобно заплатить пошлинные ассигнациями, прогоны ассигнациями, от Москвы до Петербурга – вдвое! Это ужас, сколько вы издержите. Не берите, бог с нею! Вольные повезут дешевле, и плата серебром.

Я последовала этому необдуманному совету, не сообразя того, что еду в самую ту пору, в которую начинаются полевые работы у крестьян.

Почти всегда и во всякой невзгоде бываем мы виноваты сами, хотя никогда не признаемся в этом. С подорожной я заплатила бы от Казани до Петербурга не более трехсот рублей, без нее я издержала ровно шестьсот.

Вольные ямщики очень подробно вычисляли, чего бы мне стоило проехать на почтовых станцию, и требовали с меня гораздо более.

Несколько станций пробовала я брать лошадей почтовых, и меня очень забавляли кривлянья и миганья с таинственным видом некоторых смотрителей, приведенных в восторг тем, что к ним прикатил без подорожной человек, вид которого показывал не имеющего понятия ни о каких хитростях. Впрочем, приступ начинался всегда по форме: смотритель садился за стол, развертывал книгу, оборачивал голову к двери и, крикнув:

– Проворнее лошадей! – оборачивался тотчас ко мне: «Вашу подорожную?»

– У меня нет ее, – отвечала я откровенно.

В ту же секунду глаз смотрителя прищуривался, из уст излетало таинственное: «Цсс! Не надобно, чтоб эти канальи что-нибудь знали!.. Вы, пожалуйста, мне полтинничек, и я скажу, чтоб и на той станции дали вам лошадей». Полтинничек отдавался беспрекословно, и канальи, которым не надобно ничего знать, зная все как нельзя лучше, пересказывают другим, своим и вольным, что вот перепархивает птица, у которой «подрезаны крылья».

На другой станции было все уже готово: прежде нежели я подъезжала к крыльцу, лошадей выводили, и каких лошадей! – настоящие львы! Надобно думать, что для подобных мне контрабандных проезжающих у господ смотрителей-спекуляторов есть особливые тройки лошадей, особливые ямщики и даже особливые дуги и колокольчики, по которым они узнают, что едет пожива для них.

После нескольких станций, на которых надобно было платить налево и направо, за все и про все, да еще и очень дорого, поехала я опять на вольных, но тут было еще хуже. «А что, – спрашивали крестьяне моего мальчика, которого я посылала нанимать их лошадей, – а что, разве на почте нет лошадей?» «Есть, – отвечал умный посланный, – да не дают: у барина нет подорожной…» Крестьяне взглядывались между собою: «Поезжай, Терешка, у тебя есть кони дома». «Не хочется. Вчера возил купца: кладь была тяжела, перепалились больно! Да ты что не едешь?» «У меня только что с поля воротились… Ну, да уж так и быть, повезу на усталых. Кони добрые, как раз долетят… Три синеньких до станции… Сейчас запрягу».

К довершению неприятности моего пути, карандас[3]3
  Областное – вятское, пермское – тарантас.


[Закрыть]
мой был трясок, как простая телега, от которой он разнится только своею чудовищною длиною, но как в той, так и в нем, рессор нет. Собачка моя не знала, какое принять положение, чтоб утвердиться на месте: то ложилась ко мне на колени, то протеснялась за спину, то уходила в ноги, но, видя, что везде одна немилосердная тряска, растягивалась посредине карандаса и оставалась уже так до станции.

Наконец двадцать четвертого мая тридцать шестого года кончилось все: тряска, кривлянья, миганья, выдача полтинников, четверные прогоны – всему, всему конец! Я в Петербурге, я опять вижу тебя, великолепное жилище царей нашей! Славная столица русская! – думала я, рассматривая знакомые здания, улицы, набережные.

– Где вы остановитесь, барин? – спрашивал ямщик.

– В трактире.

– В каком прикажете?

– Я не знаю, поезжай туда, где обыкновенно останавливаются приезжие.

– Да вот здесь трактир, в двух шагах от нас. Мы часто сюда привозим господ.

– Есть там особливые комнаты?

– Как не быть!

– Ну хорошо, подъезжай ближе.

Взошед на лестницу, я увидел много таких предметов, по которым могла сделать заключение, что я в харчевне, и хотела было сойти обратно. «Что вам угодно? Не комнату ли?» – спрашивал меня кто-то, проворно выскочивший из залы. «Комнату… разве они у вас есть? Ведь это харчевня?» – «Помилуйте-с, какая харчевня! Кажется, изволили видеть надпись: это ресторация. Комнаты у нас прекрасные, угодно занять?» – «Да! Скажи человеку, чтоб въехал во двор».

Я пошла за мальчиком еще выше на лестницу, в третий этаж; он отворил дверь в комнату, маленькую, полосатую, угольную и вместе треугольную; в ней было натоплено, несмотря на то, что день был и без того нестерпимо жарок.

– Лучше этой нет? – спросила я, отступая от двери.

– Нет, теперь все заняты.

Я рассудила, что одни сутки могу прожить и в этом жарком треугольнике, что удобнее будет искать квартиру пешком, нежели таскаться из улицы в улицу в тряском карандасе и на усталых лошадях.

Итак, уступая необходимости, расположилась я на двадцать четыре часа в треугольном полосатом ящике, в котором к нестерпимому жару присоединялись бесчисленные рои мух. Я отворила окно, одно только, другого не было, и зло, вместо уменьшения, увеличилось: мух налетело ко мне втрое более, нежели было. Видно, майский воздух казался им слишком свеж и не так благоуханен, как воздух моей комнаты. И надобно признаться, что в выборе своем они были правы: ко мне проходило и тепло, и запах из кухни, чего ж лучше для мух!

Когда из карандаса было все выбрано, внесено в комнату, расположено в порядке, начался мой туалет. Я очень помнила описание невыгодного появления на Невском проспекте Кемского[4]4
  Герой романа Н. Греча «Черная женщина» (1834), по характеристике Белинского, «добрый, но слабый до пошлости человек, который вечно страдает от своей бесхарактерности».


[Закрыть]
и совсем не хотела быть ни в чем похожею на него. Надобно, чтоб платье его было какого-то дьявольского покроя, когда уже навлекло ему насмешки людей, вовсе незнакомых. Хоть я была уверена, что нигде так снисходительно не смотрят на все невыгодное в отношении к одеянию, как в нашей столице; что можно быть одету как угодно просто, скромно, бедно, по-старинному – никто и виду не покажет, что заметил это; однако ж занялась тщательно преобразованием своим из путешественника, запыленного, загоревшего, обветревшего, у которого волосы два вершка длиннее, чем должно, нахмуренного, озабоченного – в чистого, красиво одетого жителя столицы. Длинные волосы укоротились и завились, какая-то косметическая вода возвратила лицу моему цвет, по которому никто бы не мог заключить, что я проехала две тысячи верст весною и что во всю дорогу пыль покрывала меня и солнце жгло беспрепятственно. Остальное одеяние мое отвечало во всем старательно убранной голове, и я вышла наконец из своего треугольного чистилища точно так же, как пишется в русских сказках, что в одно ушко влез, а в другое вылез молодцом.

Сошед с лестницы на улицу, я направила шаги мои прямо на Невский проспект, к гостиному двору, к Казанскому собору. Пятнадцать лет не была я в Петербурге. Как все переменилось, сколько прибавилось огромных зданий, столица сделалась гораздо обширнее, величественнее, сады украсились, разрослись. Петербург стал лучше, нежели был. Но при всем этом какая грусть теснит душу мою! Вид памятника Александру[5]5
  Так называемая Александровская колонна, установленная в 1834 г. в Петербурге на Дворцовой площади против Зимнего дворца по проекту архитектора А. Монферрана.


[Закрыть]
заставил меня горестно всплеснуть руками, с невыразимою печалью смотрела я на высокую колонну и ангела с крестом.

Грустные воспоминания отняли у меня охоту идти куда-нибудь еще, я возвратилась в свою ресторацию; а как дня оставалось еще много, то занялась снова укладыванием вещей и платья в чемодан, для того чтоб завтра как можно ранее переехать на другую квартиру, и именно в трактир Демута.[6]6
  Известная петербургская гостиница в центре города (на р. Мойке), принадлежала в конце XVIII—начале XIX в. директору Заемного петербургского банка Ф.-Я. Демуту; с начала 1820-х гг. принадлежала другим владельцам, но по традиции сохранялось название «Демутов трактир».


[Закрыть]
Мне казалось очень неприличным принять Пушкина в таком фонаре, какой я занимала.

На новой квартире своей я живу под облаками; мне достался номер в четвертом этаже. Что подумает Александр Сергеевич, когда увидит, сколько лестниц надобно будет пройти ему? Однако ж нечего делать. К лучшим номерам приступу нет, по крайности для меня, потому что у меня осталось только двести рублей, а в виду ничего еще покамест. Хорошо, если Пушкин отдаст мне мою тысячу рублей теперь же, а если нет?

Я написала к Александру Сергеевичу коротенькую записочку, в которой уведомляла его просто, что я в Петербурге, квартирую вот тут-то.

На другой день, в половине первого часа, карета знаменитого поэта нашего остановилась у подъезда. Я покраснела, представляя себе, как он взносится с лестницы на лестницу и удивляется, не видя им конца. Но вот отворилась дверь в прихожую. Я жду с любопытством и нетерпением! Отворяется дверь, и ко мне… но это еще пока мой Тишка, он говорит мне шепотом и вытянувшись: «Александр Сергеевич Пушкин!» – «Проси!» Входит Александр Сергеевич… к этим словам прибавить нечего.

Я не буду повторять тех похвал, какими вежливый писатель и поэт осыпал слог моих записок, полагая, что в этом случае он говорил тем языком, каким обыкновенно люди образованные говорят с дамами. Впрочем, любезный гость мой приходил в приметное замешательство всякий раз, когда я, рассказывая что-нибудь относящееся ко мне, говорила: «был, пришел, пошел, увидел». Долговременная привычка употреблять «ъ» вместо «а» делала для меня эту перемену очень обыкновенною, и я продолжала разговаривать, нисколько не затрудняясь своею ролею, обратившеюся мне уже в природу. Наконец Пушкин поспешил кончить и посещение и разговор, начинавший делаться для него до крайности трудным.

Он взял мою рукопись, говоря, что отдаст ее сейчас переписывать, поблагодарил меня за честь, которую, говорил он, я делаю ему, избирая его издателем моих записок, и, оканчивая обязательную речь свою, поцеловал мою руку. Я поспешно выхватила ее, покраснела и уже вовсе не знаю для чего сказала: «Ах, боже мой! Я так давно отвык от этого!» На лице Александра Сергеевича не показалось и тени усмешки, но полагаю, что дома он не принуждал себя, рассказывая домашним обстоятельства первого свидания со мною, верно, смеялся от души над этим последним восклицанием.

28-е мая. «Что вы не остановились у меня, Александр Андреевич? – спрашивал меня Пушкин, приехав ко мне на третий день. – Вам здесь не так покойно. Не угодно ли занять мою квартиру в городе? Я теперь живу на даче».

«Много обязан вам, Александр Сергеевич, и очень охотно принимаю ваше предложение. У вас, верно, есть кто-нибудь при доме?»

«Человек, один только. Я теперь заеду туда, прикажу, чтоб приготовили вам комнаты».

Он уехал, оставя меня очарованную обязательностию его поступков и тою честию, что буду жить у него, то есть буду избранным гостем славного писателя.

30-го мая. Сего дня принесли мне записку от Александра Сергеевича. Он пишет, что прочитал всю мою рукопись, к этому присоединил множество похвал и заключил вопросом: переехала ль я на его квартиру, которая готова уж к принятию меня.

Я послал своего лон-лакея, которого необходимо должна была нанять, потому что мой Тишка из всякой командировки, хотя б она поручалась ему на рассвете, возвращался непременно по закате солнца. Послала узнать, можно ли переехать в дом, занимаемый Александром Сергеевичем Пушкиным? И получила очень забавный ответ, что квартира эта не только не в моей власти, но и не во власти самого Александра Сергеевича, что как он переехал на дачу и за наем расплатился совсем, то ее отдали уже другому.

Я не знала, что подумать о такой странности, и рассудила, что лучше вовсе не думать о ней. Отписала к Пушкину о разрушении надежд моих на перемещение; поблагодарила его за благосклонный отзыв о записках моих и просила его поправить где найдет нужным: «Вы, как славный живописец, который двумя или тремя чертами кисти своей делает из карикатурного изображения небесную красоту, можете несколькими фразами, несколькими даже словами дать моим запискам ту занимательность, ту увлекательность, ту чарующую гармонию, по которым ваши сочинения узнаются среди миллиона других».

Я не льстила, писавши это. Дышу презрением к этому низкому способу выигрывать расположение людей, и к тому я более способна сказать колкость, нежели лесть. Но в отношении к дарованиям славного поэта я точно так думала, как писала, и всегда считала, что он из скромности только подписывается под своими стихотворениями, но что они вовсе не имеют в этом надобности, что их можно узнать и без подписи.

Отправив записку, я отправилась и сама взглянуть на те места, в которых жила четыре года.

Сколько воспоминаний столпилось в сердце и уме моем при виде низенького углового домика в Коломне![7]7
  Часть города в старом Петербурге.


[Закрыть]
Вот его зеленые жалюзи. Вот сад, густой, тенистый. Деревья его и теперь, как прежде, видны были через забор. Вот маленькая терраса.

Это был когда-то дом моего родственника, я жила в нем более двух лет. Как все здесь знакомо мне и знакомо не просто. Вот здесь проезжала карета, стук колес ее я умела отличать от стука колес всех карет, сколько их есть в Петербурге.

Пятнадцать лет исчезли! Мне казалось, что я по-прежнему опять иду к Аларчину мосту, оттуда к Калинкину, к Триумфальным воротам… на дачу, на дачу! Смотрю на нее и не узнаю. Кто-то живет здесь теперь? Отчего вся эта сторона смотрит какою-то фабрикою? О, пятнадцать лет, оставили вы здесь следы свои.

Я прошла на Козье болото. Как любила я эту площадь, не вымощенную камнем! Ее уже нет, она застроена. Воспоминания мои не знают, куда приютиться. Однако ж это то место, где я часто и охотно бывала. Здесь жил ротмистр Ска-в, которого я знала еще тогда, как он и я были гусарами. Как я радовалась, что опять увижу его и жену его, добрую и веселую молодую женщину. Я забыла, что этому прошло пятнадцать лет.

Отворяю ворота, всхожу на знакомую лестницу, ожидаю услышать, по обыкновению, визгливый лай двух или трех маленьких собачек – напрасно. Все тихо, и двери заперты. Я постучалась, отпирают… Довольно было взглянуть на отворившего мне дверь, чтоб не спрашивать уже: «Дома ли господа Ска-вы?» Я спросила только: «Кто живет здесь?» Мне сказали немецкую фамилию. «А Ска-в?» «Кто?» «Ска-в». «Не знаю». Дверь опять затворилась.

После я узнала, что Ска-в умер, а молодая, веселая госпожа Ска-ва сделалась дородною, пожилою женщиною, очень бедною. Тогда только я вспомнила, что этому прошло пятнадцать лет уже, как я рассталась с ними.

Итак, нет в этой стороне ни родных, ни друзей моих. Прости, Коломна!.. Разве еще в глубокой старости приеду я сюда, чтоб впоследствии взглянуть на все то, на что смотрю теперь и на что смотрела пятнадцать лет тому назад. Теперь я еще понимаю тогдашние ощущения, понимаю, что за потерю их нельзя заплатить человеку сокровищами всего света! Теперь я могу еще забыть пятнадцать лет, забыть и радостно пройти по дачам Раля, княгини Вяземской, Нарышкиной, с восторгом прочитать знакомые надписи, отыскать между ними свои и так многое припомнить. Но тогда я, верно, пойду медленно, нога за ногою, опираясь на трость. Может, какая из надписей, особливо на деревьях, уцелеет, я прочитаю ее сквозь очки, качая седою головою и говоря: «Какое безумие!»

Этот день был для меня скучен. Бог знает, где мои родные. Знакомых много умерло. Поеду еще завтра на Васильевский остров.

Убеленный сединами, В. П. Жу-ский[8]8
  Жуковский В. А. (1783–1852) – поэт; Дурова ошибочно пишет В. П.


[Закрыть]
сидел на диване, когда я вошла.

– А! – воскликнул он, вставая и целуя меня. – Александров! Вы ли это появились снова в наших местах?

– Как видите, В. П. Но как же вы узнали меня так скоро? Разве я мало переменился?

– Почти нисколько! Вот я так старик стариком, сед, как лунь!

Я не смела сказать, что он совсем не похож на старика, чтоб он не подумал, что я плачу′ приветствием за приветствие. Итак, я промолчала, но в самом деле лицо его было живым противоречием его волосам, потому что оно было свеже и румяно, а последние точно белы, как снег.

Минут через пять пришла жена его, когда-то живая, черноглазая красавица, а теперь уже довольно пожилая дама. Она тоже сказала мне, что я мало переменилась и что пятнадцать лет пролетели, не задев меня ни одним пером крыльев своих. Через час посещение мое кончилось.

Ах, как грустно увидеться с кем бы то ни было через пятнадцать лет! Этого мало, что лицо не то, но и поступки, разговор, образ мыслей, самые телодвижения – все так изменится, что видишь, знаешь, что это вот тот самый, кого знал прежде, и все-таки думаешь: «Нет! Это не он».

Александр Сергеевич приехал звать меня обедать к себе:

– Из уважения к вашим провинциальным обычаям, – сказал он усмехаясь, – мы будем обедать в пять часов.

– В пять часов? В котором же часу обедаете вы, когда нет надобности уважать провинциальных привычек?

– В седьмом, осьмом, иногда и девятом.

– Ужасное искажение времени! Никогда б я не мог примениться к нему.

– Так кажется. Постепенно можно привыкнуть ко всему.

Пушкин уехал, сказав, что приедет за мною в три часа с половиною.

С ужасом и содроганием отвратила я взор свой от места, где несчастные приняли достойно заслуженную ими казнь.[9]9
  Петропавловская крепость, где были повешены пятеро декабристов.


[Закрыть]
Александр Сергеевич указал мне его.

Искусственная природа бывает иногда так же хороша, как и настоящая. Каменный остров, где Пушкин нанимает дачу, показался мне прелестен.

С нами вместе обедал один из искренних друзей Александра Сергеевича господин П…в,[10]10
  Плетнев, Петр Александрович (1792–1865) – писатель, поэт, критик, издатель почти всех прижизненных книг А. С. Пушкина, один из его ближайших друзей; Плетневу посвящен «Евгений Онегин».


[Закрыть]
да три дамы, родственницы жены его; сама она больна после родов и потому не выходила.

За столом я имела случай заметить странность в моем любезном хозяине. У него четверо детей, старшая из них, девочка лет пяти, как мне казалось, сидела с нами за столом. Друг Пушкина стал говорить с нею, спрашивая: не раздумала ль она идти за него замуж? «Нет, – отвечало дитя, – не раздумала». «А за кого ты охотнее пойдешь, за меня или за папеньку?» «За тебя и за папеньку». «Кого ж ты больше любишь, меня или папеньку?» «Тебя больше люблю и папеньку больше люблю». «Ну а этого гостя, – спросил Александр Сергеевич, показывая на меня, – любишь? Хочешь за него замуж?» Девочка отвечала поспешно: «Нет, нет!» При этом ответе я увидела, что Пушкин покраснел. Неужели он думал, что я обижусь словами ребенка? Я стала говорить, чтоб прервать молчание, которое очень некстати наступило за словами девочки: «Нет, нет!» и спросила ее: «Как же это! Гостя надобно бы больше любить». Дитя смотрело на меня недоверчиво и наконец стало кушать. Тем кончилась эта маленькая интермедия. Но Александр Сергеевич! Отчего он покраснел? Или это уже верх его деликатности, что даже и в шутку, даже от ребенка не хотел бы он, чтоб я слышала что-нибудь не так вежливое? Или имеет странное понятие о всех живущих в уездных городах?

Наконец я отыскала родных своих и переехала жить в соседство к ним, на Пески, недалеко от одного из лучших садов Петербурга – от Таврического.

Эта часть города считается слишком удаленною от всего, что манит любопытство и выманивает деньги, и потому квартиры здесь несравненно дешевле, нежели на Литейной, Миллионной или на которой-нибудь из набережных.

Как я рада, что эту прекрасную часть города считают не так блистательною. Без этого ложного поверья квартиры здесь были б дороже всего дорогого: для того, что, кроме здорового воздуха, близости Невы, прекрасных видов ее другого берега, она имеет пред прочими местами то неоцененное преимущество, что как бы ни было велико наводнение, до нее не достигает.

Каким странным свойством наделила меня природа! Все, что только налагает законы моей воле, предписывает границы моей свободе, как бы ни было прекрасно по себе, теряет в глазах моих всю привлекательность. Что может быть лучше соседнего сада? Это рай, уединенный, тенистый, благоухающий рай! Но… вокруг его забор с колючками… довольно этого! Я переезжаю за Неву и охотнее гуляю по болотам между Охтою и пороховыми заводами, нежели в раю, похожем… в раю огороженном!

15-го июля. Сегодня опять был у меня Александр Сергеевич. Он привез с собою мою рукопись, переписанную так, чтоб ее можно было читать. Я имею дар писать таким почерком, которого часто не разбираю сама, и ставлю запятые, точки и запятые вовсе некстати, а к довершению всего у меня везде одно «е».

Отдавая мне рукопись, Пушкин имел очень озабоченный вид. Я спросила о причине. «Ах, у меня такая пропасть дел, что голова идет кругом! Позвольте мне оставить вас, я должен быть еще в двадцати местах до обеда». Он уехал.

Две недели Александр Сергеевич не был у меня. Рукопись моя лежит, пора бы пустить ее в дело. Я поехала сама на дачу к Пушкину – его нет дома.

«Вы напрасно хотите обременить Пушкина изданием ваших записок, – сказал мне один из его искренних друзей и именно тот, с которым я вместе обедала. – Разумеется, он столько вежлив, что возьмется за эти хлопоты и возьмется очень радушно, но поверьте, что это будет для него величайшим затруднением, он с своими собственными делами не успевает управиться, такое их множество, где же ему набирать дел еще и от других. Если вам издание ваших записок к спеху, то займитесь ими сами или поручите кому другому».

Мне казалось, что Александр Сергеевич был очень доволен, когда я сказала, что боюсь слишком обременить его, поручая ему издание моих записок, и что прошу его позволить мне передать этот труд моему родственнику. Вежливый поэт сохранил, однако ж, обычную форму в таких случаях. Он отвечал, что брался за это дело очень охотно, вовсе не считая его обременением для себя. Но если я хочу сделать эту честь кому другому, то он не смеет противиться моей воле. «Впрочем, – прибавил он, – прошу вас покорнейше во всем, в чем будете иметь надобность в отношении к изданию ваших записок, употреблять меня, как одного из преданнейших вам людей».

Так-то я имела глупость лишить свои записки блистательнейшего их украшения, их высшей славы – имени бессмертного поэта! Последняя ли уже это глупость? Должна быть последняя, потому что она уже самая крупная!

Записки мои печатаются. Но я ни о чем так мало не думаю, как о них, и ни от чего не ожидаю так мало пользы, как от них.

Не тою дорогою пошла я, которою надобно было идти. Теперь я вижу ее. Ах, как она была б выгодна для меня. Теперь светло вокруг меня, но поздно!

Августа 29-го. Вчера, часу в шестом вечера шла я с Невского проспекта на свои любезные Пески. Вдруг мальчик лет одиннадцати заступает мне дорогу и вскрикивает: «Александр Андреевич!» Я взглянула на него: «Что тебе надобно, друг мой?» «Как, разве не узнаете меня?» «Нет». «Я – Володя, вы жили в нашем доме в Уфе». При этом напоминании малютки я тотчас его узнала. «Где ж твоя маменька, Володя?» «Здесь, в Петербурге, мы живем в Моховой, пожалуйте к нам. Это очень близко. Как маменька обрадуется! Она всякой день вспоминает об вас».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю