Текст книги "Юмористические рассказы (сборник)"
Автор книги: Надежда Тэффи
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Тэффи
Юмористические рассказы
…Ибо смех есть радость, а посему сам по себе – благо.
Спиноза. «Этика», часть IV.Положение XLV, схолия II.
Выслужился
У Лешки давно затекла правая нога, но он не смел переменить позу и жадно прислушивался. В коридорчике было совсем темно, и через узкую щель приотворенной двери виднелся только ярко освещенный кусок стены над кухонной плитой. На стене колебался большой темный круг, увенчанный двумя рогами. Лешка догадался, что круг этот не что иное, как тень от головы его тетки с торчащими вверх концами платка.
Тетка пришла навестить Лешку, которого только неделю тому назад определила в «мальчики для комнатных услуг», и вела теперь серьезные переговоры с протежировавшей ей кухаркой. Переговоры носили характер неприятно-тревожный, тетка сильно волновалась, и рога на стене круто поднимались и опускались, словно какой-то невиданный зверь бодал своих невидимых противников.
Разговор велся полным голосом, но на патетических местах падал до шепота, громкого и свистящего.
Предполагалось, что Лешка моет в передней калоши. Но, как известно, человек предполагает, а Бог располагает, и Лешка с тряпкой в руках подслушивал за дверью.
– Я с самого начала поняла, что он растяпа, – пела сдобным голосом кухарка. – Сколько раз говорю ему: коли ты, парень, не дурак, держись на глазах. Хушь дела не делай, а на глазах держись. Потому – Дуняшка оттирает. А он и ухом не ведет. Давеча опять барыня кричала – в печке не помешал и с головешкой закрыл.
Рога на стене волнуются, и тетка стонет, как эолова арфа:
– Куда же я с ним денусь? Мавра Семеновна! Сапоги ему купила, не пито, не едено, пять рублей отдала. За куртку за переделку портной, не пито, не едено, шесть гривен содрал…
– Не иначе как домой отослать.
– Милая! Дорога-то, не пито, не едено, четыре рубля, милая!
Лешка, забыв всякие предосторожности, вздыхает за дверью. Ему домой не хочется. Отец обещал, что спустит с него семь шкур, а Лешка знает по опыту, как это неприятно.
– Так ведь выть-то еще рано, – снова поет кухарка. – Пока что никто его не гонит. Барыня только пригрозила… А жилец, Петр Дмитрич-то, очень заступается. Прямо горой за Лешку. Полно вам, говорит, Марья Васильевна, он, говорит, не дурак, Лешка-то. Он, говорит, форменный адеот, его и ругать нечего. Прямо-таки горой за Лешку.
– Ну, дай ему Бог…
– А уж у нас, что жилец скажет, то и свято. Потому человек он начитанный, платит аккуратно…
– А и Дуняшка хороша! – закрутила тетка рогами. – Не пойму я такого народа – на мальчишку ябеду пущать…
– Истинно! Истинно. Давеча говорю ей: «Иди двери отвори, Дуняша», – ласково, как по-доброму. Так она мне как фыркнет в морду: «Я, грит, вам не швейцар, отворяйте сами!» А я ей тут все и выпела. Как двери отворять, так ты, говорю, не швейцар, а как с дворником на лестнице целоваться, так это ты все швейцар…
– Господи помилуй! С этих лет до всего дошпионивши. Девка молодая, жить бы да жить. Одного жалованья, не пито, не…
– Мне что? Я ей прямо сказала: как двери открывать, так это ты не швейцар. Она, вишь, не швейцар! А как от дворника подарки принимать, так это она швейцар. Да жильцову помаду…
Трррр… – затрещал электрический звонок.
– Лешка-а! Лешка-а! – закричала кухарка. – Ах ты, провались ты! Дуняшу услали, а он и ухом не ведет.
Лешка затаил дыхание, прижался к стене и тихо стоял, пока, сердито гремя крахмальными юбками, не проплыла мимо него разгневанная кухарка.
«Нет, дудки, – думал Лешка, – в деревню не поеду. Я парень не дурак, я захочу, так живо выслужусь. Меня не затрешь, не таковский».
И, выждав возвращения кухарки, он решительными шагами направился в комнаты.
«Будь, грит, на глазах. А на каких я глазах буду, когда никого никогда дома нет».
Он прошел в переднюю. Эге! Пальто висит – жилец дома.
Он кинулся на кухню и, вырвав у оторопевшей кухарки кочергу, помчался снова в комнаты, быстро распахнул дверь в помещение жильца и пошел мешать в печке.
Жилец сидел не один. С ним была молоденькая дама, в жакете и под вуалью. Оба вздрогнули и выпрямились, когда вошел Лешка.
«Я парень не дурак, – думал Лешка, тыча кочергой в горящие дрова. – Я те глаза намозолю. Я те не дармоед – я все при деле, все при деле!..»
Дрова трещали, кочерга гремела, искры летели во все стороны. Жилец и дама напряженно молчали. Наконец Лешка направился к выходу, но у самой двери остановился и стал озабоченно рассматривать влажное пятно на полу, затем перевел глаза на гостьины ноги и, увидев на них калоши, укоризненно покачал головой.
– Вот, – сказал он с упреком, – наследили! А потом хозяйка меня ругать будет.
Гостья вспыхнула и растерянно посмотрела на жильца.
– Ладно, ладно, иди уж, – смущенно успокаивал тот.
И Лешка ушел, но ненадолго. Он отыскал тряпку и вернулся вытирать пол.
Жильца с гостьей он застал молчаливо склоненными над столом и погруженными в созерцание скатерти.
«Ишь, уставились, – подумал Лешка, – должно быть, пятно заметили. Думают, я не понимаю! Нашли дурака! Я все понимаю. Я как лошадь работаю!»
И, подойдя к задумчивой парочке, он старательно вытер скатерть под самым носом у жильца.
– Ты чего? – испугался тот.
– Как чего? Мне без своего глазу никак нельзя. Дуняшка, косой черт, только ябеду знает, а за порядком глядеть она не швейцар… Дворника на лестнице…
– Пошел вон! Идиот!
Но молоденькая дама испуганно схватила жильца за руку и заговорила что-то шепотом.
– Поймет… – расслышал Лешка, – прислуга… сплетни…
У дамы выступили слезы смущения на глазах, и она дрожащим голосом сказала Лешке:
– Ничего, ничего, мальчик… Вы можете не затворять двери, когда пойдете…
Жилец презрительно усмехнулся и пожал плечами.
Лешка ушел, но, дойдя до передней, вспомнил, что дама просила не запирать двери, и, вернувшись, открыл ее.
Жилец, как пуля, отскочил от своей дамы.
«Чудак, – думал Лешка, уходя. – В комнате светло, а он пугается!»
Лешка прошел в переднюю, посмотрелся в зеркало, померил жильцову шапку. Потом прошел в темную столовую и поскреб ногтями дверцу буфета.
– Ишь, черт несоленый! Ты тут целый день, как лошадь, работай, а она знай только шкап запирает.
Решил идти снова помешать в печке. Дверь в комнату жильца оказалась опять закрытой. Лешка удивился, однако вошел.
Жилец сидел спокойно рядом с дамой, но галстук у него был набоку, и посмотрел он на Лешку таким взглядом, что тот только языком прищелкнул:
«Что смотришь-то! Сам знаю, что не дармоед, сложа руки не сижу».
Уголья размешаны, и Лешка уходит, пригрозив, что скоро вернется закрывать печку. Тихий полустон-полувздох был ему ответом.
Лешка пошел и затосковал: никакой работы больше не придумаешь. Заглянул в барынину спальню. Там было тихо-тихо. Лампадка теплилась перед образом. Пахло духами. Лешка влез на стул, долго рассматривал граненую розовую лампадку, истово перекрестился, затем окунул в нее палец и помаслил надо лбом волосы. Потом подошел к туалетному столу и перенюхал по очереди все флаконы.
– Э, да что тут! Сколько ни работай, коли не на глазах, ни во что не считают. Хоть лоб прошиби.
Он грустно побрел в переднюю. В полутемной гостиной что-то пискнуло под его ногами, затем колыхнулась снизу портьера, за ней другая…
«Кошка! – сообразил он. – Ишь-ишь, опять к жильцу в комнату, опять барыня взбесится, как намедни. Шалишь!..»
Радостный и оживленный вбежал он в заветную комнату.
– Я те, проклятая! Я те покажу шляться! Я те морду-то на хвост выверну!..
На жильце лица не было.
– Ты с ума сошел, идиот несчастный! – закричал он. – Кого ты ругаешь?
– Ей, подлой, только дай поблажку, так после и не выживешь, – старался Лешка. – Ею в комнаты пускать нельзя! От ей только скандал!..
Дама дрожащими руками поправляла съехавшую на затылок шляпку.
– Он какой-то сумасшедший, этот мальчик, – испуганно и смущенно шептала она.
– Брысь, проклятая! – и Лешка наконец, к всеобщему успокоению, выволок кошку из-под дивана.
– Господи, – взмолился жилец, – да уйдешь ли ты отсюда наконец?
– Ишь, проклятая, царапается! Ею нельзя в комнатах держать. Она вчерась в гостиной под портьерой…
И Лешка длинно и подробно, не утаивая ни одной мелочи, не жалея огня и красок, описал пораженным слушателям все непорядочное поведение ужасной кошки.
Рассказ его был выслушан молча. Дама нагнулась и все время искала что-то под столом, а жилец, как-то странно надавливая Лешкино плечо, вытеснил рассказчика из комнаты и притворил дверь.
– Я парень смышленый, – шептал Лешка, выпуская кошку на черную лестницу. – Смышленый и работяга. Пойду теперь печку закрывать.
На этот раз жилец не услышал Лешкиных шагов: он стоял перед дамой на коленях и, низко-низко склонив голову к ее ножкам, замер, не двигаясь. А дама закрыла глаза и все лицо съежила, будто на солнце смотрит…
«Что он там делает? – удивился Лешка. – Словно пуговицу на ейном башмаке жует! Не… видно, обронил что-нибудь. Пойду поищу…»
Он подошел и так быстро нагнулся, что внезапно воспрянувший жилец пребольно стукнул ему лбом прямо в бровь.
Дама вскочила вся растерянная. Лешка полез под стул, обшарил под столом и встал, разводя руками.
– Ничего там нету.
– Что ты ищешь? Чего тебе, наконец, от нас нужно? – крикнул жилец неестественно тоненьким голосом и весь покраснел.
– Я думал, обронили что-нибудь… Опять еще пропадет, как брошка у той барыни, у черненькой, что к вам чай пить ходит… Третьего дня, как уходила, я, грит, Леша, брошку потеряла, – обратился он прямо к даме, которая вдруг стала слушать его очень внимательно, даже рот открыла, а глаза у нее стали совсем круглые.
– Ну, я пошел да за ширмой на столике и нашел. А вчерась опять брошку забыла, да не я убирал, а Дуняшка, – вот и брошке, стало быть, конец…
– Так это правда! – странным голосом вскрикнула вдруг дама и схватила жильца за рукав. – Так это правда! правда!
– Ей-богу, правда, – успокаивал ее Лешка. – Дуняшка сперла, косой черт. Кабы не я, она бы все покрала. Я как лошадь все убираю… ей-Богу, как собака…
Но его не слушали. Дама скоро-скоро побежала в переднюю, жилец за ней, и оба скрылись за входной дверью.
Лешка пошел в кухню, где, укладываясь спать в старый сундук без верха, с загадочным видом сказал кухарке:
– Завтра косому черту крышка.
– Ну-у! – радостно удивилась та. – Рази что говорили?
– Уж коли я говорю, стало, знаю.
На другой день Лешку выгнали.
Проворство рук
На дверях маленького деревянного балаганчика, в котором по воскресеньям танцевала и разыгрывала благотворительные спектакли местная молодежь, красовалась длинная красная афиша:
«Специально проездом, по желанию публики, сеанс грандиознейшего факира из черной и белой магии.
Поразительнейшие фокусы, как то: сожигательство платка на глазах, добывание серебряного рубля из носа почтеннейшей публики и прочее вопреки природе».
Из бокового окошечка выглядывала печальная голова и продавала билеты.
Дождь шел с утра. Деревья сада вокруг балаганчика намокли, разбухли, обливались серым мелким дождиком покорно, не отряхиваясь.
У самого входа пузырилась и булькала большая лужа. Билетов было продано только на три рубля.
Стало темнеть.
Печальная голова вздохнула, скрылась, и из дверей вылез маленький облезлый господин неопределенного возраста.
Придерживая двумя руками пальто у ворота, он задрал голову и оглядел небо со всех сторон.
– Ни одной дыры! Все серое! В Тимашеве прогар, в Щиграх прогар, в Дмитриеве прогар… В Обояни прогар, в Курске прогар… А где не прогар? Где, я спрашиваю, не прогар? Судье почетный билет послал, голове послал, господину исправнику… всем послал. Пойду лампы заправлять.
Он бросил взгляд на афишу и оторваться не мог.
– Чего им еще надо? Нарыв в голове или что?
К восьми часам стали собираться.
На почетные места или никто не приходил, или посылали прислугу. На стоячие места пришли какие-то пьяные и стали сразу грозить, что потребуют деньги обратно.
К половине десятого выяснилось, что больше никто не придет. А те, которые сидели, все так громко и определенно ругались, что оттягивать дольше становилось опасным.
Фокусник напялил длинный сюртук, с каждой гастролью становившийся все шире, вздохнул, перекрестился, взял коробку с таинственными принадлежностями и вышел на сцену.
Несколько секунд он стоял молча и думал:
«Сбор четыре рубля, керосин шесть гривен, – это еще ничего, а помещение восемь рублей, так это уже чего! Головин сын на почетном месте – пусть себе. Но как я уеду и что буду кушать, это я вас спрашиваю.
И почему пусто? Я бы сам валил толпой на такую программу».
– Брраво! – заорал один из пьяных.
Фокусник очнулся. Зажег на столе свечку и сказал:
– Уважаемая публика! Позволю предпослать вам предисловием. То, что вы увидите здесь, не есть что-либо чудесное или колдовство, что противно нашей православной религии и даже запрещено полицией. Этого на свете даже совсем не бывает. Нет! Далеко не так! То, что вы увидите здесь, есть не что иное, как ловкость и проворство рук. Даю вам честное слово, что никакого таинственного колдовства здесь не будет. Сейчас вы увидите необычайное появление крутого яйца в совершенно пустом платке.
Он порылся в коробке и вынул свернутый в комочек пестрый платок. Руки у него слегка тряслись.
– Извольте убедиться сами, что платок совершенно пуст. Вот я его вытряхаю.
Он вытряхнул платок и растянул руками.
«С утра одна булочка в копейку и чай без сахара, – думал он. – А завтра что?»
– Можете убедиться, – повторял он, – что никакого яйца здесь нет.
Публика зашевелилась, зашепталась. Кто-то фыркнул. И вдруг один из пьяных загудел:
– Вре-ешь! Вот яйцо.
– Где? Что? – растерялся фокусник.
– А к платку на веревочке привязал.
– С той стороны, – закричали голоса. – На свечке просвечивает.
Смущенный фокусник перевернул платок. Действительно, на шнурке висело яйцо.
– Эх ты! – заговорил кто-то уже дружелюбно. – Тебе за свечку зайти, вот и незаметно бы было. А ты вперед залез! Так, братец, нельзя.
Фокусник был бледен и криво улыбался.
– Это действительно, – говорил он. – Я, впрочем, предупреждал, что это не колдовство, а исключительно проворство рук. Извините, господа… – голос у него задрожал и пресекся.
– Ладно! Ладно!
– Нечего тут!
– Валяй дальше!
– Теперь приступим к следующему поразительному явлению, которое покажется вам еще удивительнее. Пусть кто-нибудь из почтеннейшей публики одолжит свой носовой платок.
Публика стеснялась.
Многие уже вынули было, но, посмотрев внимательно, поспешили запрятать в карман.
Тогда фокусник подошел к головиному сыну и протянул свою дрожащую руку.
– Я мог бы, конечно, и свой платок, так как это совершенно безопасно, но вы можете подумать, что я что-нибудь подменил.
Головин сын дал свой платок, и фокусник развернул его, встряхнул и растянул.
– Прошу убедиться! Совершенно целый платок.
Головин сын гордо смотрел на публику.
– Теперь глядите. Этот платок стал волшебным. Вот я свертываю его трубочкой, вот подношу к свечке и зажигаю. Горит. Отгорел весь угол. Видите?
Публика вытягивала шею.
– Верно! – кричал пьяный. – Паленым пахнет.
– А теперь я сосчитаю до трех и – платок будет опять цельным.
– Раз! Два! Три!! Извольте посмотреть!
Он гордо и ловко расправил платок.
– А-ах!
– А-ах! – ахнула и публика.
Посреди платка зияла огромная паленая дыра.
– Однако! – сказал головин сын и засопел носом.
Фокусник прижал платок к груди и вдруг заплакал.
– Господа! Почтеннейшая пу… Сбору никакого!.. Дождь с утра… не ел… не ел – на булку копейка!
– Да ведь мы ничего! Бог с тобой! – кричала публика.
– Рази мы звери! Господь с тобой.
Но фокусник всхлипывал и вытирал нос волшебным платком.
– Четыре рубля сбору… помещенье – восемь рублей… во-о-о-осемь… во-о-о-о…
Какая-то баба всхлипнула.
– Да полно тебе! О, Господи! Душу выворотил! – кричали кругом.
В дверь просунулась голова в клеенчатом капюшоне.
– Эт-то что? Расходитесь по домам!
Все и без того встали. Вышли. Захлюпали по лужам, молчали, вздыхали.
– А что я вам скажу, братцы, – вдруг ясно и звонко сказал один из пьяных.
Все даже приостановились.
– А что я вам скажу! Ведь подлец народ нонеча пошел. Он с тебя деньги сдерет, он у тебя и душу выворотит. А?
– Вздуть! – ухнул кто-то во мгле.
– Именно что вздуть. Айда! Кто с нами? Раз, два… Ну, марш! Безо всякой совести народ… Я тоже деньги платил некрадены… Ну, мы ж те покажем! Жжива.
Покаянное
Старуха нянька, живущая на покое в генеральской семье, пришла от исповеди.
Посидела минуточку у себя в уголку и обиделась: господа обедали, пахло чем-то вкусным, слышался быстрый топот горничной, подававшей на стол.
– Тьфу! Страстная не Страстная, им все равно. Лишь бы утробу свою напитать. Нехотя согрешишь, прости господи!
Вылезла, пожевала, подумала и пошла в проходную комнату. Села на сундучок.
Прошла мимо горничная, удивилась.
– И штой-то вы, няничка, тут сидите? Ровно кукла! Ей-богу – ровно кукла!
– Думай, что говоришь-то! – огрызнулась нянька. – Эдакие дни, а она божится. Разве показано божиться в эдакие дни. Человек у исповеди был, а, на вас глядючи, до причастия испоганиться успеешь.
Горничная испугалась.
– Виновата, няничка! Поздравляю вас, исповедамшись.
– «Поздравляю!» Нынче разве поздравляют! Нынче норовят, как бы человека изобидеть да упрекнуть. Давеча наливка ихняя пролилась. Кто ее знает, чего она пролилась. Тоже умней Бога не будешь. А маленькая барышня и говорит: «Это, верно, няня пролила!» С эдаких лет и такие слова.
– Удивительно даже, няничка! Такие маленькие и так уже все знают!
– Нонешние дети, матушка, хуже акушеров! Вот они какие, нонешние-то дети. Мне что! Я не осуждаю. Я вон у исповеди была, я теперь до завтрашнего дня маковой росинки не глотну, не то что… А ты говоришь – проздравлять. Вон старая барыня на четвертой неделе говели; я Сонечке говорю: «Поздравь бабеньку». А она как фыркнет: «Вот еще! очень нужно!» А я говорю: «Бабеньку уважать надо! Бабенька помрет, может наследства лишить». Да кабы мне эдакую-то бабеньку, да я бы каждый день нашла бы с чем поздравить. С добрым утром, бабенька! Да с хорошей погодой! Да с наступающим праздником! Да с черствыми именинами! Да счастливо откушамши! Мне что! Я не осуждаю. Я завтра причащаться иду, я только к тому говорю, что нехорошо и довольно стыдно.
– Вам бы, няничка, отдохнуть! – лебезила горничная.
– Вот ужо ноги протяну, належусь в гробу. Наотдыхаюсь. Будет вам время нарадоваться. Давно бы со свету сжили, да вот не даюсь я вам. Молодая кость на зубах хрустит, а старая поперек горла становится. Не слопаете.
– И что это вы, няничка! И все вас только и смотрят, как бы уважить.
– Нет, уж ты мне про уважателей не говори. Это у вас уважатели, а меня и смолоду никто не уважал, так под старость мне срамиться уж поздно. Ты вон лучше кучера пойди спроси, куды он барыню намедни возил… Вот что спроси.
– Ой, и что вы, няничка! – зашептала горничная и даже присела перед старухой на корточки. – Куды ж это он возил? Я ведь, ей-богу, никому…
– А ты не божись. Божиться грех! За божбу, знаешь, как Бог накажет! А в такое место возил, где шевелющих мужчин показывают. Шевелятся и поют. Простынищу расстилают, а они по ней и шевелятся. Мне маленькая барышня рассказала. Самой, вишь, мало, так она и девчонку повезла. Сам бы узнал, взял бы хворостину хорошую да погнал бы вдоль по Захарьевской! Сказать вот только некому. Разве нынешний народ ябеду понимает. Нынче каждому только до себя и дело. Тьфу! Что ни вспомнишь, то и согрешишь! Господи прости!
– Барин человек занятой, конешно, им трудно до всего доглядеть, – скромно опустив глаза, пела горничная. – Они народ миловидный.
– Знаю я барина твоего! С детства знаю! Кабы не идти завтра к причастию, рассказала бы я тебе про барина твоего! С детства такой! Люди к обедне идут – наш еще не продрыхался. Люди из церквы идут – наш чаи с кофеями пьет. И как его только, лежебоку, дармоедину, Матерь Святая до генерала дотянула – ума не приложу! Уж думается мне: украл он себе этот чин! Где ни на есть, а украл! Вот допытаться только некому! А я уж давно смекаю, что украл. Они думают: нянька старая дура, так при ней все можно! Дура-то, может, и дура. Да не всем же умным быть, надо кому-нибудь и глупым.
Горничная испуганно оглянулась на двери.
– Наше дело, няничка, служебное. Бог с им! Пущай! Не нам разбирать. Утром-то рано в церкву пойдете?
– Я, может, и совсем ложиться не буду. Хочу раньше всех в церкву придти. Чтоб всякая дрянь вперед людей не лезла. Всяк сверчок знай свой шесток.
– Это кто же лезет-то?
– Да старушонка тут одна. Ледащая, в чем душа держится. Раньше всех, прости господи, мерзавка в церкву придет, а позже всех уйдет. Кажинный раз всех перестоит. И хоша бы присела на минуточку! Уж мы все старухи удивляемся. Как ни крепись, а, пока часы читают, немножко присядешь. А уж эта ехида не иначе как нарочно. Статочное ли дело эстолько выстоять! Одна старуха чуть ей платок свечкой не припалила. И жаль, что не припалила. Не пялься! Чего пялиться! Разве указано, чтобы пялиться. Вот приду завтра раньше всех да перестою ее, так небось форсу посбавит. Видеть ее не могу! Стою сегодня на коленках, а сама все на нее смотрю. Ехида ты, думаю, ехида! Чтоб тебе водяным пузырем лопнуть! Грех ведь это – а ничего не поделаешь.
– Ничего, няничка, вы теперь исповедамшись, все грехи батюшке попу отпустили. Теперь ваша душенька чиста и невинна.
– Да, черта с два! Отпустила! Грех это, а должна сказать: плохо меня этот поп исповедовал. Вот когда в монастырь с тетушкой с княгинюшкой ездили, вот это можно сказать, что исповедовал. Уж он меня пытал-пытал, корил-корил, три епитимьи наложил! Все выспросил. Спрашивал, не думает ли княгиня луга в аренду сдавать. Ну, я покаялась, сказала, что не знаю. А энтот живо скоро. Чем грешна? Да вот, говорю, батюшка, какие у меня грехи. Самые старушьи. Кофий люблю да с прислугами ссорюсь. «А особых, – говорит, – нет?» А каки таки особые? Человеку кажный свой грех особый. Вот что. А он вместо того, чтобы попытать да посрамить, взял да и отпуск прочел. Вот тебе и все! Небось деньги-то взял. Сдачи-то небось не дал, что у меня особых-то нет! Тьфу, прости господи! Вспомнишь, так согрешишь! Спаси и помилуй. Ты чего тут расселась? Шла бы лучше да подумала: «Как это я так живу, и все не по-хорошему?» Девушка ты молодая! Вон воронье гнездо на голове завила! А подумала ли ты, какие дни стоят. В эдакие дни эдак себя допустить. И нигде от вас, бесстыдниц, проходу нет! Исповедамшись пришла, дай – думала – посижу тихонько. Завтра ведь причащаться идтить. Нет. И тут доспела. Пришла, натурчала всякой пакости, какая ни на есть хуже. Чертова мочалка, прости господи. Ишь, пошла с каким форсом! Не долго, матушка! Все знаю! Дай срок, все барыне выпою! – Пойтить отдохнуть. Прости господи, еще кто привяжется!